Шалоумов: — Какое-то виртуальное государство получается!
   Я-Медынцев: — Получается, вы считаете?
   Шалоумов: – Я имел в виду труды Торо. Он говорил: «Если человек свободен в своих мыслях, привязанностях и воображении, и то, чего нет, никогда надолго не предстает ему как то, что есть, ему не страшны неразумные правители и реформаторы. Правительство имеет лишь те права на меня, какие я за ним признаю».
   Я-Медынцев: – Вы с Торо близки к истине. Еще в советские годы я изобрел для себя такую идеологию: я – суверенное государство из одного человека. Прочему бы нам это государство не расширить? Объявляю свободный вход. Нам, нищим, чтобы взять власть, не требуется осуществлять классический кризис-менеджмент. Он создан богачами. А в понимании кризис-менеджера, которым в данном случае являюсь я, кризисом нужно только умело управлять.
   Шалоумов: — То есть как описано у Марио Пьюзо: крестный отец выручал людей из неприятностей, созданных его же действиями?
   Я-Медынцев: — Верно, хотя и правильно. А еще проще, создание управляемого кризиса дано в фильме Чарли, надеюсь, Чаплина-Джоплина «Малыш». Там сынишка бьет чужие окна, а папа ходит следом и вставляет. И неплохо зарабатывает! Корпорация! И вам, господин Шалоумов, я предлагаю, пока не поздно, вступить в нее. Повеселимся! Нам нужны умные люди.
   Шалоумов: – Одна-а-ако! Но я не нищ!
   Я-Медынцев: — И каков же ваш счет в банке, позвольте уж вас спросить?
   Шалоумов: — Какой уж там счет!
   Я-Медынцев: – Значит, вы – наш, вы – условно нищий без «уе»!
   Шалоумов: — У меня все есть, мне всего хватает, благодарю. Наше время в эфире, к сожалению, истекает праведной кровью. Завтра слушайте мой репортаж с этого фантастического съезда нищих, который, судя по интернетовским форумам, вызвал огромный интерес общественности всей страны к происходящему в нашем славном Китаевске. Коллективно вступить в Лигу изъявляют свою добрую волю многочисленные общественные организации страны.
   Я-Медынцев: – Это еще цветочки, компот из ягод – впереди!
   Шалоумов: – Ну, что ж! Мне остается поблагодарить нашего гостя – будущего, надеемся, Его Высочество Государя Всех Нищих… Юрия Первого. Ну, что же! Еще в 1930 году Святитель Феофан Полтавский предрекал: «В России будет восстановлена монархия, самодержавная власть. Господь предызбрал будущего царя. Это будет человек пламенной веры, гениального ума и железной воли. Он, прежде всего, наведет порядок в Церкви Православной, удалив всех неистинных, еретичествующих и теплохладных архиереев. И многие, очень многие, за малыми исключениями почти все, будут устранены, а новые, истинные, непоколебимые архиереи станут на их место… Произойдет то, чего никто не ожидает. Россия воскреснет из мертвых, и весь мир удивится. Православие в ней возродится и восторжествует. Но того Православия, что прежде было, уже не будет. Самим Богом будет поставлен сильный царь на престоле». Скажу еще, что всем, кто желает ознакомиться со структурой Лиги глубже, я рекомендую звонить по телефону сорок-сорок семь-девять. Завершая беседу, хочется сказать, что инстинкт жизни, умноженный на пока достаточную образованность людей и коллективную врожденную солидарность, может породить совершенно неожиданные формы существования. Если предположить, что точка «невозврата» уже пройдена и процесс распада естественно ускоряется, то социологам, психологам, политологам и многим другим пролетариям гуманитарного спецназа надо уже сейчас чесать репу и прорабатывать версии, инверсии и, следовательно, контрверсии такого ожидаемого будущего. Да здравствует дарованная нам либерастами свобода слова! Ее не расклевать соглашателям, конформистам, дуракам, голосами которых полнится священный эфир. И почему-то мне вспомнились сегодня красивые слова умного дяди Ницше. Он сказал так: «Я отдал бы все счастье Запада за манер русских быть печальными»…. До новых встреч на эфирной свалке, господа!»
   Вот так мы с Коськой поработали. Он сказал мне восхищенно:
   – Ну, ты силен, керя! Тебя надо беречь, как девичью честь! Вот артист так артист! Ты что, готовился?! Это ж моя лучшая передача! Хит сезона!
   Я рассказал ему, что пьесы для Медынцева пишу с младых ногтей.

25

   … Первая была написана прямо на заснеженной улице Кубовой, когда после уроков мы ватагой вышли из четвертого класса нашей деревянной школы. Я нес домой две пятерки и завернутый в промасленную бумагу калач за три копейки для сестры Анютки. Медынец нес два кола, исправленных на четверки и единственные в классе карандаши двадцати четырех цветов на три радуги с половиной. По улице прошел роторный бульдозер, наделал по обочинам эвересты снега, за ним нескончаемой чередой шли из карьера груженные бутовым камнем МАЗы. Казалось, их не переждешь, чтоб попасть на ту сторону улицы. Тогда я снял ранец, раскрутил его за лямки и с вершины сугроба перекинул через поток машин. Разве Медынец отстанет? Он тоже раскрутил и тоже кинул свой тяжелый портфель с двумя отделениями и привязанной к ручке сумкой со «второй обувью». Портфель шмякнулся в кузов ревущего самосвала и-и-и поехал в светлые коммунистические дали. Ну, и Медынцу бы дома задали таску, если б я не придумал сценарий возвращения. Не стану его пересказывать, чтобы не портить нравы, тем более, что портфель через неделю вернулся. При разгрузке сломались все двадцать четыре карандаша, однако кости Медынца остались целы, а главное – под шумок он избавился от ненавистного дневника. Мы обложили его паклей на стройке, сделали костерок из карандашных обломков и подожгли дневник. Колы горели на диво! Этот костер не забыть нипочем.
   Позже Юра сыграл в двух моих пьесах, написанных под него, и в одной фильме.
   Затем Шалоумов-Псевдокимов рассказал мне, что той осенью убежал в глухой район Ростовщины. Но взяли его зимой на берегу казачьего Деркула, куда зазвали его порыбачить местные большевики. Едва зашли в балок да налили под уху, как начался маскарад: вломились «маски», потребовали предъявить документы и вещи для досмотра. Тут же подсунули в его рюкзак несимпатичный пистолет и равномерные патроны.
   – Большевики, керя, знали меня под кличкой Лунь. А провалила меня племянница одного из болов по фамилии Панарин. У нее дроля в ментуре. Я с ней общался как с любой другой барышней, ничего особенного о себе не рассказывал. Раз поцеловал сдуру. Видно, Панарин ей похвастал мной: это, мол, важная птица! Она – своему дроле, свой дроля – начальству. А вывезли меня тепловозом через мостик на Украину. Очки разбили и прямо в грязных сапогах – прессовать…
   – Кто – в грязных сапогах?
   – Все… – усмехнулся он. – Туда лучше не попадать. В карцере крысе был рад, хлеб ей от пайки отщипывал. Заварку сухую есть научился – она не ела. Зато, керя, думать никто не мешал по десять-пятнадцать суток. Три года под следствием – хоть роман пиши…
   Он говорил, что когда ехал сюда, на Алтай, хотелось изменить внешность. Но недостаточно изменить внешность, чтобы тебя не узнавали те, кто для этого призван на службу чувством долга, или романтикой сыскных будней, или стремлением к тайной власти над людьми. Лысину покрой театральным клеем и нахлобучь на нее красивый парик – это красиво. Сбрей усы, которые почти десятилетиями ублажали дамские взоры. Цвет глаз измени оптическими линзами. Купи дорогую трость с кинжалом в рукояти, чини этим кинжалом карандаши. Запоминается, как говорил Штирлиц, уводит от твоей сути внимание людей. Оно и без того рассеяно, разодрано, развеяно в прах зрелищем сноса Отечества. Заведи две-три привычки, необычных в глазах новых приятелей. Пей, например, пиво только вместе с кефиром или молоком. Эта отвратительная привычка запоминается. Публично кури марихуану, а водки не пей. Вместо марихуаны забивай в косяк чуточку нюхательного табаку «золотая рыбка». Или под видом кокаина втягивай в ноздрю измельченный стрептоцид. Да, сие противно естеству по вкусу и по цвету, но помни: тюремная пища и тюремный воздух куда как отвратительней. Засветись пару раз на панели с девушками нелегкого поведения. И ты прослывешь благонадежным, то есть безопасным для власти. Главное, изменить мелкие привычки, а это нелегко. Это полностью невозможно, следовательно, гаси их крупным мазком, экзотикой – прослыви неприятным чудаком, рыцарем без страха и укропа. И последнее. Забудь, что миром правит Маммона. Откажись от тоски по тем, кого считал друзьями, вождями и героями. Не рассуждай о грешных и праведных. Это поправит смятение души, которое заставляет уединяться от людей, чтобы уйти в свои неземные раздумья.
   – Нам с тобой, керя, этих раздумий хватает, – сказал он в завершение рассказа. – И тут я тебе завидую: ты писатель… тебя-то Молдавия перестала разыскивать как военного преступника?
   – He хочу помнить, Коська. Перегорел я что-то. Так и есть – перегорел…
   А вечером наше с ним интервью со сладострастным вниманием слушали опричные люди в местном отделении ФСБ. И кто знает, на чьей стороне выступили бы сегодня два матерых чекиста, очарованные в молодости светом служения Родине, а потом молча осознавшие, что служить надо народу, ибо он и есть – Родина. Однако обратного пути не было. Коготок увяз – все рыльце в пушку.
   Народ же этот, как в долгую неласковую зиму или как щепка в мутный водосток, втекал в нищету. И молчал, обиженный сизарями, наивный бронзовый лох Маяковский, изрекший:
 
Лишь лежа в такую вот
гололедь,
Зубами
вместе
пролязгав,
Поймешь:
нельзя на людей
жалеть
Ни одеяла,
ни ласки!
 
   Был, впрочем, в Китаевске местночтимый поэт-шелапут, который цинично восклицал:
 
Если нету в доме денег,
привяжите к заду веник,
черно с белым не берите,
«да» и «нет» – не говорите,
и не пейте, не курите,
Да смотрите, ой, смотрите:
денежками не сорите!
Ну а, впрочем, как хотите:
насорите – подметите…
 
   Вы думаете, что по-человечески голосит пила, когда расчленяет дерево? Это голосит не пила – дерево, даже если оно уже лишено корней.

26

   … Субботними зимними вечерами, когда за окнами расцветала морозная сирень, в горняцком «шанхае» назначался аврал. Те, у кого полы были некрашеными, скоблили их ржавыми тесаками до тех пор, пока не начнут источать древесного запаха. У нас полы были крашеными. Тогда суббота еще не была возведена в русскую жизнь в талмудическом ее значении, но синие, каленые красно-белым морозом зимние вечера субботы казались слаще сахара. И у нас после аванса и получки, дважды в месяц, собирались взрослые люди, чтобы играть. Они играли, смешно сказать, в лото или в известные всем головоломки, а поскольку таковых оказалось немного, то в компанию старались заполучить новенького, который не знает, как сделать, например, пятиконечную звезду из пяти спичек? А нужно надломить каждую пополам, плеснуть воды на зеркало и на его глади состыковать влажные основания углов. Или загадка: человека посадили в тюремную камеру, и ел он только хлеб сухой. Когда его освободили, то из камеры вынесли мешок рыбьих костей. Откуда кости? Оказывается, несчастный варнак ел хлеб-то с ухой. Или произносилась такая заковыка: когда на поле он пришел, поля кипели соловьями. Вопрос: кто пришел? Оказывается, пришел Наполеон, а поляки – те и пели соловьями. Ухохочешься над нашим салоном. Однажды в крещенский вечер собрались: тетя Аня с гармошкой-полухромкой, юная продавщица из чайной Ляля Наумкина с кавалером ордена Боевого Красного Знамени Сигутенкой, начальник снабжения Роман Захарович Штурман с не работающей никем женой Мусей, супруги Медынцевы и кое-кто из вездесущей публики, как дедушка Клюкин. Сидит как ни в чем не бывало и крутит отменные цигарки с махрой. Позже всех прибился на огонек и один из соискателей руки двоюродной моей сестры-сиротки Маши, бухгалтер Володя. Прихожей у нас не было. Дверь открывалась прямо в обиталище дома. Потому все замерли и стали смотреть на Володю и Машу. Его волосы были гладко зачесаны со лба к затылку и скреплены на том плацдарме гребенкой. Острие носа, как нож, целилось в горло моей бедной румяной сестры – Володя был горбат, бледнолиц и конопат. Длинные пиджачные руки его по локоть были взяты в поручи черных сатиновых нарукавников и заканчивались узкими пальцами.
   – Здравствуйте, дорогие товарищи! – сказал этот конопатый воробушек.
   – Здраствуй, здраствуй, морда красна… – прогудел кавалер Сигутенко.
   – Ой, не гуди под самым ухом, а! – поморщилась Ляля. Она показывала свою власть над орденоносцем. – Ты бы лучше бы Пушкина бы почитал!
   – Пушкина читать – ума не надо…
   – Здравствуйте, Мария Васильевна… – продолжал соискатель.
   – Здра-а-а-вствуйте! – улыбнулась нарядная сиротка, глядя на него, как и на всех иных, с добром и лаской.
   – Вам! – он протянул Маше грампластинку в пакете с надписью «Апрелевский завод». – Это – «Чардаш» Монти!
   Маша молвила:
   – Монти? Чардаш? Вот это да-а-а!
   «Ей бы, сиротке, главно, в люди выбиться, а тут целый бухгалтер…», «Да еще и, главно, не запойный! В «москвичке»27, в костюмчике…», «В галошах, главно!», «…Ест, главно, немного…» – ехидно говорили о Володе мама с товарками, когда лепили пельмени. Красивой Маше было едва ли не шестнадцать лет, она училась играть на скрипке, потому что училась в китаевском музпедтехникуме. Отец ее умер от тяжелой контузии в новосибирском эвакогоспитале, а маму – тетю Аграфену – убило молнией, когда она шла с покоса и держала косу-литовку на плече. «Коса молонью-то и притянула…» – объяснял знающий дед Клюкин. А Маша стала жить у нас и притянула бухгалтера. Молоньи поблескивали в его рыжих, похожих на клопиков, глазах, когда он нет-нет да и глянет на нее с огненным вожделением.
   – Сегодня я покажу вам живую кровь! – пообещал он Маше.
   – Не на-а-а-до, – взмолилась Маша. – Я боюсь крови…
   – Это совсем не то, что вы думаете!.. – Володя ловко скинул галоши, став еще приземистей.
   – Нет, сначала пельмешки – потом кровь! Сперва пельмешки с уску… суксу… тьфу ты! – остановилась около мама с блюдом пельменей на руках. Это блюдо из мейсенского фарфора принесли с собой Медынцевы.
   – С уксусом! – подсказал Володя и бесшумной тенью проскользнул к столу и выставил невесть откуда чарующей красоты темно-зеленую с золотыми позументами на черном бутылку советского шампанского. Все так и обмерли.
   – Сухое? – в наступившей тишине спросил дядя Серя Медынцев.
   – Сухое! – потер ладони, как муха лапки, Володя. Казалось мне, что с лапок на скатерть сыплется жемчужная, перламутровая пыльца, так все было сказочно и блестяще.
   – Подделка… – ревниво сказал дядя Серя, взял снаряд в свои артиллерийские руки и поднес к лампе Ильича, зависшей над столом. – Театральная гаубица!
   За столом уже сидели все гласные и негласные члены компании. И все они, привыкшие к вечерним играм, следили за артиллерийскими руками, словно ожидали нового аттракциона. Я сидел у печки и делал вид, что учу уроки. «Настоящий праздник! – думал я. – Впервые за восемь с лешим лет жизни!»
   – Настоящее. Брют! – возразил Володя.
   – Врют, говоришь? Согласен! Врют! – сказал дядя Серя. – Так себе – разок резануть по утряне! – Но продолжал изучение. – «Московский завод… шипучих и шампанских вин…»
   Тетя Ира курила, она оглядывала собрание с ободряющей улыбкой: смотрите на меня – и не переживайте. Но не замедлила сказать мужу:
   – Поставь на место…
   – Кого, тебя? Сейчас! – уточнил дядя Серя, но поставил сосуд с приговором: – Действительно, сухое!
   Все перевели дыханье и зашумели.
   – Это женщинам, женщинам! – щебетала тетя Аня, мать Светы. – Насыпайте, раз уж сухое!
   – Кто откроет шампанскую? – звучал текучий голос тети Ляли с жеманными порожками. – Артиллеристы или полковая разведка? Штурман, рулите!
   – И – эх! – выдохнула из грудных мехов тетя Аня и развела малиновые мехи полухромки.
   – …полным-полна моя коро-о-обушка! Есть…
   – Есть! – козырнул мой батя. – Есть пехота! И не хуже! – он выставил из-под стола водку за двадцать один двадцать. Водка встала рядом с шампанским, как утлый бухгалтер Володя рядом с красавицей Машей.
   – Есть пельмени – они на столе! – сказала мама, одетая, как конфетка, в нарядное крепжоржетовое платье. Темно-вишневое поле и по нему малюсенькие букетики нерусских цветов.
   Но утлый бухгалтер Володя ловко вывернулся из-за стола и, едва видимый, как паж за царской трапезой, раздал всем по конфете «кара-кум», говоря:
   – Тебе, кума, кара-кума… тебе, кум, кара-кум… Тебе, Петр Николаевич… – он выдал мне грецкий орех. – Скоро в армию пойдешь! Завидую! Я очень хотел быть офицером, но в детстве мама не уследила, и я упал в подпол. В сумме, как видите, горбень… – И дальше так быстро, что не услыхал моего тихого «спасибо».
   – Э-э! Когда Петручио с моим Юрханом вырастут, армии уже не будет как таковой! – сказал дядя Серя. И он угадал. То, что мы именуем сейчас армией, по сути таковой не является.
   – А это – Маше! – он извлек из одежд плитку шоколада «Гвардейский» с оранжево-черным муаром на обертке.
   – Ой!.. – сказала тихо наша бесприданница, заневестилась, заалела до слез. – Но мне еще рано замуж!..
   – Да, к сожалению… – так же тихо сказал горбун, и зеницы его расширились, вспыхнули, как у колдуна Басаврюка. – Но я буду вас ждать… Вы – королева. У королевы должен быть горбун.
   – Ха-ха-ха! – отметил печальную шутку кавалер Сигутенко. – А я вам песенку спою-у-у, как шут влюбился в королеву-у-у… – и пояснил: – Вертинский Саша!
   Потом – шум голосов, звон стаканов и стопок, шевеление губ, движения рук над столом, улыбки дам с набитыми ртами и не набитыми еще лицами, чего, впрочем, в присутствии моего отца не случалось. Одна застольная игра переходила в игру на гармони, потом – в фанты, потом – головоломки.
   – Володя, Володя! – жестами требуя от гостей тишины, взывала мама. – Вы обещали показать живую кровь!
   – Ни сера хебе! – выпучил глаза дед Клюкин и просыпал махорку. – С ума стронешься!
   – Не откажусь! – кивнул Володя, отлепив взор от Маши. Мне-то, грешному, казалось, что его клопики-глаза уже пьют Машину живую кровь. – Но пусть вначале то же самое – живую кровь – покажет кто-нибудь из почтенной публики! Прошу! Приз – шампанское!
   – Ой! – сказала Маша, спрятав лицо за плиткой шоколада.
   Ляля тоже зарделась, захихикала, пошепталась с тетей Аней. Та сказала «ща-а-ас прям» и поджала губы.
   – Живую кровь? – с прищуром глядя на бухгалтера, переспросил дядя Серя. – Ты не видел, керя, живой крови? А если святым кулаком да по окаянной шее?! – Он стал закатывать левый рукав рубахи. Я видел дядю Серю в бане, и мне показалось, что из его рукава сейчас начнут сыпаться дробью шрамы, пулевые отметины, веснушки и родинки.
   Володя, однако, не дрогнул, а сказал:
   – По горбу, будьте любезны! Это не заразно!
   – Но это же фокус, Серя! Рано ты развоевался! Я хотела еще бутылочку достать – теперь баста! – нахмурилась моя мама. – Все трофейные блюда перебьете, а я – отвечай!
   – Я им перебью… – спокойно пригрозил отец.
   – В том и фокус… – засмеялся дядя Серя. И все засмеялись. – Кто первый? – и рубанул себя столовым ножиком по предплечью руки. Все перестали смеяться. Но крови не было.
   – Ох-х! – сказала Маша и снова спряталась за гвардейский подарок.
   – Эх-х! – сказала тетя Ира, послюнила языком палец и потерла им белую отметину на руке мужа.
   – Кто тут ножи точит, Ивановна? – спросил дядя Серя у моей мамы. – Гони в шею!.. Но шампанское будет моим!
   – Ш-ш-ш… – шумно втянул носом печное тепло бухгалтер. – Штурман, рулите! Вы же хотите шампанское для мамуси Муси? – и выдохнул, как оперный тенор.
   – Кто не гискует, тот не пьет шампанского! – ответил начснаб. Он возбужденно теребил шерсть, которая торчала из него по всем видимым полоскам тела. – Я не гискую, но гискну! – он царапнул указательным пальцем старый бритвенный порез на подбородке, но короста отпала тихо и бескровно, как осенний лист. – Дикость! – сказал он, глядя на свой белый палец. – Зачем?
   – Фу т-ты! – передернула плечами тетя Аня и нажала на пуговки гармони. – Маша, деточка, родная, сыграй на скрипке!
   – Сто-о-оп! – остановил самодеятельность кавалер Сигутенко. – Живая кровь… живая кровь… Это в переносном смысле, да, Володя?
   – М-м-м… – помычал Володя, обживающийся в центре внимания. – Не сказать, что в переносном. Нет, нужно показать свою настоящую живую кровь.
   – Свою? Дак, может, Васю Чахотку позвать? – сказал дед Клюкин.
   – Ой! – сказала Маша. – Лучше уж Тому-трахому!
   Повисла туго натянутая пауза. Как тент. Как бинт.
   Как кант. Как Ницше.
   – Сдаетесь? – великодушно спросил горбун. – И шампанское пьем вместе!
   – Сдаемся-а-а! – радостно, как победители, воскликнули компанейцы.
   – Кто это сдаетесь? Мы – сдаетесь? – вяло вскинулся дядя Серя, которого никто не боялся. – Интеллиго на ляжках! Щас вот этим саксонским блюдом – да по башке!
   Володя обнажил наручные часы «Победа».
   – Засекаю минуту! Время пошло!
   – Новый год, что ли, туды-т твою в растопырку! Куранты будем бить! – совсем смирился дядя Серя и почти что задремал.
   Он едва не угадал. По истечении минуты бухгалтер строго посмотрел на лампочку Ильича, встал на табуретку, на которой сидел. Он сложил ладони чашей.
   – Ё-ка-лэ-мэ-нэ! – изумленно сказала Маша, прекратив кормить меня вкусным волшебным шоколадом. – Что это он делает?
   – Во, желтый дом! – проснулся дядя Серя. – Заучимшись! Обсчитамшись! Ты бы, керя, на стенку лез, а не на стол!
   – Понял, когда пронял! – догадался дедушко Клюкин. – Он будет со стула диклумбировать стихи! Потом мужики почнут его бить – вот она те и жива кров! – и хряпнул стопочку при отвлеченном внимании компанейцев. – У нас все по графику!..
   Володя же стал тянуть чашу рук к лампочке так, словно хотел бережно снять ее, наливную, и унести дорогим грушевым плодом в музей человеческого счастья. Все замерли. Руки Володи уже малиново вспыхнули живой кровью на просвет, когда дядя Серя рявкнул:
   – Огонь!
   Табуретка качнулась под Володей, он стал балансировать, как вспугнутый паучок на невидимой нити, и не вдруг рухнул всем телом в ушастые пельмени, как в тот подпол. Под ним морозно хряснул трофейный фарфор.
   – Ах! – воскликнула Маша, вскочила и кинулась к своему поклоннику, который лежал на столе, как рождественский гусь, и не колыхался. Из его клювика в уксус пельменей обильно шла живая кровь. – Помогите! Он неживой! – быстро, как во сне, говорила сестра и щепотями тонких пальцев тянула соискателя за вздыбленную спинку пиджака.
   – Номер был смертельный! – сказал дядя Серя. – Называется «Гуттаперчивый счетовод»!
   – Тьфу на тебя! – сказала супруга. – Помогай давай!
   – Кговь, товагищи! Кговь! Муся – кговь! – завопил месье Штурм и рванул на улицу рвать.
   – Он мне блюдо расхреначил – раз, пельменям карачун – два, а я ему и помогай! – удивился дядя Серя, но подергал бухгалтера за брючину: – Рота, подъем! Засекаю время! Время пошло! – и он торжествующе обнажил левое запястье с английскими часами.
   – Какая под ём рота? – продолжал язвить дедушко Клюкин. – Под им батальён пилименей!
   – Интересно, а кто заорал «пожар!»? Кто напугал балансирующего человека? – укорила тетя Ира, активно участвующая в стаскивании Володи со стола.
   – Я сказал «огонь», а не «горим»! Не надо тут это ваше мулине!
   Женщины водрузили Володю на ноги, подняли с пола гребенку и все вставляли ее в его оскорбленные волосы.
   Володя стоял как на суде. На пиджаке, на лице его смешались уксус, кровь, слезы, выражение вины и мольба о прощении. Он плакал и говорил:
   – Я старался, Маша… Я старался…
   – Вот и… обс… обстарался… – заканчивал вечернее выступление дедушко Клюкин. Он достал кисет и пошел курить на крылечко. – Шампанство до добра не доведет! Вона мы браги, быват, с Мишкой наварим, аж подошва к полу липнет. А прилип – уже с ног не свалишься… Что ваши моряки…
   А Володя плакал:
   – Ты никогда уже не полюбишь меня, Маша…
   – Полюблю! – обещала Маша. – Не плачь, маленький! Игрушечка ты моя заводная!
   – Как же маленький! Игрушечка-то у него, поди-ка… – сказал дядя Серя и так ему стало весело от своих фантазий, что когда тетя Ира била его по губам, он смеялся еще пуще.
   – От те и дым по деревне! – сказала тетя Аня. – Горько, ли чо ли?
   – Погоди, Анька, горчить-то! – сказал батя. – Давай, душка, по нашей по белоголовочке! Ну их!
   – Кто Маша? Кто я? Я – игрушечка? Нет, нет! – рыдал Володя. – Нет, я не верю своему счастью! Его не должно у меня быть! Ма-а-а!…ша-а-а!.. Ты… ты… в тебе… в одной тебе живая человеческая кровь.