– Половина седьмого. Это приятное сообщение. Оно должно ускорить ход событий. Я сказал Ксении, что мы пошли ужинать, а соберемся у нее ровнехонько в семь. Пойдемте пить чай и усиленно думать. Объявляю мозгобойный штурм, кери вы мои!
   … Ровно в семь пятнадцать в больницу ворвались люди в масках. Мы смотрели спектакль из правительственной ложи. Обратно они вышли не спеша, без багажа, как по трапу самолета.
   – Облизнулись. Вот это кино, – уважительно говорил Шалоумов. – Вот это режиссура! – и пошел прикладывать холод к распухшему от удара моей головы носу.
   – Кому – кино, кому – ино, – сказал я.
   После успешного покушения на мэра уже работает система «Перехват». Значит, город закрыт, а мне – домой. Я не понимал лишь: меня-то с каких щей ловят? За то, что дублировал керю на радио?
   – Мне ведь, керя, домой надо, на деревню. Как я полагаю, у них нет оснований брать меня на цугундер?
   Медынцев сказал мне на это:
   – Бывают страшные семьи: если у папы на лице прыщи, то они появляются и у мамы с ребенками. Они ведь, керя, не преступление раскрывают – им нужно сказать телезрителям: задержаны первые подозреваемые… матерые экстремисты… один прикидывался радиожурналистом, второй прятался под личиной псаломщика… по делу открыто следствие. Они же не скажут «уважаемым телевизорам», что сами Димку и хлопнули: он бы проиграл эти выборы вчистую… Ловко! Нет, тебе, керя, гранатомета. А ворон в огороде пугать – рогатку сделаешь… До города Китаевска мы тебя доставим…
   – А Коська – как? Я ж ему лицо нечаянно разбил. Теперь он страшней Усамы бен Ладена. А ты – как?
   – Я же и говорю: нас провезут через кордоны. Весь этот хухрыжный балаган утихнет – они найдут, кого схватить. Потому Коська отсидится в монастыре, место ему забито. А я хорошо прикрыт в этих больших маневрах.
   – А нищие?
   – Всяк из нас нищ перед Рокфеллерами. Мои нищие будут мне рукоплескать!
   Так получается: грешный отец Христодул завидует мне, я отчего-то позавидовал кере – все ему ясно, поезда идут по расписанию.
   Я счет нужным сказать на прощанье:
   – Еще неделю-две назад мне последний раз снился механизм Калашникова, керя. Но – извини. Я проснулся и окончательно понял: моя работа там, где сейчас умирают люди без причастия и без молитвы. Словом, буду поступать в духовную семинарию, а там и наши подтянутся.
   – Никак, ты у меня бесповоротно рехнулся, керя, – вывел он.
   – Никаких «никак», а никак нет, Ваше Анпираторское Величество, не извольте беспокоиться! Вы занимайтесь, керя, «ремонтом земли»35, а я – текущим ремонтом. Ты помогай живым жить по-людски, а я – уходить по-людски. Ты – Василеве, а слово это того же происхождения, что и базилик – «средство, посредничество», поскольку цари считались посредниками между верующими и богами, землей и небом. Где-то мы снова сойдемся, керя. И, наверное, очень скоро. Побереги себя, керя.
   – За мной сила.
   – Нечистая это сила. Угольная мафия, что ли? Кинут они тебя. И во гроб гвозди вколотят.
   – А у меня керя – псаломщик! Свой человек перед Господом Богом!
   Я обнял Юру.
   – Через час – отбываем, – растрогался он. – Дождется тебя, во?рона, твоя Нюська! Обрадуется! Надо бы ей да Ваньке подарочки по дороге купить…

11

   Прощай же, прощай, Горнаул, столица Шалтайского края!
   Ранний предзимний сумрак успокаивал своим лживым покровительством. В машине с номером фээсбэ нас вез моложавый смуглый мужчина. Тот самый туркмен, который обязан Юре своим московским спасением? Все это настораживало своей правдивой простотой. Шалоумов дремал на моем плече. Керя разговаривал с пилотом. Я неудержимо думал о доме, который казался мне Брестской крепостью духа. Нас не остановили ни на одном милицейском посту, а когда мы миновали Бабаев Курган и пошли по трассе к последнему посту на въезде в город, то чтобы приглушить тревогу, я решил позвонить не кому-то из могикан, а своей беспамятной Раисе Терентьевне.
   – Керя, – сказал я, – дай мне свою трубу…
   – В счет аванса, – сказал керя.
   Шалоумов, похоже, спал крепко. Я набрал номер и долго слушал длинные гудки, воображая то, как старушка вставляет в шлепанцы ноги, долго озирается и не может понять: в дверь ли это звонок, или вообще что это такое… Потом она обнаружит звон, узнает, где он, и спросит:
   «Сереженька, а Россия жива?»
   «Жива, слава Богу, Раиса Терентьевна! Очнулась после ранимации в этом историко-географическом пространстве да сразу есть попросила!»
   «А кто сейчас вождь?»
   «Для меня вождь – Христос, Раиса Терентьевна…»
   «Значит, Церковь Апостольская жива, Сереженька?»
   «Жива, Раиса Терентьевна! Правда, наблюдается незначительный процесс расцерковления быта. Евхаристия, Раиса Терентьевна, в сознании христиан превратилась в частные требы, но это еще не факт православного бытия, а что вполне вероятно, факт моего контуженого сознания! Кому до него есть дело? И правильно, что дела нет…»
   «Нет, Сереженька! Но при чем же здесь Господь? Он ведь испытывает нас, ангел вы мой!»
   «Господь Бог жалеет нас, не оставляет своей Благодатью. Наша страна широкая, богатая, прекрасная, вообще создавалась, расширялась и украшалась православными людьми, для которых и сомнения в ее будущем не было…»
   «Неисповедимы пути Господни, но, может быть, он делает так для того, чтобы мы сами о ней, о Благодати, затосковали? Ведь тоскуем же мы об утерянном доме? Может быть, она снизойдет хотя бы к нашим детям…»
   «Только русский православный фундаментализм, Раиса Терентьевна, спасет русских детей, может быть. Я понятно излагаю, Раиса Терентьевна? Ведь они, детки, видят то, чего мы не видим или видели да забыли… А сейчас, дорогая Раиса Терентьевна, – стихотворение:
 
Когда за ходом облаков
по лоциям небесным
Следил ребенок, возлежа
на летнем берегу,
То мама пела на лугу —
ему казалось – песни,
И медонос благоухал
перед грозой в стогу.
 
 
Казалось, этой тишине
вовек конца не будет.
В ней даже самый легкий вдох —
казалось – шелестит.
И вдруг ребенок крикнул: «Ох!
Скорей смотрите, люди!
Смотрите: Бог! Смотрите: Бог
на облаке летит!»
 
 
Смотрели люди в небеса:
казалось им – драконы.
Они смотрели на мальца:
казалось им – чудно.
В жилищах не было икон.
Вместо икон – законы:
Нам должно космос покорять,
сверлить морское дно.
 
 
А Бог на облаке летел…
Под синей неба сенью
Он видел: ангела душа
за ним летит легко.
Стояла времени река.
Стояло Вознесенье…
Казалось людям, что четверг…
До Бога – далеко…
 
   – Алло! – ответил мне, наконец, веселый девичий голос. – Вам кого?
   – Здравствуйте! – растерялся я. – Мне хотелось бы услышать Раису Терентьевну!
   – А вы на машине?
   – Да, я… мы на машине.
   – Ну так и поезжайте к ней на тот свет – она ведь умерла позавчера!
   Я услышал дружный молодой смех – наверное, это смеялись над нами с новопреставленной дети ее детей. Меня передернуло так, что с недовольной миной проснулся Шалоумов.
   – Ты что? – потряс он головой. – Агония началась, никак?
   – Я – ничто. Аз есмь червь. А вот плечо ты мне, Коська, отлежал – мозжит плечо, – сказал я и попросил Юру: – Керя, давайте заедем по пути в нашу китаевскую церковь! Заедем на кладбище, где наши лежат, а?
   – Запросто, но бы, – отозвался керя. – Нам нельзя. И путь впереди неблизкий. Коську в монастырь на послушание определять. Это ж тебе не ребенка в роддоме оставить – и бегом на дискотеку! А еще надо тебя в твою чухомань забросить.
   – В какую еще «чухомань»?
   – Чухомань как чухомань, – зевнул он.
   «Ладно, – думаю. – Дома помолюсь вместе с Аней за новопреставленную рабу Божию Раису. Нечего людей отвлекать…» Но Юре сказал почему-то:
   – Отдавай мои деньги, керя!
   – Что, свечечек не на что купить? – елейно сказал керя и закрылся руками, как от удара. – Грабю-ю-ют!
   Я не стал сдерживаться и крепко стукнул его по крепкой жеребячьей холке.

12

   Эх, керя, ты керя! И нужна она тебе, эта хула? Смею думать, что не Святая Церковь и неправедное священство гнут наши спины и лишают сил, а бесконечная череда грехов да упрямое отвержение Божественной Истины.
   Я буду строить Храм. Человек приходит в Храм и оставляет за порогом все скотское, суетное и мелкое. Он открывает душу высокому, светлому и вечному, как само небо нашего Великого в своей простоте детства.
   Я вижу его. В восточной части на возвышении – алтарь, отгороженный от остальной части Храма иконостасом. В самом центре алтаря – престол, антиминс и большой золоченый крест, украшенный стразами. Он располагается сразу за антиминсом, в дальнем выступе престола. Прямо под антиминсом лежит Святое Евангелие, а чуть сбоку от стола стоит дарохранительница с причастием. В северной части алтаря стоит жертвенник – четырехугольный высокий столик для приготовления хлеба и вина. На нем расположен дискос – небольшое круглое блюдо на ножке для помещения хлеба, лежит копие – маленький ножичек для нарезания просфорок и лжица – серебряная ложечка для причастия.
   По сторонам от иконостаса над полом возвышаются солеи и выдается выступом амвон. Сразу за амвоном, в самом центре иконостаса, располагаются Царские Врата, через которые, как через игольное ушко, во время богослужения проходят священники.
   Отец Христодул, хороший человек, не прошел. Отец Глеб, хороший человек, прошел.
   Я же – грешный подлунный мечтатель, сочинитель застольных песен, соблазнитель женщин, соблазненный женщинами; я – Адам, изгнанный из рая, усатый драчун, усталый бретер и любимец всех гитар мира; я – ворон, плачущий над телами отошедших в Вечность людей, я буду молить Господа со своих новых земных баррикад о Великой Милости: дай мне, Боже, путеводную звезду на пути через игольное ушко.
   «Не золотопарчовые фелони с фиолетовыми камилавками, не бахромчатые набедренники и ромбовидные палицы, не саккос со звонцами и не омофор с вышитыми крестами, и не белый клобук дай мне, Господи… – говорю я. – … А дай Ты мне, Великий мой Боже, выстоять в огне и скорби искушений! Если каждый из нас выстоит, родится Россия, обновленная благодатью Христовой!»
   Мы ехали мимо темных деревенских погостов, мимо редких в океане степных, снегов огней, похожих на звезды. Справа осталось кладбище села Погорелихи. Скоро сверток, от него мне два километра пешего ходу.
   – На свертке остановитесь.
   – Зачем? Мы тебя прямо к дому, на вороных!
   – Хочу пройтись… Так говоришь, я ворон, керя?
   – Мы оба, керя, – вороны. А ворон ворону – глаз не выклюет. Правда, Коська?
   Коська спит. Я выхожу в степи.
   Приходит час больших испытаний, сынок мой Ваня. Твой отец, похоже, сделал свой выбор. Трус возьмется за валидол, дурак – за автомат. Умный возьмется наконец за ум. А мудрый – за душу.
   Скоро начнется правда, которая светлее солнца. Она придет в мой дом. Я – дома.

Эпилог

   Мои друзья разбились на стосороковом километре от Убийска, взлетев в небо с трассы на скорости около двухсот километров в час. Зачем-то же я остался жить здесь, внизу?
   2006 г.

РАССКАЗЫ

В монастыре

1

   Утро было чудно синим, как забытое льняное поле.
   Пора бабьего раннего лета из самых недр России взывала о себе к иссыхающим людям. Если иметь живое еще сердце, то ее, эту пору, можно было принять за стареющую красавицу, которая решилась уйти в невесты Господни. Но по доброте сердечной она явилась проститься с мирянами в своей девической, никому не нужной красе…
   Так усталая мать беспомощно грозит жестоким детям: «Вот погодите! Умру – попомните…»
   Этим сентябрьским утром Батраков снова влюбился в осень, как влюбляются в детские фотографии привычной жены.
   Батраков недосыпал – Коленька подрезал орлиные крылья суток до цыплячьего размаха, но, вопреки расхожим представлениям о времени, жизнь не понеслась вперед и вскачь, а плавно растеклась вширь. Так холодное коровье масло на красную Масленую солнечно, жёлто и радостно растекается по черным чугунным сковородкам.
   Снов он, Батраков, не помнил, но пробуждался, бывало, с какой-то ускользающей светлой мыслью, а когда ловил мысль, то мог думать ее долго – она росла и ветвилась. И этим утром его разбудили слова кого-то из персонажей уже забытого сна:
   «Жрецы никуда не исчезли из мира…»
   – Папа, бъиця! – тут же приказал из своей зарешеченной кроватки Коленька. – В манастий – биби!
   – «Вот те на! – не открывая глаз, уцепился он за кончик нитки из бытия в инобытие. – Какие жрецы? Что я знаю о жрецах?…»
   – Да, Коленька, да… Я помню, знаю… Беня знает за облаву…
   Без четверти семь малочисленное семейство стояло в устье проселка, впадающего в хайвэй. Да, в хайвэй, который некогда назывался «сошейкой». Но страна– сателлит переходила на язык оккупанта и, как всякое легко контуженное существо, ее слегка поташнивало. Но она влачилась, гонимая штабными, не ведая цвета знамени над головой.
   Соскучившийся за ночь по сыну, Батраков взял его на руки.
   Чисто вымытые Коленькины уши розово и морозно просвечивались востекающим солнцем.
   Наташа и без грима выглядела красавицей. К ней, статной и весомой, не подходили стандарты подиумной красоты – она сама по себе. В монастырь она надела на голову легкий платок вишневого цвета, и так это было умно, что, казалось, цвет этот принадлежит лишь ей одной, что она сама его выдумала. Вяленым свежим сеном пахла светловолосая голова Коленьки. Батраков уткнулся в нее прокуренным носом. Знобящим, неописуемым чувством кровной близости и печалью вечной разлуки обратился в слабой душе Батракова запах этого сена…
   Коленька притих, словно впал в утреннюю дрёму.
   Когда точно в девять за ними подошел автомобиль, когда обменивались коротенькими приветствиями и когда приехавшая Екатерина Христофоровна потрепала малыша за щиколотку, говоря, сквозь страстно стиснутые зубы: «Ух, ти, банда!» Коленька только вяло лягнул ножкой – он словно сросся с отцом.
   Чем сейчас было для него время, которое деньги? Что деньги для ангела? Пыль бьющихся черепков…

2

   В дороге Батраков коротко познакомился с мужем дородной Екатерины Христофоровны, который впервые решился переступить порог православного храма и начать воцерковление прямо с монастыря. Это был молодой еще, некурящий отставной полковник высокого роста, несколько затруднявшего ему водительскую свободу. Цыганские сливовые глаза отставного полковника были влажны и остры. Они сидели в припухших мешочках, как стрелки в наспех отрытых окопчиках на господствующей высоте, из которых бдительно простреливали недальнюю дорогу. Звали его Ярославом.
   – Что происходит с генералом Трошевым, Ярослав? – спросил Батраков, слушая как жены их, начавши о погоде, помалу втянулись в разговоры о безбожных ценах. – От него ждали многого…
   – Башню клинит… – объявил Ярослав и попытался повертеть красной шеей. Шея похрустывала и канцелярски шуршала. Взгляды их встретились в зеркальце заднего обзора и полковник переспросил:
   – С Трошевым, вы говорите?.. А что с ним происходит? Вы лучше спросите: что с нами, полканами, происходит… Были беззаботными – стали безработными… Катя вот меня на довольствие поставила, а не она бы, родненькая, – так прямо хоть в петлю ныряй… Стреляться, брат ты мой, патронов нет. – И он снова похрустел шеей. – У вас какое звание, Михаил?
   – Раб Божий… – усмехнулся Батраков, прижимая к себе осовевшего Коленьку. Тот открыл сонные глазки и подтвердил:
   – Бози, Бози…
   Полковник прочистил горло легким кашлем и, сочтя, наверное, невежливым свой уклончивый ответ, продолжил в иной аранжировке:
   – Вы вот говорите: от него ждали… Я вас правильно понял, Михаил? – и, не дожидаясь ответа подвел черту: – Получают чаще от того, от кого не ждут. Согласитесь?..
   Екатерина Христофоровна зримо обеспокоилась предполагаемой колкостью характера своего мужа и приказала ему прекратить политические дебаты в такое светлое утро. Она даже нахмурила милые белесые бровки. Но тот нимало не обеспокоился исполнением приказа, а, как опытный полемист, вернулся к точке отсчета:
   – Башню клинит… Вы, Михаил, что же: думаете там… – скрипнул он шеей, – наверху, меньше знают, чем мы с вами? Отнюдь-с, сказала графиня!..
   – Ты еще анекдот расскажи, Яроша… – с видом безнадежного отчаяния посоветовала жена полковнику. – В монастырь ведь едем, солнышко!
   – Анекдот? – Полковник с улыбкой подмигнул Батракову в зеркальце. – Ну, слушай… Приезжает полковник с полигона…
   – Ой, не надо, не надо! – засмеялась Екатерина Христофоровна и свернутым в трубочку журналом «Русский дом» легонько стукнула мужа по губам, ничем не рискуя, как ей казалось. – Вот тебе!
   Наташа Батракова обеспокоилась:
   – Катя! Ты же мешаешь ему рулить!
   – Ему? Рулить? Да он танки водил! Брал за дуло – и дул по кочкам! Правда, Яроша?
   – Всех водил. Тебя одну не проведешь… – И снова получил по губам. – За носик…
   – Дай мне Коленьку! – Наташа подергала ребенка за рукав, показывая этим, что занервничала. – Когда ты купишь какой-нибудь пылесос? Ну, жизнь!
   – Наташа, я ж не ездил столько лет. Тут ведь опыт нужен!
   – А разве вы в киноинституте вождение не сдавали? – спросил полковник. – Кстати, о носиках: у нас в Таманской ваш Носик служил… В мотострелках…
   – Сдавали, – ответил Батраков. – Но навсегда… В Таманской, вы сказали? Это в той, которая баррикадников в девяносто третьем расстреляла?.. В той, которая фамилию Романовых осквернила?
   – Ми-и-иша!
   – Яро-о-оша!
   – Кто не без греха, – мрачно сказал полковник. Он скрипнул шеей так, что разбудил Коленьку. – А что касается династии ваших Романовых, так за ними крови не один мешок… Бог терпел и нам велел…
   – Да уж поменьше, чем за вашим ФЭДом!..
   – Аминь, – сказал проснувшийся на слове «Бог» Коленька. – Коленька Богом тянеть… будить…
   За такое заявление он получил по губам от мамы и щелбана от папы.
   – Сказано «аминь» – аминь! – Батраков поцеловал ребенка в покрасневший лобик и показал на луг за окном: – Смотри, Коленька – лошадка!..
   – Неть! Аминь! – упрямо повторил мальчик, послюнявил палец и потер ушибленное место.
   Все засмеялись и затихли на время. До нового женского монастыря, если верить устным лоциям, оставалось не более сорока минут езды.

3

   Как же чудно устроился деревянный монастырский посад!
   На отрубе старого села, возле песчаной усновосприимной горки он встал в страшной неземной красоте, понимающий печальное небо, отвечающий ему деревянными куполами-сродниками. Из дьявольского плена обещающий этой лазурной синеве верность и послушание.
   Как, на эхо каких дедовских молитовок отозвались бедные кошельки мирян? За семь лет встали здесь и два храма, и банька, и общежитие насельниц с белыми занавесками на оконцах, и хлев, и птичий дворик. Все это пахло свежим, умиренным, но не умершим деревом и фимиамом. Здесь все говорило, шептало, пело: «Мир!»
   – Проходите! – остановилась одинокая монахиня с ведром, завидев паломников. Она переложила дужку ведра из правой в левую руку и указала на храм. – Там у нас летняя церковь… А зимняя – там, на погосте…
   Говорила она негромко и ровно, но слова ложились на слух, как на пух.
   – Спаси Господи, матушка! – отвечала бывалая паломница Наталья Батракова. Полковник громко кашлянул, покраснел наравне с шеей, поклонился и сказал что-то вроде:
   – М-м… Славно здесь у вас…
   – А служба начнется в девять? – спросил Батраков.
   – Да, Литургия в девять. А сейчас сестры читают кафизму.
   – А много ли народу у вас бывает, сестра? – спросила и Екатерина Христофоровна.
   – Нет, – потупившись отвечала та. – Немного. Это монастырь новый.
   – Тетя, – сказал Коленька. – Мамаська… – и прижался к ноге отца, не отрывая от юной монахини глубокого взгляда. Та отвела глаза и, поклонившись уже в развороте, на ходу, поспешила куда-то.
   И паломники – всяк сам по себе, но одновременно – стали осматривать монастырскую усадьбу. Батраков с Коленькой поднялись в гору к птичьему двору. Коленька со всем соборным вниманием выспавшегося младенца рассматривал чернушек, пеструшек и черно-малинового, янтарноокого петуха с чешуйчатыми налитыми шпорами, который тут же возгласил.
   – Это курочки, сынок… А это – петух. Слышишь, как он поет свой сигнал?
   – Да… – серьезно и с благодарной готовностью отвечал мальчик.
   – Мысли разные в голову лезут… – проговорил полковник за спиной Батракова.
   Имеющий уже небольшенький молитвенный опыт, Батраков порекомендовал:
   – Гоните их, эти мысли, Ярослав. И на святой земле бес не дремлет. Скорее, наоборот: здесь он искушает со всею своей ничтожной силой: гляди-ка, жеребец – монашка! Или…
   – Да я не о монашках, Миша… – сказал полковник. – Я о смерти…
   Не служивший в армии по причине плоскостопия, Батраков вечно чувствовал свою вину перед теми, кто нес воинскую службу. Даже не вину, а угрозу вины, ее мрачную мужскую тень. И сейчас, чувствуя, как его охватывает конфуз, и не желая подчиниться ему, Батраков заспешил с благоглупостями:
   – Время придет – все там будем… Думай-не думай! но – ах! – как крепко он прижал к себе горячее тельце сына… – Туда, как говорится, не бывает опозданий…
   – Это так, – согласился, вздохнув, полковник. Это не был тяжелый вздох. Батракову почудилось в нем облегчение, какое бывает у человека, одолевшего в привычно тяжелом бою. – Это так, Михаил. Только смотрю я на это кладбище… Вот бы, где думаю, я лег бы спокойно… Ах, как же хорошо-то и мирно!..
   – Я вас понимаю, – глупо сказал неглупый человек Батраков.
   – Мина… – сказал притихший в новом чувстве Коленька, по-детски безмысленно отозвавшись на слово «мир» антонимом…

4

   В храме малолюдно.
   Батюшка служил один. Он – высок, тощ, молод и как-то по особенному чист, несмотря на созвездия и кружево конопушек по бледному лицу.
   Горели, потрескивали свечи и ангельски пели монахини, вставшие не на крыльце-клиросе, а полукружьем, обративши лица к регентующей.
   Служба длилась уже около трех часов.
   Коленька, как выяснилось, был еще мал для такого послушания. Когда Батраков отпустил его на пол, то он потопал осмотреться. Он держал себя до поры как всякий послушный и в меру любопытный ребенок. Однако каким-то чудесным чутьем он распознал со спины утреннюю монахиню и решил выразить ей свои чувства. С криком «аминь!», который должен был сказать окружающим о том, что он, Коленька, тоже не лыком шит, маленький Батраков с разбега врезался в черные одежды той монахини. Она качнулась, едва не выронив молитвослова, но даже не повернула головы. Пение ее длилось ровно и благостно. Батраков схватил Коленьку на руки и выскочил во двор – он понял, что ребенку уже невмоготу, что ему надо двигаться.
   Они стали бегать с горки, Коленька упал, заплакал, выплеснулся и притих.
   Тогда Батраков шепнул ему на ухо, что это Бог наказал за шалость, и увидел стоящего на углу храмового придела полковника. Тот утирал обильные слезы.
   «Какое же я ничтожество в сравнении с этим воякой… – подумал Михаил Трофимович. – Ведь и мне часто хочется заплакать во время богослужения, а я стесняюсь: люди подумают, что актер во мне плачет… Да мало ли что они думают?.. Перед сыном стыдно… Ах, как стыдно перед этим мудрым ангелочком…»
   – Ох! – подошел полковник, все еще утирая слезы и выпрастывая нос в отглаженный белый платок. – Ох, ну и Коленька – век не забуду! Гер-р-рой! А? Вы видели? Разбежался и – на та… на та… на та-ра-а-ан! – Полковника снова разобрало, и они хохотали, обнявшись с Батраковым, как братья.
   Смеялся и Коленька, показывая пальцем на огромного белого гусака, который тянул шею и махал тяжелыми крыльями, пугая свое вольное прошлое попыткой возврата – туда не знаю куда.
   Никому и ни за что не было обидно.
   Светило и играло солнце.
   И никуда не хотелось уезжать из этого трудного, из этого алмазно-ясного мира…

В июне

1

   На все вопросы о том, что же приключилось на старом кладбище, Коленька не отвечал. И следа румянца не проступало на млечном лице ребенка. Батраков прижал его к себе – сын заплакал молча, как взрослый мужчина.
   – Папка… – шептал он. – Папа…
   – Я здесь, Коля… – Батраков, приткнул его лицо к своему плечу и стал поглаживать по затылку и косицам. – Давай споем: как на Колины именины…
   – Они хотели меня унести… – Коленька повернулся к отцу, и глаза его были полны обиды, но не страха. – …за темные леса, за кр-р-рутые гор-р-ры… – Чтобы быть правильно понятым, он даже букву «эр» произнес старательней, чем всегда.
   Не зная, что же все-таки приключилось, Батраков посоветовал Коленьке:
   – Не бойся, сынок… Где наша не пропадала!
   Он не спускал сына с рук до тех пор, пока тот не заснул и бледный румянец не заиграл на его лице.
   Сам спустился на кухню, где Марианна Федоровна со всем тщанием осматривала голову Наташи. Не жалея, она лила из флакончика спирт прямо на эту неугомонную голову.
   – Кто-нибудь что-нибудь покажет по делу? – Батраков увидел свежие ссадины среди непроходимых, как густой лес, волос Наташи. «Маньяк?..»