– Взыщи, Господи, погибшую душу раба Твоего Вячеслава, и аще возможно есть, помилуй! Неизследимы судьбы Твои. Не постави во грех сей молитвы моей. Да будет святая воля Твоя! Аминь.
   А до того как вернулся из ванной Юра, я осушил лимонную и начал вторую. Воду он не выключил – она шумела, как толпа футбольных фанов, так, что дрожали хрущевские панели. Как пьяный сторож, орал сетевой динамик.
   – Так, керя… – сказал он. – Все-таки второе пришествие скоро, а ты сиднем сидишь да еще и пьешь без закуски. А еще христианин называется. Одевайся! Сейчас будешь нашатырный спирт нюхать!
   – Понюхай… – показал я ему кулак, которого керя Юра никогда не боялся. – Да кто ты такой! Анпиратор? Давай, Анпиратор. Садись, Анпиратор, одесную меня! Помяни сироту Славку, сегодня сироте Славке – девять дней. Понял, бич? Понял, паук? Понял, народного гнева хожалый? Понял, ты – агрессивное невежество?!
   – А кто такой «хожалый народного гнева?» – спросил он.
   Я честно ответил, что и сам не знаю, и выпил еще стакан водки. Я уже думал о себе, что я и есть тот самый человек, о котором говорят «и один в поле воин». С этой хорошей мыслью тем же грозным кулаком я втер свои слезы в широкие скулы и уронил голову на стол. Юра пустил воду еще из кухонных кранов.
   – Я вот смотрю на своих одноклассников. Они совсем не развились. Как были их отцы – темные, пьющие, безграмотные, так и они. Я-то со стороны на них смотрю, а они-то не видят. Скоро придет конец нашему краю, а наша хата – все с краю! Аграрный край – на селе четыре дома забито, только в пятом еще доживают. Ты как, способен меня понимать? – спросил он, усаживаясь рядом.
   По тому грохоту, с которым Юра приставил стул, я понял, что настроен он решительно, а я – не так уж и пьян, если понимаю человеческую речь.
   – Отвечай, если хочешь жить!
   – Кто, ты, что ли, керя, мне грозишь? Ты – мне? Да…
   – Нам грозят, керя, – сказал Юра. – Иди, сполоснись холодной водой…
   – Холодной?
   – Желательно. Воду не выключай – пусть они уписаются…
   Я молча указал пальцем в небо и вопросительно поднял брови – Анпиратор кивнул: да. Мы перемигнулись, как два судна на встречных курсах. Мне стало весело. Я сказал: – Х-хе! – и пошел.
   Из радиовещателя слышался не менее веселый голос:
   «Правоохранители ведут поиски пропавшего ребенка. Выезжая по следам в Змиевской район края, они даже не предполагали, что их ждет такой сюрприз: кроме мальчика, они нашли еще несколько килограммов наркотического сырья.
   Далее. С каждым днем шансов найти девочку, пропавшую в лесах Абагурского района, все меньше. Друзья и знакомые пострадавшей семьи выдвигают версию похищения. Причем, называя имя конкретного человека. Напомним, в понедельник вечером Людвиг Кёних заехал домой после работы, взял детей и собрался в лес. В этот момент возвращалась из садика и, увидев дедушку, попросилась с ним внучка. В лесу, не захотев будить спящую внучку, дедушка оставил ее в машине. Однако, когда вернулся, девочки в машине не было. Не обнаружив внучки, Людвиг попытался сам ее найти – не удалось. Весть о пропаже ребенка быстро разнеслась по деревне. Беду семьи Кёних восприняли как собственную.
   «Ах, зачем мы не уехали в Германию, как все люди!» – говорит мать пропавшей девочки.
   Работающие на месте исчезновения ребенка сотрудники Абагурского РОВД прорабатывают несколько версий. По одной из них – на девочку напал медведь. Медведей в этих краях много, однако местные жители утверждают, что сейчас они спокойные и сытые и для людей опасности не представляют. Немецкая овчарка так и не смогла взять след зверя.
   «Ах, так приведите русскую, китайскую, какую угодно, марсианскую овчарку! Но найдите мое дитя!» – плачет мать, Анна Кёних…» – смаковал и тиражировал людское горе комментатор.
   – Медведь?! – заорал я. – Ах, медведь?! Опять Германия?! Застрелю, гады! – я сорвал со стены, конечно же, не ружье, которое должно выстрелить, а мерзкий ящичек, круглые сутки извергающий в мир ложь. И жестко грохнул его о мягкое покрытие пола. Я впал в какое-то исступление и сокрушил бы еще немало чужих предметов быта с криками: «Всех перестреляю, всех!»
   С криками «Где медведь? Кто стрелял?» выскочил из кухни Юра.
   – Какой медведь? На, контуженый! – и он выплеснул мне в лицо ковш воды: – Умойся, керя!
   Короткое мое веселье облетело майским одуванчиком. А Юра уже сопел над обломками, выуживал какие-то радиодетали. Искал «клопа-жука». Я умылся, вернулся, еще раз выпил. И задремал.
   Когда Юра разбудил меня, я увидел в окнах не то сумерки, не то рассвет, но тут же и передумал думать о пустяках, потому что он сказал:
   – Едем, керя, в больницу. Отец Глеб ждет.

3

   Отец Глеб ждал нас у кафедрального собора. Мы чуть задержались потому, что по дороге меня вдруг стало мутить.
   – Остановись, друг Сальери! – еще пребывая в эйфории, попросил я Юру. – Скажи, ты в курсе, что гений и злодейство – несовместимы? – и зажал рот носовым платком.
   – Это ты несвежей водки натрескался, Моцарт, – сказал он. – Беги к киоску – там урна. Сунь два пальца в рот – и пройдись по всей клавиатуре, Амадей. Потом купи мятных лепешек – и жуй, пока я не дам команду «отбой».
   Так я и сделал, невзирая на мороз «со с ветром», как говорят старые сибиряки. А у отца Глеба за четверть часа ожидания губы стали синее глаз. Покуда мы крутились, чтобы подъехать к нему поближе, я видел, как он перекладывает из руки в руку старенький свой саквояжик. Завидев нас, он перекрестился и нырнул в теплый салон машины, как в холодную иордань, если судить по его судорожному дыханию.
   – Задержались! Простите, батюшка! Благословите! – заорал я весело.
   – Астма… х-х-х! – прохрипел он, стуча пальцем по шарфику на груди. – Х-х-х… Благослови тебя Господи, Петя! Х-х-х! Здравствуйте, родные… Х-х-х… Что там… с эллином? Не ближний свет… х-х-х…
   – Брат Грека помирает! Ухи просит! – веселился я, уже сознавая, впрочем, неправедность этого хмельного и злобного веселья.
   Батюшка спрятался от меня за невидимую стену крестного знамения.
   – Ты, Петя – что? того?.. выпивал? Ай-яй-яй! Представь себе, отец, что твой Ваня малой напился? А каково Господу Богу – Отцу нашему – на тебя смотреть?
   – Уже все нормально, батюшка, – поник я. – Вы, отец Глеб, насквозь видите…
   – Запах, – сказал он. И попрыскал в себя из синенького ингалятора.
   – Жуй, керя, таблетки! – напомнил Юра.
   – Да отвяжись, гуру!
   – Это он на поминках был, батюшка. Мальчишку одного убили, товарища. Вы уж простите его?
   – Я прощаю. Бог простит, – сказал отец Глеб. – Ох, отпустило, слава тебе Господи!
   – Он когда выпьет, батюшка, то на войну начинает проситься, – продолжал есть меня поедом Юра. – Если не пускают, то он плакать начинает. Что с него взять? Одно слово: контуженый!
   Похоже, я приходил в себя. Слова Юры уже не задевали меня, как пули не трогают заговоренного. Ненужные слова, не произнесенные мной, падали у моих ног, висли на губах, как лузга семечек.
   – А трезвый-то, батюшка, он у нас, керя-то, мухи не обидит! – развлекался Юра. – Человека – еще куда ни шло, а мухи – ни-ни! Твердое «ни-ни».
   – Мух не люблю, – сказал мудрый батюшка. Это значило, что он меня защищает от анпираторского сарказма, если помнить, что слова «сарказм», «саркома», «саркофаг» – одного древнегреческого корня, к которому принадлежит и ушибленный Грека.
   Анпиратор понял и переключился:
   – А вот дерзну, батюшка, спросить! Вы человек опытный духовно и житейски: соборование – это зачем? Оно помогает?
   – Верой и покаянием жив человек. Если веруешь, каешься – помогает, отпускаются грехи. Но у каждого есть нераскаянные, забытые грехи. А грехи, Юра – корень всякой болезни…
   – Но ведь нужен собор – семь священников! – прихвастнул своими познаниями керя и со значением покосился на меня в зеркало.
   – Где ж их нынче брать, по семь-то на одного? Допущено совершать елеосвящение и по одному! Зерно вот есть, – погладил батюшка саквояж. – Пшеничка…
   – О, это Греке подходит! – зубоскалил керя. – Это по его части!
   – Да. Господь милостив к людям. Вино есть, из Каны Галилейской присланное… Маслице есть, всё есть – была бы вера…
   Я этого спрута Юру с детства знаю. Сейчас пересилю дремоту – отобью батюшку у спрута. Я приемы знаю:
   – В машине, надеюсь, подслушки нет. Тебе кто про это сказал?
   – Там, в службах, есть один большой человек, туркмен… Он мой товарищ. У нас в Театре киноактера когда-то шла его пьеса. А в девяносто первом, в Москве, когда униженные и оскорбленные неотроцкисты опрокидывали Лубянку, он у меня в грим-уборной отсиживался…
   – Я спрашиваю о Греке.
   – А-а! О Греке? О Греке моя бывшая жена Наташа сказала. Говорит, этот, мол, Грека на том свете побывал, вернулся и уверовал. А по мне так он был сатрап – сатрапом и остался. Чудеса, бачка! А вот просветите меня, революционера, бачка, по такому вопросу. Разъясните мне, темному и злому: быть революционером или не быть? В стране – война. Сам президент колонулся на ТиВи: войну, говорит, ведут против России. Слышали?
   – У меня нет телевизора, Юра. Зачем? В окошко гляну на улицу – слава Тебе Господи! Слава Тебе Господи! Слава Тебе Господи! Слава Тебе! – отвечал дипломатично батюшка.
   – Так вот, бачка! Я уважительно отношусь к последовательной защите Православия моим керей, а вашим псаломщиком. Я тоже человек верующий, во всяком случае, принимаю мир всесторонне и с большой буквы. Но ведь правда – она превыше всего, так? Сказано также, что без воли Бога и волос не упадет с головы. Теперь второй вопрос, уже без телевизора: есть ли, по вашему мнению, вина Русской православной церкви за гибель России в семнадцатом грозном году? За то, что народ так сильно захотел освободиться, извиняюсь, от «попов»? Я понимаю: атеистическая власть и прочие издержки новой жизни! Но семьдесят лет в каждом доме не дремал чекист – адепт мировой революции! Разве при царе-мученике церковные клирики не были виноваты в том, что простому человеку стало невмоготу? Кстати, в театральных амплуа простак – значит дурак. Этот дурак ухватил былинную, извините, дубину, размахнулся и с размаху снес все без разбора! Может, снес и то, что вовсе не надо было сносить, бачка. Разве он один, а не пастыри его иже с ним повинны, что в этом антигосударственном отрицании, бачка, он отдал власть врагам своей жизни, своим участием дал им победить? А вспомните строки несчастного дистрофичного неопохмеленного Блока! Кто идет впереди его революционных матросов? Христос! Так? Он что, бачка, на пустом месте возник? Значит, была со стороны пастырей ложь, служение не Богу, а власти. Значит, было и забвение правды, которой жил народ. Угасла, стало быть, искра Божия. Ленин дал простолюдину свою искру, и свою правду! И разве сегодня эрпэцэ не то же самое совершает? Мне кажется, что Иисус Христос ищет новых матросов.
   – Заткнись, керя, – сказал я. – Что ты заладил: бачка, бачка! Выискались: благородный цыган Волонтир и сто коней в одном движке! Еще Гапона вспомни, инсургент! Это он, батюшка, какую-то новую роль разучивает!
   Наша детская дружба давно превратилась в марафонский забег двух упрямцев: места уже распределены, призы розданы. Судьи пропивают гонорар. Болельщики болели-болели – умерли, а мы с ним все еще на дистанции. Побежали весной в спортивных трусиках – и вот он, падает снег, а нам не холодно. Это уже никакая не дружба – это родство больных душ. Мало ли?
   – Насчет стаканей молчи, пивец! – легко издевался Юра. – А кто это такой – Гапон? Из краевой филармонии, что ли?
   – Из консерватории! – говорю я.
   – Пусть говорит, тема знакомая. Помешкай, Петя, – успокаивает меня батюшка.
   – Наверное, знакомая, бачка! И лично вас – упаси Бог! – я не обвиняю. Я читал, что сам владыко Иоанн, Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский, говорил, что потворствовать антихристианской власти есть величайший грех. Но снова жизнь русского человека требует громадного напряжения сил. Власть христианская по форме и антихристианская по содержанию, не так ли? Так? Так ежу в зверинце сие понятно. А где их, эти силы, черпать? В непротивлении? Им того и надо! Тогда плюнь, Петюхан, керя мой дорогой, и отрекись, благодетель, от своих товарищей, от тех, кто остался на баррикадах! Ну? Давай, плюй, кормилец! А жену отдай дяде, смирись! А у него, батюшка, у кери моего, – сын Ванька! Малый такой Ванька, несмышлёный. Вы его, андела, знаете. И что? Смирись, Ванька, будь агнецем, да? Будь покорным барашком, когда тебя бьют и плакать не дают. Ему дяденька в чалме или в кипе байт: «Дай, Ванятка, я тебя по щеке смажу!» А Ванятка-то наш Петрович: «Пожалуйста, мистер! Я сей же час и другую щечку подставлю-с!» Про ножички – по умолчанию. «Расти, Ванятка, пока я кынжял точу!» Так? Пока какой-нибудь тихий инок будет сухари с водой грызть да думать, разумно ли воевать, грубый материалист его попросту убьет. По стенке еще и размажет!
   – Это тебя размажут! – буркнул я, разделяя, впрочем, тревогу кери. – Заноют! Зазундят! Вот мол, церковь должна то, должна это, а попы с мобильными телефонами бегают. Да ничего ни церковь, ни православные батюшки тебе не должны! Это ты им, собака, должен за то, что они молятся о тебе дни и ночи, харя ты, личина ты актерская, двурушник, Всемирный Царь-Побирушник! А уж за себя пусть сами ответят, но не тебе, фармазон!
   – Сам дурак – это мы слышали. Вот посмотрите на моего керю Шаца, батюшка! Вот он сидит, жует мятные лепешки, убивает духман. Был герой, а теперь – бяшка. А у него, батюшка, сын на загляденье, вы видели, как он кошкам хвосты крутит? И посмотри теперь на побирушку этого, на Алешу, на мою молодую гвардию! Спросите его: с кем он пойдет дальше, в грядущее? С набожным дядей Петей или с геройским дядей Юрой? Со мной пойдет, потому что у него мамку убили «ляпкой»! Он за нее семерым пасть порвет! И вспомните, что именно у ребенка личность существует в почти Божественном виде. А вспомни-ка и ты, керя, Ивана Карамазова: «Дети, пока дети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой». Это ваше непротивление отдает их невинные, ангельские души прямо в вонючие, чесночные пасти сатаны! Надо привести в чувство наше священство! Там значительно больше служащих Маммоне, нежели пастве. Ведь с их слов получается так, что самое лучшее – если бы народ быстро и тихо вымер. Вы меня простите, батюшка! Я не противник Православия!
   – Бог простит! – сказал отец Глеб. – Я не силен, Юра, в литературе… Да, не силен…
   – Так я напомню все-таки Ивана Карамазова: «Не Бога я не принимаю, а только билет Ему почтительнейше возвращаю!» Нынче в великой, красивой и мудрой стране – какой только гадости нет! На просторах России православным христианам скоро вовсе негде будет главу приклонить, как Сыну Человеческому, а ленивые попы продолжают обновлять свой автопарк – в «жигуль» уже брюхо не влазит. Вот с этим непротивленчеством-то корысти никак простые люди не разберутся уже третье тысячелетие! А их выкашивают по всем кочкам косой-горбачем! Вот шарада-то! Вот теорема Ферма! Я знаю, что вы скажете! Вы скажете, что эти, мол, тексты из-за исторических, дескать, условий их создания допускают вздорные толкования. Так скажите своим батькам, чтоб набрались окаянства да изъяли их из обихода либо дали им здравое толкование.
   Он замолчал. Мхатовская школа. Паузу держит, как Грибов.
   – Всё, Юра? Отпустило? – смиренно спросил отец Глеб. – Слава Богу! А ты, Петя, знаешь «Иже херувимы» греческого распева?
   – Нет, батюшка! – радостно, как бравый солдат, отвечал я. – Но я разучу!
   – А она, Петя, вот как поется… – и он запел тенорком.
   Слопал, Анпиратор? Знай наших и не гоняй по лицу мимическую гамму для адекватного отображения чувств! С точки зрения актерского мастерства, мне лично хотелось бы чего-нибудь поэксцентричней.
   Задремал в тепле батюшка.
   Дремал и я, думая о том, что Юра может сжиться с образом и ролью Анпиратора. Он великий актер. И люди за ним пойдут. А ну как роль Анпиратору надоест и он напишет отречение?

4

   … Когда я чувствую талант в человеке – и не обязательно художественный – на душе моей становится легко и празднично. А если я пьян, то хмель покидает голову. Габышев с лицом братьев Кеннеди и Гендын с лицом китайца бурно одобрили наше решение, о котором вскоре знала добрая половина миллионного города. Нас не любили власти, но любили горожане, горожанки и селянки с теми же селянами.
   Вскоре были проводы от Гендына. Гендын снимал тогда трехкомнатную квартиру на Серостана Царапина в районе общественной бани. Он наварил браги, мы выпивали, пели. Юра стал раздавать наше имущество. Человеку по фамилии не то Кусиков, не то Пусиков он отдал мои часы, говоря, что скоро мы с ним разбогатеем. Кусиков незаметно исчез. Стали искать, высказывали предположение, что он пошел пропить мои часы, но оказалось, что он в ванной комнате проверял часы на водонепроницаемость. Там же прислонился к стене и заснул стоя.
   Мои часы шли. Время – деньги, и они кончились, вещи розданы. «И приспе осень…» – пора на поезд.
   Похмельный и простой, еще более похожий на юного Дэн Сяопина, Гендын сказал:
   – Денег нет. Аванс через неделю. Чем питаться-то, кери, будете на пути к славе?
   – Да иди ты со своим Славой! – отвечал Юра. – Слава ему какой-то! У нас Габышев есть. Он большой. Возьмем с собой, съедим. С пассажирками ребрышками поделимся.
   – Меня, кери, много не ешьте! – попросил Габышев. – Вырвет!
   Гендын остался дома, прикрывшись тем, что сердце его не выдержит расставания, а ему еще детей рожать.
   Пешей дорогой на вокзал мы зашли в диетическую столовую на улице Оленина, где, по рассказам Габышева, работало восемь его любимых женщин, старшей из которых недавно справили пятьдесят пять лет и дали почетную грамоту. Мы знали, что нет работника общепита, с которым не смог бы Серега Габышев найти общего копченого языка. Будь это и работница с такой выдающейся грудью, на которой вывешены все мыслимые ордена, значки и почетные грамоты. Серега, как и проклятые США, куда рвался Гендын, весь состоял из контрастов. Никто и никогда не видел Габышева злым – только строгим. Высокий, белокурый, с правильными чертами лица, с добрым отеческим взглядом и бабьим голосом. Видно, торговым женщинам это путало ориентацию, а мужчин прельщало. Главное, его никто не боялся, что очень важно для пребывающих в вечном искушении рядовых общепитовского войска. И впрямь – старшая жена с доброй улыбкой в районе румяного кустодиевского лица вынесла нам круг копченой колбасы.
   – Ты, наверное, видела, милая моя Софья, эту парочку по первому каналу телевидения! – говорил он, кивками головы указывая на нас. Одной рукой он ласково окрылял даму за плечо, а второй – прихватывался за спасательный колбасный круг, который дама еще из рук не выпускала. – Вот тот, который поглупей на вид, это первый писатель России Петр Шацких…
   – Какой молодой! – сочным контральто говорила эта добрая женщина.
   – А тот, другой, в темных очках – это артист Юрий Горыныч Медынцев, известный любителям немого кино в роли Змея Горыныча. Когда его утверждали на эту роль, то из-за жуткого совпадения отчества претендента и персонажа пожилая народная артистка Раневская…
   – Фаина?! – ахнула несчастная от близкого счастья женщина. – Как я ее люблю! Что с ней случилось?
   – Да! Да, Фаина! Она тоже любит полных женщин. Так вот она сказала: «Ого-го!» и задышала, как слоненок.
   – Ого!
   – А теперь, Софья, давай колбасу и беги за бумажкой под автографы. Только не вздумай мять! Не мни ее! Пацаны, по автографу женщине, быстро!
   – Ой! – подхватила та. – Побегу руки помою!
   – Беги, родная! А мы – к неродной Надюшке за курями!
   – Бендер хренов! – уходя навек, беззлобно сказала любимая.
   Младшая повариха, которая средь лета болела гриппом, была еще более доброго нрава. Она дала нам в дорогу две добротных вареных курицы и десять рублей на сигареты.
   – В Америке таких, как мои, девок нет! – похвалил ее похожий на братьев Кеннеди Габышев. – Смотри: у нее грипп, а она на общепитовской кухне несет трудовую вахту. А гриппом ты, Надюшка, не от кур заразилась? Куриный грипп – это ведь верная смерть коровам!
   – Ты, Габышев, балагур и весельчак! – смеялась девчушка. – Куры-то диетические!
   – Смотри у нас! Почему под халатом ничего нет? Где районный ЭСЭС-надзор? Знай, что моя фамилия Габышев правильно звучит так: ах, кабы, шеф! Или: гэбэшеф!
   Потом Габышев стал приставать к девушке. Он предлагал разделить с ним его звучную шефскую фамилию, а нагнал нас уже на перроне. Прощаясь, он пожал руку мне, которого почитал как старшо?го, потом Юре. С большим сожалением глянул Габышев на куриную ножку, торчащую из авоськи, сделал вежливый полупоклон и пожал эту ножку.
   – Идите сразу в вагон-ресторан – я договорился! – громко, на публику, верещал он и строго грозил пальцем кому-то за нашими крепкими спинами. – Ждите нас с Гендыным в Москве, стойте возле Кремля – никуда не уходите. А лучше всего – послушайте меня, старого солдата! – лучше всего устраивайтесь часовыми к Мавзолею имени Ленина! Ничего делать не надо – и кормят на убой! Убой у них, пацаны – смешно сказать! – раз в эпоху!
   – Молодой человек! Что это вы такое говорите! – начал было старичок под соломенной шляпой. – Как вы смеете! Вы знаете, что товарища Ленина собираются вынести из Мавзолея имени Ленина?
   Серега нагнулся к нему, что-то шепнул на ухо под шляпой. Тот разулыбался и мрачно сказал:
   – Ага, товарищ! Понял, товарищ! Опоздали! – подмигнул нам и поплелся в свой мягкий вагон.
   Тут мы услышали дальнее «Гитара! Гитара-а-а!» и увидели, что это Гендын бежит к вагону.
   – Вот и еврокитаец мой когда-нибудь в Страну Желтого Дьявола уедет! – печально и провидчески сказал Габышев. – Умирать мне одному в моей Стране Чудес!
   – И ты, Серега, с ним мотай! – подмигнул Юра. – Вдвоем весело, вот посмотри на нас с керей!
   – Вы что хотите, чтоб меня убили? Я ж на братьев Кеннеди похож…
   – Гита-а-а-ра! Стоп-кра-а-ан! – в устремленной вперед, на запад, руке этот восточный человек тащит едва не забытую нами гитару. Была бы наша гитара нынче в Голливуде, поскольку Гендын работает таксистом в Калифорнии.
   Вот такими мы были голодными и жестокими – мы отъезжали. Оркестров и медных труб не было. Грустный Габышев и веселый Гендын шли за вагоном, как белый и рыжий клоуны, и кричали поочередно:
   – Москва – за углом!
   Уходили на восток от поезда заводские трубы Горнаула и всея Западной огромной Сибирюшки.
   Мы ехали строго на запад. За то, что мы чистили картошку в вагоне-ресторане, где обнаружились знакомые Габышева – любимца дам из сфер общепита – нас кормили как дорогих гостей, а мы им пели после закрытия ресторана. Наша вольная, сытая и веселая жизнь вызывала раздражение двух мужичков, имеющих вид кандидатов на зону или ее дипломированных выпускников. Однажды после закрытия ресторана они бесцеремонно уселись за наш столик, представившись:
   – Спецназ! – и предложили побороться на руках.
   Юра положил обоих поочередно сначала правой, потом и левой.
   – Спецвас! – сказал он. Те встали и вежливо ушли. А Юра Медынцев уже улыбался официантке и показывал на столик: – Спецнам!
   Так мы, по-растиньяковски простые ребята, приехали в Москву к Мане. Юра – впервые.

5

   Марианна Васильевна Коробова, Маня, была передана нам по наследству сибирским поэтом Иваном Шубиным. Во время оно Иван Шубин потрясал Москву своей изысканной простотой, а его приезды в столицу были похожи на явления ей старца Григория Ефимыча. Творческая элита андеграунда начала семидесятых годов двадцатого века трепетала, внимая его опусам, подобным этому:
 
Слепили снежную бабу.
Оставили ее под луной.
 
 
У друзей по две, по, три бабы…
У меня – ни одной.
 
   Или:
 
Пляши, пляши, Плисецкая —
Все стерпит власть совецкая. 31
 
   С ним дружили режиссеры и писатели Евгений Баритонов и Валерий Смелякович, киноактеры Виктор Вавилов и Паша Сашечкин, поэты Лианозовской группировки и Людмила Митрашевская. Сам Андрей Сходненский – кумир «шестидесятников» – называл Ивана «сибирским киником». Вот он и осваивал теснины Москвы как представитель сибирской «пятой колонны» и был как бы нашим квартирмейстером. Иван и познакомил меня с Маней Коробовой, к которой я поселил Юру.
   Маня окончила МГУ как психолог. Ее отец, генерал-майор инженерных войск Василий Васин, в годы войны изобрел выкидной мост-ленту и был удостоен за это Сталинской премии.
   – При форсировании рек эти мосты спасли жизнь не одной тысяче советских солдат и сотням офицеров, – говорила Маня, как добротный экскурсовод.
   Покойный муж Мани, Федор Дмитриевич Коробов, близкий родственник актера Зиновия Херто, был профессором-медиком и занимался психологической подготовкой космонавтов. По возрасту он был старше маниного отца, с которым был дружен с довоенных лет. Ко времени нашего знакомства Мане было едва за тридцать. Была ли она тогда красива? Скорее нет, чем да. Но она из тех редких людей, которые светятся, сгорая, и мудрому терпению которых нет видимых пределов. Генералов Васина и Коробова уже не было в живых. Они оставили Мане непреходящую любовь к себе и пятикомнатную квартиру, неистребимую привычку к красному вину, разбавленному водой, много книг, карточных колод, шляпок, диковинных вещиц. Наследственное старомосковское гостеприимство делало Маню все более нищей.