Но кончается пост – начинаются регулы, кончаются регулы – начинается среда. В четверг – она устала. В пятницу – далее, по неразмыкаемому кругу. Фронтовичок – опять на войну. У него уж и ноги не ходят, и нервы, и сомнения, и страдания неразделенной любви. Вернется: где моя валерьянка, моя маун-трава? Он видит – остуда, охлада. Пропасть между супругами ширится и острозубится. Вещи, которые ему по-своему до?роги, раскиданы в полном небрежении, на рабочем столе – черт ногу сломит, а уж про обеденный – помолчим. Какой там! Супруга ведь строит храм! Он, П., уже вроде бы и не при деле. И он уже пишет мне, как я – Вам. Мол:
   «Я прихожу домой после большого житейского отвращения. Говорю жене: может, постелишь постель, как в песне поется? Она: «Среда-а-а! Пя-а-тница-а!» Вот она, любовь лоха! Не проще ли сказать: «Так, баба, шабаш! У тебя пятница, а у меня был трудный день. Мне не до тонкостей!» В этом обугленном мире приткнешься, бывает, к любимому существу – и весь отдых. И курорта не надо. «Дай-ка денег, я быстренько сбегаю на ферму к дояркам за эрзацем типа жмых! А через пятнадцать минут – обратно!» Она говорит: «На-а! Только не вводи во искушение!» Нет, этого «на» ему не надо. Он сигарету в зубы и на чердак с песней: «сигарета, сигарета, только ты не изменила!» А на чердаке курить опасно во все времена, а особенно во времена диктатуры либерализма. И это, отче, тот самый венчанный брак, к которому призывают нас наши молитвенники?
   «По мне бы – таких змеюг убивать надо, чтоб мужиков не портили, когда в стране убывает в год по полтора миллиона голов!» – пишет мне благовоспитанный мужчина П.
   Чувствуете, батюшка? Сменился лексический строй! То есть неплохой человек, не йети какое-нибудь, теряет последнее в своей земной жизни лицо. Кому это выгодно, как намекали древние юристы из пруденции?
   Далее. Она действительно много и успешно работает, очень устает, но что-то в этом месте сильно попахивает фанатизмом и трагическим фарсом. Вернувшись в очередной раз с передовой, наш фронтовичек читает на заборе, что он – откровенный рогоносец. Раньше дегтем писали подобные изречения, тут – краской из баллончика, что, очевидно, удобней. Деготь – тот пока выгонят, да то, да сё. А баллончик перед дегтем – он как космическая ракета перед сивкой-буркой. Но фронтовичек верит жене. Он не верит надписи на заборе. Однако по дальнейшему его «регажу» на развитие событий можно констатировать, все же, факт очередной тяжелой контузии П. Он стал смотреть на свою жизнь, несколько изменив угол атаки своего зрения. Повторяю, это следствие сильнейшей контузии, всего-то-навсего. Нуждается человек в лечении лаской энд заботой. Иначе свои химерические сны и заблуждения человек переживает всё острей и острей, нежели реальность. Это болезненный аутизм, батюшка, страшней некуда. В искреннем своем заблуждении П. может зайти так далеко в инобытие помешательства, что дурдом станет его кровом, прибежищем, дурной реальностью. Тут А. скажет мужу: надо, мол, молиться, причащаться! И, наверное, будет права, но отчасти. Потому что она путает причинно-следственные связи. Ведь П. был совсем не против того, чтобы выстроить храм. Более того, он делал в помощь ей всё, что в его немощных силах. Но он, П., против того, что платой за его добрую волю станет отсутствие в семье супружеской близости и человеческого, а не скитского общения. П. – человек, может быть, излишне чувствительный, и не совсем здравомысленно реагирует на происходящий пожар, семейного очага и оттого выглядит смешным, нелепым, слабым. Но не любовь ли, к которой призывает нас Христос, делает мужчину сильным? А время для П. имеет уже ход со знаком минус. Его все чаще посещают мысли о добровольном уходе из жизни. П. – писатель, это то единственное, что позволяет не считать себя лишним на этом пиру духовности. А. звонит:
   – Что делаешь?
   – Пишу.
   – А-а, пишешь! Вообще-то, надо рыбу чистить, завтра праздник, к нам батюшки приедут… Ну, пиши, пиши.
   Да, едрена же фенюшка, батюшка! Бдльшая половина деревни баб-прихожанок – и рыбы почистить некому! Они что: все до одной разделяют убеждения г.Арбатовой типа Новодворской? Отчего же так таинственно? То есть то, что делает жена, – это высокий смысл ее жизни. На здоровье! Но делать из мужа мальчика на посылках – это, извините, у него бы спросить неплохо: желаете ли, кормилец, бысти заживо замурованным в фундамент храма? Неплохо, да?
   Поскрипит бывалый мужчина и муж П. осями, членами и сочленениями и, чтобы не впасть во грех малакии, уходит из дому куда-нибудь, где уже умерли. Работа у него такая, ея много. А в развитие отношений между венчанными супругами можно увидеть следующую картину:
   – Дай, жена, свежее бельишко в дорогу!
   – Ой, П., совсем трусов не осталось! Только женские!
   – Хорошо. Давай женские, но свои. Слава Богу, что хоть не мужские, но чужие!
   И уходит бедный П. в степные деревни хоронить своих мертвых, одетый в женское исподнее. Читает он девяностый псалом, а сам об этом своем слабом соответствии Богоданному полу думает.
   В детстве я увлекался элементарной логикой. Вы тоже, надеюсь, изучали эту дисциплину. Скажите мне теперь, отец Христодул: хорошо ли, когда религиозный фанатизм одного из супругов разрушает семью и супружеские чувства? Во славу ли это Божию? Похвально ли для замужней женщины, имеющей маленького ребенка, денно и нощно биться лбом, отбивая поклоны, творя в доме запустение и раздрай? В наши дни очень легко воссоздать внешние формы богослужения, но при этом опустить его цель и смысл. И как насчет послушания Духу Божьему? Не можем ли мы просто следовать за Ним, позволить Ему вести нас, или же мы жестко связаны уставными формами, правилами и не в монастыре, чай, живем. Ответьте: можно ли делать доброе дело, ломая мир и лад в семье? Не гордыня ли это? Вот говорят: кто храма не строил, тот не знал искушений. Но зачем же эти искушения надо подогревать еще и супружеской холодностью, запущенностью в доме? А все это прячется за правильные слова из Священного Писания. А где же «печального утешить?» А «неисполнение в свое время данного слова»? А где же заповедь: «жена своим телом не владеет, а владеет муж»? А «усиление каждый раз раздора с мужем»?
   А «искание и достижение господства над мужем»? А «супружеская ревность с одной стороны, а с другой – нехотенье прекратить поводы к ней»? Разве православная жена не обязана, как нечто само собой разумеющееся, исполнять эти заповеди, батюшка? Чем же А. отличается в таком случае от рядовой злобствующей феминистки или от стервозных персонажек Григория Климова? Разве то, о чем я пишу, это не разновидность женской стервозности? И где радость – не надо счастья!
   Вот совсем недавно, пишет мне П., супруга его ходила на свадьбу, куда почему-то не пригласили ее мужа. Где гарантии, что завтра она не пойдет с мужчинами в баню во имя Божие? Прошу вас ответить мне, а я уж передам ваши слова несчастному, не очень умному, сильно контуженному фронтовичку П. При всем при этом он хотел бы знать: как же так случается, что один храм мы строим, а другой – разрушаем? Церковь – это Мать. Так может ли любящая Мать доводить детей своих до таких тягостных недоумений? Владыки святые! Я что, почемучкой должен быть до гробовой доски? Плачу, вопию, вопрошаю – и нет ответа. Вот и храмы нынче, как правило, заполнены, особенно в церковные праздники. Но живость чувства веры не исключает сбитости с толку, незнания, где искать домашнюю свою правду. А вследствие этого, батюшка, – простите уж меня, грешного! – происходит ослабление нравственного личностного влияния православных иерархов на своих прихожан. Я лично, наблюдая клинику описанных мною супружеских взаимоотношений, уверен в том, что не одна православная семья развалилась вследствие чрезмерной эксплуатации церковью религиозного чувства женщины и отторжения мирянки от ее прямого назначения – служения своей семье.
   Дерзнул написать Вам теми же словами, на которые подвигнул меня Господь. Потому что с тех пор, как воцерковился, перестал ругаться матом.
   С искренним уважением раб Божий Петр».
   То есть я ревновал, я ревел, как буй-тур, как театральный мавр, испачкавший лицо серной кислотой вместо морилки, как человек, очнувшийся ограбленным в несущемся на южный курорт поезде.
   Я считал то, что произошло с ней, Алеша, религиозным повреждением ума, когда послушание и смирение граничат с гордыней. Меня бесило, что теперь у Ани на все есть ответ. За нее, как в армии, все решают командиры. Но вот командир – увы! – не я. Я – досадная, логически мыслящая помеха. А поскольку женщина не может быть бесхозной, то ее хозяином, конфидентом и наставником стал молодой священник из новой волны. Ты бы видел, какими глазами она смотрит на своего пастыря! Все мое матерое, бродяжье одиночество начинает сгущаться. Мне хочется выть, как одинокому волку. Иногда я и вою. Попросту говоря, Анна стала всем, что дорого мне в жизни. Но теперь я смертельно болен. И зачем я ей, которой нет еще и сорока лет? Надеюсь, она похоронит меня в этой степи, облегчится – спасибо и на том. Но далее идти по миру аж до самого Крыма и Рыма, как раньше, я уже не могу – нет сил. И хочется жалости к себе, как после вечного захода солнца. Но людям, Алеша, безопасней жалеть героев книг и персонажей киносериалов, или уже мертвых людей, или кошечек и собачек.
   Правильно говорят батюшки: возлюби ближнего своего, как самого себя. Только какое же, батюшки мои, «возлюби»! Любовь, как вера: или она есть, или ее нет. Можно ли возлюбить из чувства долга? Но-о, детка, – видел бы ты их, этих неразлучников – «X. плюс А», как пишут на заборах! И я знаю, что как бы ни лгала себе женщина, но мужчина – ее земной бог. Об этом и в уставе церковном говорится иносказательно. Но женщина, как ни странно, вечная язычница. Она даже не знает темных глубин своего лицедейского дарования! Ничто уже не остановит бабу, когда она почувствует манящие огни житейской рампы. А когда религиозный пафос смешается в ее сознании с любовным помешательством, то ее не остановит ни память о прошлом, ни судьба ее ребенка. Это у них называется «сладость греха», поскольку внецерковный человек вообще не осознает греха. Она не понимает тогда, что выбросить – иначе говоря, абортировать, – исключить от живой жизни мужа или уже рожденного ребенка – это, я полагаю, нисколько не меньшее зло, чем убить невинного человека. Привычный муж протух и завонял табаком, как нечестивец. И тут ей Господь не советчик! Он свой парень. Пойдет она к тому же о.Христодулу, исповедает грех: что, скажет, делать-то было, отче мiй? Не нужен мне стал муж мой венчанный. Посты не блюдет, на стол ему, как официантка, ставь. И еще чего требует, лохмаче тулупа. Нет, отче! Одного Бога люблю. В монастырь уйду. И всплакнет ему в рясу, как некогда в мое плечо. Влупит он ей послушание. По силам. А нет чтоб сначала хорошенько рассудить, кому ты вручаешь себя в послушание и куда поведет тебя этот человек. Так что эта парочка – Аня и о.Христодул – играют и доиграются. Они построят еще пяток храмов, им все Господь простит с запасцем. Но храм моей души, Алеша, они превращают в руины. Когда я начинаю рисовать себе картины своего мужнего будущего – в голове мутится, сердце теснит.
   Бог, Алеша, – это Бог. Люди, друг мой, – это люди. Есть среди них и волки в овечьих шкурах, даже и митрофорные. Знай и не путай. А я знаю.
   До поры я бесчувственно относился к черному коту Анны. Кот – он и есть кот: смышленый, ловкий, ручной. А однажды вдруг отметил, что хочу взять его на руки, уткнуться в его пушистый загривок. Почему? Потому, что оба мы с ним для Анны – домашние животные. Только ты, друг Алеша, не подумай, что я неверующий. Просто у многих из людей изуродован понятийный аппарат, и его, как иной банан, в ухо не вставишь. А у меня он не изуродован: ведь чтобы правильно поступать, нужно правильно понимать.
   И кто я с этим нечистым духом: сумасшедший странник перед – ого-го! – высотой духовной жизни Анны и о.Христодула, Алеша? Кто я для них, для людей, наследующих не эту разоренную землю, за которую я бился до полной потери сил, а Царство Небесное? Кто я со своим простым желанием покоя и лада, тихой любви и щебета детей, со своим любимым табаком и дурной привычкой к писательству? Аз есмь червь. Ползем дальше, господа юные натуралисты. Что бы нам, бездуховным, и не поползать?
   Так я думал. А в воскресенье поеду к своему духовнику – тошно мне жить, Алеша. Мне стало с Аней гораздо сложней, чем некогда с механизмом имени Калашникова. Может быть, я и писателем стал оттого, что всегда бежал от действительности, не сознавая этого, жил бегом, жил в слове. И вдруг – стоп! – вот она, действительность. Я сделал в ней остановку, но сегодня, чтобы стоять на месте, нужно все время бежать… Разумеется, всего этого я Алеше не говорю.
   – Да она, может быть, и не пойдет за нас! – только и говорю я Алеше, вдогонку теням своих невеселых мыслей. – Я старый, ты малый…
   – Она пойдет! – горячо говорит ребенок и вдруг целует мою руку.
   – Кто это тебя научил руки целовать? Что люди подумают?
   – Вы же священникам целуете!
   – Так священнику – положено! Он – духовное лицо!
   – Это вам! А мне, так вы – духовное лицо…
   – Тьфу на тебя! Совсем от рук отбился, бродяга!
   Нам сигналят из проезжающих машин. Выглядим мы с Алешей посреди бетонки странно, но прилично. На мне шикарная куртка и малиновые ботинки. Алеша – со школьным ранцем на спине.
   – Братья и сестры! – громко и внятно кричу я людям в автомобилях. – Среди вас врачи, ученые, учителя, музыканты, инженеры бывших оборонных предприятий, офицеры, преданные командирами, инвалиды войн, детства и труда – все категории и слои населения, на чьих плечах держалась страна. Наш дом – Россия – разорен и перезаложен! Все вы нынче – нищие, господа, а не одни мы с Алешей!
   И Алеше уже весело, он хохочет, как на рождественской елке в детском доме.
   Ах, нам бы с Алешкой, с Аней и Ваней деревенскую бы усадебку, эти кусты акации, тенистые аллеи, кисейные занавески на окнах и жужжание пчел над цветами жасмина! Где ты, мой тихий некогда Китаевск? Куда сплавился по реке времен? Где серебряная чешуя многая рыбы? Где черно-пестрая корова Пятенка с печальными глазами индианки?.. Где сороки с вороненым опереньем, которые ранней осенью слетались на музыку моего магнитофона и устраивали воздушные танцы?
   Но – чу! Тишина…
   Наверное, господа ученые собрали ядерную бомбу из запчастей, которые скоро поступят в свободную продажу.

12

   Мы стоим и ждем Медынцева на первой автобусной остановке городской окраины. Алеша мучается: видно, хочет закурить, но стесняется меня. А я приплясываю на холодке, примерно не курю и продолжаю мысленно обзор своего доклада, который за пятьсот долларов напишу все же для президента Лиги нищих Юрия Сергеевича Медынцева. Куплю новый германский велосипед, а остальное положу на блоки для возведения храмовых стен.
   Алеша вещает. Действительно, что это за бубенчик? Это голос Алеши. Он рассказывает мне про свою влюбленность:
   – … Она с ним ходит, как Хромосома Жирная, он ее за все руками – хап! хап! А я бы ее любил, руками бы не трогал! Нет, она с ним! Вот у меня в сумке – все чистое! Ногти – стригу, зубы чищу, дезодорант – ношу! Ну чем, чем он лучше меня, дядя Петр? Он ворует – я нет! Я только Христа ради прошу, причащаюсь, исповедуюсь! Почему ей вор дороже нищего?.. – слышу я голос Алешиного одиночества.
   – Правильно, Алеша. Если женщину любишь, то руками ее лучше не хапать! Но, может, у него голос толще и доходы выше? – говорю я на это. – Или, может быть, язык лучше подвешен! Может быть такое?
   – Да нет! Он вообще глухонемой!
   – Значит, Алеша, она его жалеет… Он, может быть, заменяет ей собою куклу! Подрастет вот, одумается.
   – Кто? Она?
   – Она! Смотри: солнце взошло! Хорошая примета, Алеша! Значит, вопрос слива режима в Кремле – дело ближайшего времени. Тогда определим тебя в школу, где кормят бесплатными булочками с маком.
   – Да… – кривит лицо Алеша. – Мечты одни… Вам, может, школа тоже куклу заменяла!.. Учились на десятки, дядя Петя, а вас кинули, как лоха!
   Я останавливаю его и даю звучного щелбана.
   – Всё, терпению моему есть предел! Получай, паря! Во-первых, у нас были пятерки, а не десятки. Во-вторых, солнце взошло! А я помню солнце на баррикадах, да! С тех пор октябрь – священный для меня месяц. Так что я не готов слушать твои циничные реплики!
   – Священный? – чешет он лоб. – Все у вас священное, я смотрю!
   – Да, священный. Вот и смотри. Ровно десять лет назад, когда ты еще не был влюблен в Жирную Хромосому, воровское буржуйское кодло с мясом и кровью вырвало у народа сердце!
   – Да ладно вам!.. У вас буржуйки были? – он слюнявит палец и трет им ушиб.
   – Была…
   – Как ее звали?
   – Печкой ее звали, вот как ее звали… Не домна, не мартен, а именно – буржуйка…
   – Нет, не то! Иностранки у вас были?
   – Казашка была!
   – Тю-ю-ю!
   – И одна немка!

13

   – … Ну кто лучше – Чимба или я? – спрашивал я, закуривая для форса. – Кто, говори?
   – Он…
   – Ну, а чо ж ты тогда?!
   – Ничо… – пожимала плечами юная немка Лиза Кёних и привставала на локоть, нависая над моим лицом. – А чо? – щекотала она мое лицо кончиком русской косы.
   – Да ничо! – туша окурок о железную боковину койки, сурово отвечал я. – Немецкое отродье!
   Мне было четырнадцать лет, ей семнадцать. Она подкладывала язык под щеку и начинала что-то там царапать, раскапывать, как альпийская сенбернарша.
   – Ну, а чо ты тогда? – продолжала она тему. – Хочешь: вместе сфотаемся? Скоро фотограф придет…
   – Да ты чо! – пугался я. – А если кто увидит?
   – То-то! Чимба придет – кишки размотает! Слыхал песню: брюхантина распускает паруса?
   Она лукаво смеялась. Глаза как два дефиса. Ямочки на ланитах, как скобки. Бугорочки, как куполочки. Нет, все же она меня частично любила..
   … Когда Чимба вернулся с «малолетки», он не стал никому разматывать кишок. Он швырнул ее под своих недоумков. Это у них называлось тогда «пустить под транвай». Бедная Лиза Кёних! Теперь она, вероятно, счастлива и живет в фатерлянде…
   Я продолжаю говорить Алеше:
   – Да, солнышко! Взошло как по нотам! Что, разве не видишь? Добри ранок, панычок!
   Алеша горько вздыхает, добывает из потайного кармана куртки зажигалку и начинает ею щелкать, говоря:
   – Что мне солнце… – Сам на меня поглядывает. – А вы ноты-то знаете или так?
   – И так, и этак! Я же пою на клиросе, а раньше пел свои концерты! Ты бывал в театре? Нет? А ты хотел бы летать, как птица?
   – Не хотел. Зачем это босиком-то да по репейникам?
   – Ты прав. Не мущинское это занятие. Может быть, двести лет назад… Хотя… Юра же Медынцев стал неплохим артистом! Заслуженным! Вот мы с тобой стоим, незаслуженно ждем его.
   – А дядя Юра, он что – артист?
   – Так уж получилось. Видел фильму «Советник из тьмы»? Не видел. А когда мы были твоего, Алешка, возраста, то нас хоть и силком, но регулярно возили в театры краевого центра. В оперетту. Или в Театр юного зрителя. И вот однажды мадам на сцене поет так с укором: ой, мол, Мыкола, ты, Мыкола… А он ей тоже с обидой, будто стыдит: ой, мол, ты, Олеся, мол, Олеся… Пока они так препираются, мы с Юрой Медынцевым идем в театральный буфет и пускаем слюну на великолепие витрин. Потом набиваемся помочь буфетчице потаскать ящики с песочными коржиками. И все отделение распиваем лимонад с песочниками. Она нам дала их бесплатно. «Бесплатно – вот эт-то да-а-а!» – говорю я Юре. А он мне: «Думаешь она нам дала бесплатно?» «Ну, денег-то мы же ей не давали?» «Денег-то не давали. А труд?» Понимаешь, насколько он умней меня? Я говорю: «Дак, это чо за Труд! Разве это труд… Это ж тебе не поля окучивать, не воду с пруда коромыслом по сто ведер…» «Ты еще мал и глуп и не видал больших заслуженных артистов, керя, – учит Юра. – Она свои губы помадой накрасит, перо в чернилку умакнет и эти песочники спишет на утруску. Придет домой и еще в сумке принесет своим короедам. То бы ей грузчику на бутылку давать два двенадцать, а тут мы – два дурака. Понял? Икономка какая!» «Нет, – говорю я. – Она добрая». «Добрые, керя, это мы с тобой. А она умная». «А ты откуда знаешь, что спишет?» «Дак у меня же родная тетя, мамкина двоюродная сестра, здесь, в Горнауле, живет! Она в продуктовом киоске работает…»
   Я не стал рассказывать ребенку, что мы заговорили с Юркой о женских телах.
   – … Моя тетка такая муля! – сказал Юра, оглядывая гипсовое изваяние голой римской женщины в радикулитной позе. – А вот у этой, каменной – что? – он указал на статую и поскреб ее пальцем. – Фурункула слева, фурункула справа! А ну, Петруха, покарауль!
   Встал на цыпочки, засопел, потрогал холмы.
   – Тверды, – говорит, – как скалы…
   Потом пошли смотреть и трогать руками другие голые статуи.
   – Чо они голые-то, а? Баня сгорела? Или хламиды кто украл, пока они банились…
   – Царизм их раздел! – просвещает меня Юрка. – При царизме народ жил очень бедно, Петруха. Потом родился Ленин и – вот! Видишь? Все обуты, все одеты. Нос в табаке. Ливер не бунтует. – Потом вскинул брови, почесал под пряжкой школьного ремня пуп и говорит: – А ведь у вашей Аньки – тоже есть… кое-что!
   Будучи идеалистическим подростком, я стукнул его легонько за честь сестры. Он не ответил мне, а только со свистом втянул в себя воздух, почесал затылок и оправдался:
   – Я ни причем! Я не трогал…
   Мы шли дальше, но трогали уже пунцовые и синие бархаты портьер.
   – Бархат?..
   Сказка.
   – Бархат…
   Сказка!
   Приблизительно так же мы с ним проводили театральное время и в тюзовском буфете. Кто знал тогда, что Юра Медынцев станет известным артистом, а потом создателем корпорации пишущих всея Руси.
   – Теть, может, что поднести?
   А на сцене летчик Николай Гастелло направлял горящий самолет на колонну вражеской техники. Невидимые артисты в оркестровой яме дули в трубы и били в литавры с таким пафосом, что песочники в моей глотке застревали. Я еще не знал тогда, что законно пью ситро, что все оплачено, поскольку перманентные революционеры обобрали моих дедов, прадедов, родителей, меня лично и героя Гастелло на поколения вперед. Конкретно могу назвать фамилии главарей последнего полутора десятка лет. Они все при деньгах и на свободе…
   Оркестр детского театра продолжал звучать в моей памяти, когда я услышал голос Медынцева.
   – Э-й! Петюха-а-ан! Алеха-а-ан! Сюда! – кричит он из оконца «мицусиби», похожей на благородно-синий эмалированный чайник из нашего детства. Машина стоит на той стороне хайвэя стратегического назначения – это метров пятьдесят по прямой. Зачем же мы переходили через бетонку, как русское войско через Альпы? Рано, авто еще мало.
   – Идем, Алеша, обратно. Напомни мне позже, что надо подать муляву в Гаагский суд от имени всех нищих новых суверенных держав! – говорю я, пока мы вновь пересекаем широченную бетонку. – Зачем вожди, которых я лично не выбирал, превратили в прах мою страну и в горстку трубочного пепла – мою светлую память о ней? Это они, чиновные воры, пиявки болотные, отняли у меня время моей жизни! Это они, упыри, в отличие от Бога, слепившего из праха человека, слепили из человека прах!
   – Ого! – радостно, именно радостно, смеется Алешка. – Здо?рово говорите, дядя Петр! Вот бы мне так научиться!
   Мы с ним как родня – старый да малый.

14

   – Здоровеньки булы, керя! – говорю я Юре Медынцеву. Алеша бросает ранец на заднее сиденье и лезет следом, а я сажусь рядом с ним. – Тепло здесь у тебя. Вот рассказываю Алеше про дядю Сашу Шуйцына. Ты помнишь Шуйцына дядю Сашу? – спрашиваю я своего вечного друга, перекрестив лоб.
   – Мюнхгаузена-то? История! – смеется розовощекий Юра. – Да век не забуду, керя! А ты знаешь, что он, оказывается, даже бегло читать не умел? А шкаф-то этот с книгами у него стоял как акция прикрытия!
   – С чего это ты взял? Хотя Буш-младший, говорят, тоже не умеет читать.
   – Бушу читать не обязательно, у него советники. А я встретил Жеку Шуйцына в Москве. Недавно. Выпили по чутушке, вспомнили нашу территорию. Он сказал: тятя, говорит, ни читать, ни писать не умел. Притворялся. А книги ему завещал маршал Рокоссовский, которому батя, мол, спас жизнь. Завещал с условием, что тот читать научится. «А зачем ему было читать? – говорит. – Он и без того видел "гад подземных ход"!»
   – Во-о-от! Ты ему верь! Жека еще тот Мюнхгаузен, сам дядя Саша бы шапку снял!…
   – А ты не думаешь, что дядя Саша юродствовал, Петюхан? Что все наши советские чудики – это русские юродивые?
   – Недосуг мне думать, – говорю. – Днем думай, ночью думай, в степи, в постели думай. Ты у нас думай, а у меня работа…
   – … Скажи, керя, сколько же из нашего поселка больших людей вышло, а? – слышу я голос Юры. Но дремота клонит голову, и, приваливши ее на сгибы локтей, я закрываю глаза. До места ехать еще около часа. Но сон не идет.
   – А сколько их оттуда не вышло? Ты Улю Медный Пуп помнишь? Слушай поэму! Название – «Уля – Медный Пуп».
   – Давай! – весело говорит бодрый Юра.