– Конечно, ты моряк красивый сам собою. Но – моряк. Ты видишь во мне только барышню.
   – Наверное, барышня, – сказал я. – Такие уж, Нюра, у меня диоптрии. Я и не делаю из этого тайны. Но мне жаль тебя. Простуженную, с красивыми ногами, которые болят! Тобой попользуются, выжмут живые соки – и вышвырнут из того храма, который ты построишь. Ты взяла на себя непосильный труд…
   – Тебе себя жаль, Петя. Радовался бы, что Бог дал тебе благочестивую жену.
   – Слава Богу! Кто ж возразит? – соглашался я. – Да. Мне жаль и себя. Тоже. Муж и жена – плоть едина.
   – «Благодарение блаженному Богу за то, что он сделал нужное – нетрудным, а трудное – ненужным».
   Цитирует Григория Сковороду по памяти. А я уже говорил, что у нее на все был ответ. Она жила по простым писаным законам. Овца – что еще сказать. А сказать хочется. И однажды я сказал ей жалящее:
   – Вот вычитал недавно, что некая Агнесса Бланбекер считалась святою в Вене во времена некоего Рудольфа Габсбургского. Однажды Христос явился к ней и приготовил на кухне рагу из молока и миндаля. Видение ей, болезной, было. Дальше – больше: ей явился совершенно голый монах, голый, как на призывной комиссии, и стал ее перстом-то манить: кс-кс-кс! Но это, как она объясняла, означало золочение церкви…
   – Ой, Петенька-а-а, хорошо, что ты мне напомнил! Надо искать миндаль для теста! Скоро Пасха, а у меня по сусекам, Петенька, – колобком покати! – но, видно, смутившись своим невниманием, она сделала заинтересованную мину. – Инесса Блокбастер? Интересно… Но чувственный натурализм чужд христианству. Ты мне еще про богохульные откровения бесноватой Анжелы из Фолиньо расскажи…
   После разговоров, подобных этому, супружеская страсть моя остывала.
   «Вот такими были они, советские общественницы, – они из орлят… Всё летать учатся!» – подавленно думал я, когда она ненадолго забегала домой и шумно отфыркивала воду под уличным рукомойником, распевая при этом тропари так громко, что воробьи от собачьей кормушки отрывались и волнительно подчирикивали».
   «Она из орлят… Есть такие птички, – подумал я и даже записал себе в книжку, что делаю теперь нечасто: «Супружеская любовь – всего-то навсего домашняя певчая птичка. Серенькая пичужка, готовая петь в клетке. Птичка поет и не замечает, что умирает. А ведь она просто звала пару. Ты уморила птичку одиночеством в чужом доме, без воды, без пшена ярого – мне жаль птаху».
   «А проще нельзя? – спросил я себя. И ответил: – А проще вороны каркают!» На том успокоился.
   Сам ее, Аню, такую выискал, ища подобие правды во мраке, зная, что в человеческом сознании ежесекундно идет раздор между порядком и хаосом. Хаос предпочтительней – там никто ни за что не отвечает. И впервые после сказок детства я встретил столь высоко парящую над обыденностью человеческую душу, поселившуюся в живой, красивой, огненной оболочке. Я искал ее. Вот она, не родственная – родная моя Жар-птица, никакая не овца. Но не вмещается в мой формат. А ведь у меня нет людей ближе, чем они – Аня да Ваня. Сын наденет на плечи полотенце, как епитрахиль, возьмет кропило и ходит по дому священником.
   «Мамочка, – говорит, – дай мне еще что-нибудь святое!»
   А я, похоже, к этому не готов, потому что во многом, как оказалось, не верю своему счастью. Я еще достаточно силен, чтобы не ревновать. Но ревность – она рождается и умирает вместе с человеком. Вот меня и спровоцировали, разбудили самые темные, дремучие инстинкты. Мутная обида, как деревенский соседушко30, давит меня и во сне. Но ведь обидеть можно только того человека, который ждет, чтобы его обидели. А я переживаю мнимое, как псих. Вижу мир таким, каким его представляю, а не таким, каков он на самом деле. Искаженное эхо прошлых контузий здесь ни при чем. Аня права. Действительно, бесы атакуют меня, маловера, по всему фронту души. И мало мне молиться о прибавлении ума – о спасении души бы молиться и дни, и ночи. Вот и отец Глеб разглядел во мне печаль. Он выслушал мою исповедь как-то дорогой и сказал:
   – Эх, ты, мой родный Петя! Ты, милок, займись быстрее своей душой! Любовь – это ведь не «ты – для меня», а «я – для тебя»… Возьми, отличи-ка ты ее от самолюбия? Отличишь – и воздастся! Увидишь: бывают и счастливые брачные союзы, Петя! Упражняйся в вере, пока не будешь непрестанно ходить в страхе Божьем перед Живым Богом, пока дарованная тебе за духовные труды любовь не затмит весь мир! И только Христос будет освящать твой путь и говорить тебе, и благословлять тебя! А священник-то он – кто? Он тоже грешный человек, из глины сотворенный. И среди нас много лжепастырей, только совне облаченных в церковные ризы, наперсные кресты и драгоценные панагии, а изнутри растленных безверием. Но у каждого свой крест и свой ответ перед Господом, Петя. И давай, дитенок, нести свой крест со смирением и истинной верой…
   Отец Глеб – это взор, сочетающий в себе тревогу и доброту, строгость и уважительность. Взор неизменно ясный. Легко смотреть в эти синие глаза, где нет дрожащей дымки полуденного миража, которую принимают за струение прохладной воды на горизонте. Можно идти к этой воде из последних сил, но никогда не утолить ею жажды. Выражение глаз этого седого ребенка не живет отдельно от его слов:
   – Никакая мистика никому ничего не объяснит, родный мой дитенок. Все просто: кто может веровать, тот верует. Другие, Петя, ищут объяснения. Еще раз говорю я, недостойный: займись своей душой, ибо, неровен час, ею займется лукашка!
   – Эх, отец! Родной! Научи, а?
   – «Говорите, «да – да» или «нет – нет», а все остальное от лукавого», – учил Христос.
   Легко ли этак и чтоб – без грубостей? Вот кто сейчас позвонит? Позвонила беспамятная, тихая и благовоспитанная, ставосьмилетняя уже старушка Раиса Терентьевна Ромоданова, которую о.Глеб соборовал на Великопостной неделе прошлой весной. Я ему сослужил. Соборовалась она в полном сознании. Оклемалась. И увидела во мне какого-то своего родственника Сережу времен Российской Империи. Она стала спрашивать:
   – Сереженька, а Леня умер? А Шура умерла? А Фрося умерла? – и так по всему Синодику.
   Я красным, как мятежная гвоздика, маркером крупно записал на оберточной бумаге номер своего телефона, скотчем прилепил к старушкиному холодильнику: «Звоните!» – говорю. Вот она интересуется, бедная, с тех пор.
   – А Семен умер? А Нифантий умер?
   Вначале-то я говорил с ней, как с человеком вменяемым, но – увы! – когда ее любознательность стала меня доводить до дрожи в руках, я принял простое решение.
   Уже с полгода я ей отвечаю, что все, слава Богу, живы и здоровы: Семен стал космонавтом и живет теперь на Луне в трехкомнатной квартире со всеми удобствами. Эра освоения космоса. Нифантий хворал. У него случилось воспаление легких, но с Божьей помощью оздоровел, и сейчас работает пионервожатым в Артеке. Фрося вышла замуж за лесника из Канады, собиралась к Раисе Терентьевне в гости, но у них случилось затмение Солнца. И самолеты перестали летать в заграницу.
   – А кто, Сереженька, сейчас заграница: мы или они? – спрашивает милейшая Раиса Терентьевна. – Мы где, Сереженька, живем? Еду приносили – не сказали.
   Еду ей носят внуки внуков – много ли ей надо? А квартира всем нужна, пусть с прозрачными, как границы, стенами.
   – Семьдесят лет мы, Раиса Терентьевна, жили в стране под гнусным названием РСФСР.
   – Семьдесят лет?! – удивляется она.
   – Семьдесят лет с хвостиком. Теперь на нас еще более гнусная татуировка; ЭсЭнГэ. Живем, как жулики во фраках, на европейском пляже – стыдно тельняшку снять. Границ, Раиса Терентьевна, нынче как таковых нет. Они прозрачны. Скорее, призрачны. А живем мы нынче в ЭсЭнГэ – стране без границ, Раиса Терентьевна.
   – Это что, Сережа? Мне других-то стыдно спросить, ангел вы мой…
   – О-о! Это коло-о-ония, Раиса Терентьевна, боль-ша-а-ая зона.
   – Неужели всех переселили?
   – Да, да: в одну ночь Беловежской пущи. Солдаты, овчарки, чемодан – вокзал – ЭсЭнГэ. Вот так, Раиса Терентьевна. Вы спрашивайте, не стесняйтесь…
   – Вы один со мной и разговариваете, Сережа! Вы воспитанный юноша. Пажеский корпус – это… Господи Иисусе! Слава тебе, Боже! А кто руководил эвакуацией, Сережа? Не Стол… пов, ли? – Видно, легкий шок от удивительного переселения освежил ее память. – Не Петр ли Аркадьевич? Он ведь, кажется, умер?
   – Нет-нет, Раиса Терентьевна. Не Столыпин. А он – он действительно умер, он погиб. А руководили выселением два сержанта и один рядовой необученный, причем беспалый!
   – В-о-от как! А что, Государь-то Император разве умер?
   – Наш Государь Император со всем семейством теперь в сонме святых. Они великомученики. Все они стали жертвами ритуального убийства, Раиса Терентьевна. Но вы не отчаивайтесь, Фрося-то жива, Нифантий, стало быть, тоже жив…
   – Не боятся люди Бога, Сереженька…
   – Бог смиряется перед человеческим произволом, дорогая Раиса Терентьевна. Ну что может сказать Отец тем детям, которые просто не хотят Его знать?
   – Да, Сережа. Да, умница вы мой. А Лаврентий Павлович – умер?
   – Берия, наверное?
   – Да, да, Сереженька! Кажется, Берия! Красивый лезгин такой! В пенсне!
   – Нет, он жив, Раиса Терентьевна. Работает в Киргизии чабаном. Врачи прописали ему высокогорный воздух… Астма у него, старик ведь уже! А курил-то всю жизнь сигареты «Памир»! Помните, сигареты «Памир» – мужик с палкой?
   – М-м-м… А этот мужик с палкой – умер?
   – Нет. Он теперь самый главный из всех мужиков – у него же палка! А ни у кого больше палки нет. Его зовут Джордж Буш. Он член ордена «Череп и кости».
   – Какой ужас! Че-е-ереп…
   – Это – . фигурально выражаясь! – говорю я, чувствуя, что перегнул палку. – Не бойтесь, Раиса Терентьевна: нас надежно охраняют Силы Небесные…
   – Авиация?
   – Почему авиация? Авиация умерла. Покров Матери Божией, Пресвятой Богородицы…
   – Ах, да, да! А стихи, Сережа! Прочтите мне свои стихи!
   Она – моя самая терпеливая слушательница.
   – Слушайте, – сразу же соглашаюсь я.
 
Неугасимо горит лампада
в соборном храме!
Ах, рассказать бы про все, как надо,
умершей маме!
В соборном храме Ксиропотама
поют монахи.
Поют монахи – ты слышишь, мама? —
в священном страхе.
 
 
Паникадило и круглый хорос,
орлы двуглавы…
Неугасимо горит лампада,
горит, качаясь…
Когда-то было: младая поросль
в зените славы
С утра – ко храму, твердя молитву,
в пути встречаясь,
 
 
Никто не ведал, никто не видел —
плескалось масло,
Оно плескалось, переливалось,
не зная края.
И следом – беды, как те акриды,
и солнце гасло,
И конь у прясла все ждал хозяев,
уздой играя.
Изогнут хорос, как знак вопроса,
под гнетом мессы.
Младую поросль секут покосы —
играют бесы.
 
 
О, как мы слепы, людское стадо!
Но всяк ругает:
То – ясно солнце, то – сине море,
вино ли, хлеб ли,
Кто ж наделяет огнем лампаду?
Кто возжигает?
И снова масло краями льется —
но все ослепли…
 
 
Поют монахи… Поют монахи…
Коль слеп, так слушай.
Запрись, дыханье, утишись, сердце, —
Дух Свят здесь дышит.
Святые горы, святые хоры,
святые души…
Не слышит разум. Не слышат сердце,
ничто не слышит…
 
 
Горят усадьбы, как в пекле ада —
ребенок замер.
Гуляют свадьбы. Плюются в небо —
ребенок в двери.
Ах, рассказать бы про все, как надо,
умершей маме!
Да на Афоне я сроду не был —
кто мне поверит?
 
 
Я был поэтом. Умру поэтом
однажды в осень.
И напишу я про все про это
строк двадцать восемь.
 
   – Ах, нет, нет… – плачет она и просит: – Нет. Вы не умирайте, Сереженька, мон ами! Не умирайте!
   Я возьму и тоже заплачу тихонько – плохо ли поплакать легкими слезами да вместе с гранд-дамой из позапрошлого века? Но Раиса Терентьевна тут же:
   – А Леночка – умерла?..
   Такой я разбитной психотерапевт.
   Кому-то содержание моих бесед с простодушной старушкой покажется издевательским. Это не так. Я говорю с ней, как с ребенком, которому нужна сказка на сон грядущий. Иногда я скучаю без звонков этой счастливицы. Забыть все – разве это не крупный фарт? И можно ли говорить с Раисой Терентьевной всерьез? Мне только прикоснуться к этому огромному, вековому забытью, заглянуть в бездну и – отшатнуться, смеясь. Нам весело – и ей, и ее Сереженьке, и мне, грешному. Все у нас живы – вот что главное. Премудрый Царь Соломон сказал: «Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, – и Бог воззовет прошедшее». Я, образованный незнайка, соглашаюсь с изречением, покуда на временном лице меня самого или на лицах моих близких не мелькнет бледный лик смерти.
   Тут – крах всем нажитым премудростям. Я забываю их, как Раиса Терентьевна забыла свою столетнюю войну. Потому что я еще живой и еще грешный человек. Потому что свои любимые мне дороже, чем чужие. Всех, кто думает иначе, объявляю сумасшедшими прежде, чем рассказывать далее.

2

   Наташа не отходила от Греки, ночевала вместе с трубочками и краниками в его скорбных апартаментах – реанимация называется. Два дня не звонила мне – и вот звонит:
   – Это ранимация, нянечка тетя Наташка Хмыз! Партийная кличка – Флюгер. Дохтура книжных наук Шацкого – можно?
   – Как там дела, Натаха? Где ты там куришь-то?
   – Курить, Петя, я бросила. А ты бери батюшку, бери кропила, кадила, тащи елея, смирны, иссопа – все, что подобает.
   – Ты его бальзамировать намерена?
   – Типун тебе на твой русский язык! Ваня просит соборовать его. Сделайте дело, а уж умереть я ему не дам. Машину за вами с батюшкой пришлю – царскую. Говорю коротко: здесь больница, а не радиокомитет. Прием?
   – У меня, Натаха, Алеша пропал. Сижу у окошка, жду. Домой не еду. Похоже, у меня и нет его, дома. Зачем ты меня беспокоишь? Говорю коротко: сказать больше нечего. Прием…
   – Повторяю: прием здесь, в ранимации, ведется круглые сутки. Приезжайте по возможности скорей. Конец связи.
   – Эй! – только и успел сказать я, глядя на трубку так, словно вознамерился увидеть гудки отбоя. Почему бы, подумал я, ей, Наташе, и не позаботиться о своем земном существовании. Хлебнула девушка пересола – ищет прохладный оазис в нашей Пустыне Ивановне. Она в юные годы была сильной. Однажды в мае, после моего сольного концерта, несла меня на руках шагов двадцать. Наташиному бесстрашию уже тогда никто из ее вечно мужского окружения не удивлялся: девчонкой ходила на кладбище ночами одна и носила оттуда сочные сибирские яблоки – ранетки. Некоторых из угощенных мужчин рвало, когда они узнавали о происхождении райских яблочек. А она – знай варит из них варенье, не жалеет кубинского сахара.
   – У меня красивая мужская фамилия – Хмыз, – говорила она. – И вертлявая же мужская кличка – Флюгер!
   Она жила красиво, щедро и насмешливо. Она – часть моей жизни. Ее изуродовали, измяли, но не испоганили. Она никому не жалуется, ни на кого не надеется. И плывет одна, выбиваясь из сил, а в зубах держит портновскую булавку на случай судороги. Вот сейчас в ее зубах – драгоценная греческая булавка. Кто у нее еще есть на свете, кроме меня да Юры? Я поспешил позвонить отцу Глебу, но подумал вдруг: почему умирающему буржую Греке потребовались именно мы с отцом Глебом? В городе полно известных дорогих священников.
   Тут у двери позвонили. Рассыльная девушка с почты вручила мне заказное письмо из Калуги – настоящее, не электронное, не эсэмэску, а в конверте с маркой. Я обрадовался, как Ванька Жуков, что получил ответ от дедушки Константина Макарыча. Но недолго музыка играла, недолго фрайер танцевал.
   – Этот пакет не взорвется? – спросил я девушку, расписываясь за получение дивного послания.
   – Что? Нет, нет! – ответила она, заметно смутилась и зарделась ланитами.
   – Можно, я вскрою его при тебе, детка?
   – Ради Бога… – она даже сделала вид, что обиделась на меня, и как-то вяло вильнула незримым хвостиком, потом переступила невидимыми, но жесткими копытцами. Кто у нее бог – неизвестно. Только письмо не могло прийти из Калуги сейчас по той простой причине, что Петра – девушка-студентка с редким, как куриный бог, именем – навсегда уехала с русским мужем к себе на родину в Германию. Случилось это еще в середине лета.
   – За письмо спасибо! Иди, крошка, – сказал я девушке. – И не попадайся мне более на глаза. Изнасилую всяко. Хвост прищемлю дверьми. Копыта пущу на холодец.
   – Где у вас руки помыть? – жалобно так спрашивает юная ведьма. – Где туалет?
   – В уборной, – говорю. – На улице Серостана Царапина. За выход платить не надо…
   – Как-то вы не по-джентльменски… – промямлила она и направилась восвояси. – А еще иконы кругом…
   – Пошла вон, стерва номерная! – грубо заключил я, входя в раж и будучи в ударе. Это тестостерон с адреналином делали свое дело. Хоть я и не знал толком, что такое номерная стерва и есть ли такое определение стерв, но то, что не такая уж она и стерва, – догадывался. Служба такая стервозная. Однако остался доволен собой, чего давненько не случалось.
   А в ванную ее не пустил – зачем нам тут «клопы» с «жуками». Не энтомологи, чай.
   Я набирал номер Анпиратора и быстренько соображал: какими бы словами изложить ему свою тревогу и рассказать ему, неуку, что даже гнусные американские демократы в своем якобы Сенате – туда же: римляне! – борются с проектом тотального наблюдения, по ихнему TIA Как римляне стали итальянцами, так и они станут неграми, не плачь, брат-индеец! Как богатые станут нищими, а нищие – богатыми, как рак на горе просвистит соловьем-разбойником, так и мы с тобой, Юра, станем умными и осторожными. Зная то, что мы лишние люди на балансе кремлюков. Примерно это я и хотел ему сказать. А он третий день отвечает мне голосом английской мисс, что временно доступ к ней прекращен – гигиена. Стал я читать письмо от немки Петры из Калуги, куда я приезжал полтора года назад.
   «Здравствуй, Петр!
   Это уже второе мое к тебе послание, и я не знаю, что получится на этот раз. Я, конечно же, получила твое очень доброе и лестно-приятное для меня письмо и раскопала даже то, что было зарыто среди прикрепленных файликов. От всех твоих писем теплело и нежнело на душе. Прости за многословие и болтовню, я знаю, что это читается трудно, но мне надо немного разогнаться – я ненавижу писать письма, не умею. А получать люблю, в чем, конечно же, неоригинальна. Дело в том, что все мы, то есть я, Берзин и Марта Зейбель, сразу после твоего отбытия написали тебе по письму. Некоторые даже стишки свои туда подсобрали, чтобы ты повеселился. А потом еще долго, как дураки, звонили друг другу и переспрашивали: «Ну что, у тебя получилось?» Потому что всем нам пришел отлуп, дружный и невнятный, не по-русски, а мы люди отчаянно русские, хоть и немцы. Мы так и не выяснили, чего от нас хотели, но поняли одно: компьютер твоего адреса не знает. Потом все навалились на меня, ведь у меня у единственной было письменное компьютерное подтверждение, что ты есть, что есть и адрес твой, и повелели мне отправить Re-письмо. И опять нас постигло разочарование. А дальше звонил или появлялся мой Берзин с вопросом на пороге: «Ну, как там Петя?» или «От Пети – что?» Не я одна тебя люблю, хоть ты и старенький. А у меня в скором времени и компьютер накрылся, и надолго так, и вот только час назад я наконец, смогла влезть в Интернет и обнаружить там твое новое письмо, тоже уже не новое, а аж от 7 марта! Кстати, Берзин ведь меня с детьми бросил. Как сейчас говорят, кинул. Квартиру нам оставил. Я не в обиде. Уеду во Франкфурт. Вообще, слышь, я только тебя любила, хоть я и распутная немка, а ты – благочестивый русак. Прости меня, Петр, бестолочь я ужасная. Возвращаюсь к началу.
   Так вот. Еще до того, как накрылся компьютер, я узнала от Андрея Усова, что есть сайт студентов пединститута тех лет, когда мы там учились, а ты читал нам свои бесподобные лекции. Ах, Петр Николаевич! Мы немцы – пылкие люди. Немки, во всяком случае. Залезла я и прочитала твой роман «Остров сокровен», и не захотелось оттуда вылазить! Не берусь давать ему оценку, я критикую еще хуже, чем пишу, несмотря на твою высокую школу. Но как идиоту радостно узнавать знакомые буквы, так и мне радостно было узнавать знакомые и родные имена, как бы и что бы про них ни писалось.
   Можно, я переведу твой ужасно веселый роман на немецкий язык? Мне будет приятно. Германии – полезно. Живем-поживаем мы, дорогой Петя, обыденно, даже и рассказать нечего. Я подружилась с очень хорошим священником, он иногда заходит ко мне в гости в перерывах между службами, чтобы поспать, он очень худенький и слабенький, устает, а живет далеко за городом, в деревне. Он молоденький, батюшка Илья, МИФИшник, и жена у него на сносях, первенца ждут. А когда батюшка отдохнет, перед его уходом мы замечательно общаемся, говорим о Божественном. Я люблю сплетничать, а он все время мне говорит: «Матушка, а вы не судите?» Я теперь и стараюсь не судить. Он говорит: «Часто, когда у нас просят совета, как поступить, мы не знаем, что сказать не то что людям, но и себе. А ведь надо только вспомнить: велит или не велит Господь делать так, а не иначе! Смотри, что делает Отец твой, и делай то же!» Правильный такой малыш. Теперь мне хорошо спится, светло и радостно на душе. Я поняла: это оттого, что днем на моей постели спит почти ангел и собой все освящает. Теперь я думаю: я такая влюбчивая, как бы мне в батюшку-то не влюбиться! Пусть тогда герр Берзин, этот горячий лапландец, знает, как немцев в Православие крестить. А немок – особенно. Вспомни судьбу последней – или не последней? – русской императрицы. А с другой стороны, меня раздирают черти. Так всегда, когда пост. Муж Наташки Бабкиной, страшный Лео Швец, грозный викинг, эсэмэски шлет, смущает речами нескромными, на концерты в Москву зазывает, сам приехать грозится. Да еще Сектант активизировался, Гарик внезапно бросил пить – все женихи. Это мы тоже проходили, это еще одно искушение, свойство поста – нехорошие силы начинают обманывать и подманивать, хорошими прикидываться, вот и борись с ними, как можешь! Дети мои разбежались на каникулах кто куда: младший, Витя, концертирует с хором мальчиков-зайчиков, а старший, Дэн, едва ли не Сяопин, отправился с туристами в Геленджик, по горам лазить. А я с кошками и собаками дома сижу, их жду. Кстати, кошек снова две, и стало две очень быстро: вскоре после твоего отъезда потерянная Муся вернулась. А я грущу без твоего голоса. Это ничего, что я тебя люблю? Это не опасно. Как там Анечка? Не народился ли у вас еще кто-нибудь, кроме Иванищи? Обнимаю тебя, Петр. И Анечку тоже. И ребятеночка вашего. Никогда не забуду, как ты приехал ко мне после московского мятежа. Шел снег. Был ноябрь, голодно, а от тебя пахло копченой колбасой. «Это запах горящих костров», – сказал ты, мой любимый вояка. И еще ты сказал: «Es schnee… Ich auch der Shnee…» Потом запел свой «Реквием». Как я буду жить без России, без всех вас, гонимых всем остальным миром? Может быть, я тоже напишу книгу. Назову ее так: «Охлажденные и замороженные. Русские истории». Вчера меня тряханули тридцать пять лет по шкале Рихтера. Я уже молодая. Из Калуги – с любовью – Петра – Твоя – Тезка».
   Да, яйца все-таки могут научить курицу относиться к ним иначе, чем ко всему прочему, что падает из кур на зеленых лужайках. Прощай, Франкфурт-не-maine…
   В который раз я поразился изящной женской силе, выпил триста грамм водки и захотел сладко восплакать. Мне восплакать, как иному чихнуть. Тут и принесло неохлажденного и незамороженного, а, напротив, – очень разгоряченного Анпиратора.
   – Чо это у тебя глаза красные: с комиссаршей спал? – сходу атаковал он. – На! Читай! А мне – в санузел: как бы бумажки не перепутать! – отдал мне сложенный вчетверо лист бумаги, стал пыхтеть и снимать ботинки.
   – Что это?
   Анпиратор приложил палец к губам: тс-с-с! – и стал наседать, активно подмигивая при этом:
   – Ты когда за квартиру последний раз платил, керя? Хочешь, чтоб воду отрезали и свет перекрыли? Одевайся, сейчас я в кабинку забегу – и поедем платить по счетам. Ну, ты и село, блин! Вот и доверь тебе, колхознику, квартиру! Хорошо еще, что телевизор не пропил – вон как от тебя сивухой-то несет, матушки!
   Юра ушел в ванную и открыл там воду. Я стал к оконному свету и развернул бумагу.
   «Это я, Коська. Керя, теперь у меня есть полный текст той записки, что была зажата в кулаке твоего вольнослушателя С. Р. Вот копия:
   «Дядя Петя, не знаю, останусь ли я в живых. Сообщаю, что торговлю детскими органами прикрывает Прохор. Детишки уходят на запчасти за огромные деньги: роговицы там и так далее. То же говорит и судмед Вадик, чего ему терять. Мы поняли: нам здесь крышка. Куда там твой хлеб! Моим начальникам, я думаю, этот мрачный факт известен. Они нас всех гуртом в стойло загнали, как индейцев, и потрошат. И тут всех нас скоро, не спеша на запчасти пустят. Потому нас с Вадиком и не выручают. Я-то ладно, а он ведь хороший специалист. Жалко его. Грешить, дядя Петя, не буду, но скажу, что все они, кто у власти, – одна колода. Тусуй ее, не тусуй ее – одна шняга. Повеселюсь тут с бандюганами напоследок. Прощай, дядя Петя. Родителей я не знал. Может, я некрещеный, но крест на мне есть. В Чечне повесил. Помолись, батяня, за мою грешную душу дурака с ментовским стажем. Твой Славка. Аминь».
   Тут меня прорвало – я заплакал. Словно со слезного фарватера вышибло дамбы. Плача я побежал к иконостасу, плача возжег лампадку, плача же встал на колени и сорок раз прочел молитву оптинского старца схимонаха Льва о погибших от насильственной смерти: