— Я думаю... Иначе я бы вас не спрашивал.
   — Вы узнаете, — отвечал я, — из тех вопросов, которые я буду иметь честь вам предложить... Вы находились в Петербурге с восемнадцатого по двадцать первое ноября?
   — Да. Я приехал сюда по своим частным денежным делам, в чем могу представить удостоверение.
   — В это время вы не имели свидания с родственниками вашей жены?
   — Нет.
   — А со своею супругою?
   — Почти нет. Я только видел ее. Разве с ней случилось что-нибудь?
   — Да. Но вы потрудитесь обстоятельно рассказать мне: с какой целью вы видели вашу жену, когда и при каких обстоятельствах? Все это необходимо для вашего освобождения.
   — С женою своею, — начал показание Пыльнев, — я, как, может быть, и вам известно, около двух лет не живу. Отправляясь по денежным надобностям в Петербург, я смутно желал ее видеть, но решимости на это у меня не было; мне хотелось проверить доходившие до меня слухи о ее жизни. По прибытии в Петербург желание это усилилось. Но восемнадцатого числа я был почти целый день занят, девятнадцатого утром — тоже, а вечером — я с трудом удержал себя от поиска жены. Я расстался с нею без ненависти. Двадцатого я крепился целое утро, но в пять часов я уже не мог совладать с собою и поехал в адресный стол узнать ее место жительства. Получив справку, я находился в раздумье: ехать ли мне к ней или отправиться в «Эльдорадо», чтоб там повстречаться с нею, так как я слышал от своих знакомых, что она посещает это место. Но как идти туда было еще рано, то я и зашел сначала в первый попавшийся магазин купить что-нибудь, потом в гостиницу, где просидел до десяти часов, а оттуда в «Эльдорадо».
   — Что же именно вы купили в магазине и где теперь эти вещи?
   — Кошелек и ремень. Первый у меня по настоящее время, последний — я потерял тотчас же...
   — А где, не помните? — спросил я, записывая его показание.
   — Не помню... Должно быть, в санках извозчика. Ремень был у меня в заднем кармане венгерки. В «Эльдорадо» я оставался до двенадцати часов, все поджидая жены. Пил там пиво и наводил справки: часто ли бывает здесь студент Гарницкий, не сопровождает ли его такая-то дама — я описал приметы жены, — а также как она себя держит? На это я получил ответ, что Гарницкий действительно бывает в «Эльдорадо» с моею женою, но не часто, и держит она себя хорошо, исключая отношений ее к Гарницкому. Это мне передавал, по указанию управляющего заведением, один студент, знакомый Гарницкого. Не дождавшись жены в «Эльдорадо», я, под влиянием выпитого вина, поехал к ней. К удивлению моему, когда я отыскал ее квартиру, она оказалась затворенною, но не запертою на ключ; в передней царила темнота, а в другой комнате горела спущенная лампа. Жена моя спала на кровати крепким сном. Я постоял около нее несколько минут, но разбудить ее не решился, опасаясь ее испуга и крика. После этого я вышел, затворив за собою дверь, и отправился домой, а утром, двадцать первого ноября, уехал из Петербурга с почтовым поездом.
   — Как же вы отыскали ее квартиру в совершенно незнакомом для вас доме?
   — Мне указал ее какой-то неизвестный человек простого звания, встретившийся со мною во дворе.
   — А к письмам ее, находившимся на столе, в шкатулке, вы не прикасались?
   — Н-нет. Разве жена моя обворована?
   — Гораздо хуже! В ночь на двадцать первое ноября она задушена в своей квартире — ремнем...
   — Боже мой! — вскричал в отчаянье Пыльнев, поднося руку ко лбу. Он побелел весь и торопливыми шагами заходил по камере.
   — Не знаком ли вам этот ремень? — спросил я его, показывая вещь.
   — Да, это, кажется, мой... Но... Какое странное и ужасное сцепление обстоятельств! — произнес он с тяжелым вздохом, скрестив пальцы рук и опуская уныло голову.
   — Не прибавите ли вы чего теперь к своему показанию? — сказал я.
   — Нет, не могу... Я так ошеломлен сообщенным вами страшным происшествием, так поражен, что не могу привести в порядок своих мыслей. Ради Бога, дайте мне подумать. Умоляю вас... отложите мой допрос до завтра.
 

VII

 
   Следующий день отмечен в моей записной книжке как один из самых запутанных в юридической практике.
   Лакей Гарницкого показал, что барин хотя и подарил ему ремень двадцать первого ноября, но другого образца, против предъявленного мною, и что он продал его на Сенной площади неизвестному ему человеку...
   Это, по моей врожденной подозрительности, бросило сильную тень на Гарницкого...
   Пыльнев, со своей стороны, точно обезумел: он изменил вчерашнее показание и совершенно отрекся от посещения квартиры своей жены...
   Пришлось собирать различные справки, улики, вызывать свидетелей, делать очные ставки.
   Во второй раз Пыльнев уже показывал, что он из «Эльдорадо» поехал прямо в свою гостиницу. Но против этого я выставил коридорного из гостиницы, показавшего, что Пыльнев приехал в номер в два часа, а во-вторых — управляющего «Эльдорадо», который подтвердил, что Пыльнев уехал из его заведения в двенадцать часов. «Я очень хорошо помню господина Пыльнева, — уличал его последний, — они несколько раз подходили ко мне, предлагали выпить с собою шампанского и все расспрашивали о студенте Гарницком и его содержанке, пока я им не показал одного знакомого Гарницкому студента, с которым они пили вино. Час же ухода я помню потому, что господин Пыльнев сказали: «Нет, я, кажется, не дождусь Гарницкого. Сейчас будет двенадцать часов. Я еду домой. Прощайте!» И я проводил их до самой передней. В это время точно было двенадцать часов».
   — От «Эльдорадо» до гостиницы «Вена», где вы стояли, езды всего десять — пятнадцать минут, — заметил я Пыльневу.
   — Да, но я шел большую часть дороги пешком, медленно и останавливаясь; извозчика я взял только вблизи гостиницы, около Толмазова переулка, на Садовой.
   Но и в этой лжи Пыльнев был уличен швейцаром гостиницы и извозчиком за № 4998. При возвращении Пыльнева в гостиницу у него при себе не было ни мелкого кредитного билета, ни серебряной монеты; по этому случаю он приказал швейцару отдать за себя шестьдесят копеек извозчику. Вынося мелочь, швейцар узнал в извозчике своего знакомого, часто привозившего посетителей в гостиницу, и из любопытства, выгодного ли он имел у себя седока, спросил: «Откуда вез барина?» — «С Загородного», — отвечал извозчик, а Загородный проспект составляет границу Семеновского полка.
   Самой же сильной уликой против Пыльнева был обыск его бумаг в губернском городе, произведенный местной полицией по сообщению, сделанному мною. Они были пересланы мне, и между ними я нашел разную переписку и, в том числе, письма Гарницкого, со штемпелем городской почты, от девятого, пятнадцатого и восемнадцатого ноября текущего года. Каким путем они могли попасть в руки Пыльнева? Я предложил ему не упорствовать далее.
   — Да, — сказал он, — факты сложились против меня самым поражающим образом. Поможет ли мне мое чистосердечное признание? Но, клянусь вам, я невинен в убийстве жены. Я не совершал этого преступления. Поверите ли вы мне, если я вам расскажу все откровенно? — спросил он. — Я буду говорить не как подсудимый со следователем, но как человек с человеком. Будете ли вы сами моим адвокатом?
   — Расскажите мне все откровенно, не пропуская ни малейшего обстоятельства, — попросил я его, — и тогда, если вы мне дадите какой-нибудь ключ к отысканию настоящего преступника, я употреблю все свои усилия, все свои способности... — уверял я Пыльнева вполне искренно, потому что сам неохотно верил, что он убийца своей жены.
   — Слушайте же, — начал Пыльнев. — Я расстался с женою, как показал вам в первый раз, без всякой к ней ненависти. Это чувство не в моем характере. Я бешено вспыльчив, но не мстителен. Накануне ее ухода от меня я дурно поступил с нею, но это прошло. Как женщина она всегда мне нравилась. Если я, живя с нею, изменял ей, то это делал из фатовства, как многие мужчины, не потому, чтоб она перестала мне нравиться. Когда я на ней женился, она была простая девушка, модистка, из крепостных, едва грамотна, но красавица собою. Я увлекся ее наружностью и находился с нею в связи еще до брака. Я видел, кого я себе беру в жены, но надеялся, что в губернском городе, при ее наружности, ее неразвитость и неграмотность пройдут незаметными. К несчастию, на нее, как на мою жену, женщину богатую, все обратили особенное внимание. Своими выражениями, манерами она заставляла меня краснеть на всяком шагу, вследствие этого я иногда бывал к ней и несправедлив, упрекал ее и искал развлечений вне дома. Она начала вести жизнь затворническую, никуда не появлялась в обществе. Это продолжалось долго. Вдруг в один прекрасный день до меня дошли слухи, что жена моя свела секретное знакомство с прибывшим в наш город, на каникулы, студентом Гарницким и находится с ним в интимных отношениях. Это меня поразило! На счастие, еще увидел у нее письмо этого студента. Результатом была бурная семейная сцена, в которой я, сознаюсь, по своей вспыльчивости, был не прав. Из письма же Гарницкого к жене удостоверился, что он был только ее робкий вздыхатель — не более, даже без всякой уверенности во взаимности. После этой семейной сцены жена моя уехала в Петербург. Я не преследовал ее и, боясь прослыть за несчастного обманутого мужа, начал распускать слухи, что разлука наша добровольная. Вскоре и выслал ей сюда и паспорт на жительство при деньгах. Но... характер у меня странный... Своим уходом Настенька, по-видимому, просто меня обидела, но... мне ее было жалко... Самолюбие мое было ужалено: я не мог себе представить, чтобы моя жена, Пыльнева, вдруг могла быть одним из жалких существ, бродящих в известные часы по Невскому и Вознесенскому проспектам. Однако подобная мысль не всегда меня преследовала. Когда Настенька жила со мною, я ревновал ее: я плохо верил в ее нравственность. Когда же она ушла от меня, то, вопреки холодному рассудку, я колебался в дурном об ней мнении. Нет, она не из таких, она останется безукоризненною, она не поддастся разврату! Я не верил ни молве об отношениях ее к Гарницкому, ни очевидцам, видевшим ее с ним в общественных заведениях. И в то же время я глубоко сомневался... Знаете что? Живя без жены, отдельно, — я влюбился в нее. Все окружавшие меня женщины стали мне в тягость! Не будь света, общественных предрассудков и будь я тверже характером, я бы давно полетел в Петербург и умолял бы ее на коленях быть вновь моею женою. Но в Петербург я поехал не для жены, а, собственно, по делам денежным. Всю дорогу, и в Петербурге тоже, мысль о жене не оставляла меня, а двадцатого числа, как я уже передавал вам, я не мог удержать себя и поехал за справками в адресный стол и в «Эльдорадо». Что делал я там — вы уже знаете. Мне остается только рассказать вам свое посещение ее квартиры. Вышедши из «Эльдорадо», я взял извозчика и доехал на нем до самого угла Валдайской улицы. Здесь я рассчитал его и шел, чтобы освежиться и собрать мысли, пешком. Фонари горели тускло, на дворе стояла темнота и слегка туман, так что разобрать нумера домов было затруднительно. Я начинал уже раздумывать — не прекратить ли моих поисков до завтра? В это время на противоположной стороне, на тротуаре, из-за угла показались две фигуры, мужчина и женщина. Не решив своего раздумья, я машинально перешел через улицу и тихо последовал за ними, обдумывая, не спросить ли у них, по всей вероятности обитателей этой местности, где дом № 36? Мужчина что-то рассказывал с жаром. Вдруг, шутя, с восклицанием «А!», женщина звучно зевнула и произнесла громко: «Ах! Как же я хорошо буду спать сегодня». Фраза была произнесена от меня в нескольких шагах, голос показался знакомым. «Да это Настенька! — сказал я самому себе, — а то — Гарницкий!» Это заставило меня внимательнее рассмотреть фигуру женщины. По росту и по походке она в совершенстве на нее похожа. Я следовал за ними шаг за шагом. У ворот своего дома они остановились; я должен был поравняться с ними, и здесь, услыша вновь ее разговор, я вполне убедился, что это моя жена. Когда они скрылись в калитке, я поспешно повернул во двор; они шли по направлению к небольшому флигелю. «Пойду!» — родилась у меня мысль, и я смело пошел за ними; Гарницкий даже оглянулся, услыша мои шаги. По темной неосвещенной лестнице я следовал, притаив дыхание и осторожно пробираясь через несколько ступеней. Я слышал, как Настенька отперла дверь, вошла со своим спутником в переднюю, но не заперла ее за собою обратно. Я тихо взялся за ручку двери и отворил ее без всякого скрипа; за одною дверью следовала другая, затем, в полной темноте, я очутился в передней. В комнате было темно. В следующей жена моя с Гарницким зажигала лампу; свет ее немного проник и в мою переднюю. Я осмотрелся и увидел занавес, близ которого стоял, решился скрыться за него, предполагая там — почему-то — кровать своей жены; но там оказались: сложенные рубленые дрова, кадка, вероятно с водою, и табурет. На нем-то я и сел, сам не зная, чем кончу свое посещение. Сначала мысли блуждали в области планов, как мне явиться перед ними, потом я стал прислушиваться к разговору Гарницкого, и он рассуждал о какой-то пьесе, и, наконец, в голове зародились воспоминания прошлого. Квартира жены напомнила мне ее прежнюю квартиру на Песках, когда она была девушкой. Напомнила мое знакомство с нею, увлечение, любовь... Мне стало грустно за свое разбитое счастье. За роем своих воспоминаний я и не слыхал конца разговора жены с Гарницким. Я очнулся тогда только, когда она вышла с лампою провожать его в переднюю. Прощание их было так нежно, Настенька так беспокоилась, не сердит ли на нее Гарницкий, и предлагала ему остаться у нее; так усердно упрашивала его прийти к ней завтра, что в моей груди поднялась целая буря ревности. Звук поцелуев привел меня в такое исступление, что, если б Гарницкий тотчас не ушел, я готов был выскочить из засады и положить обоих их на месте. «Я убью ее сегодня!» — охватила вдруг все существо мое внезапная мысль. Этот ужасный порыв в одно мгновение довел меня до изнеможения, и я опустился на табурет. «Как же мне ее убить?» — спрашивал у себя, до того сильно прижимая ладони рук к своим глазам, что показались разные светлые, радужные и зеленые круги и звезды. «Убью, — думал я, — непременно... По крайней мере она будет ничья!» Между тем, заперши дверь за Гарницким, жена моя ушла в свою комнату и спустила лампу, потому что свет ее внезапно стал проникать в переднюю слабее; потом она стала раздеваться. Я все сидел со своим намерением; но мысли стали принимать другое направление... Я дал вам слово рассказать все откровенно. Но мне совестно. У меня явился план на какое-то утонченное убийство. Мне хотелось прежде в последний раз полюбоваться своею женою... а потом уже задушить ее, руками или подушкою — я еще не решил. Но для этого плана я стал дожидать время, пока моя жена заснет. Я же знал, что она спит крепко. Минуты тянулись медленно: через четверть часа послышался вздох и потом легкое храпенье. Я прождал еще четверть часа и после того тихо вышел из-под занавеса и прокрался в ее комнату. Она спала, наклонив голову, от света лампы, к стенке. Я подошел к самой ее кровати и нагнулся к спящей, рассматривая ее черты. Жена моя показалась мне прелестной, похорошевшею за нашу разлуку. Я поцеловал ее в щеку, она сделала легкое движение, я отступил. Потом я взял осторожно ее руку, лежавшую сверху одеяла, и поднес ее к своим губам. Жена моя не почувствовала и этого. Я окликнул ее вполголоса: «Настенька!», она тоже не слыхала. «Не разбудить ли ее? Не признаться ли, что я люблю ее по-прежнему? Не простить ли ее и помириться за прошлое? — подумал я, стоя около спящей жены. — Или же, в самом деле, убить ее?» Но от этой мысли мне самому делалось страшно... Я бы мог только совершить преступление в тот момент, когда она целовалась с Гарницким. Когда же взрыв ревности прошел, то эта мысль была нерешительная, слабая, так что я и определить ее не могу — какая... И я бы, кажется, разбудил свою жену и сделал бы так, как думал, если б глаза мои случайно не упали на ее полураскрытую шкатулку, что дало опять новый оборот мыслям. Мне захотелось узнать, осталась ли в груди моей жены хоть искрочка ко мне расположенности? Помнит ли она прошлое? Как она обо мне думает, хранит ли мои письма, цела ли у ней моя фотографическая карточка? Но только что я подошел к ее шкатулке и стал из нее выбирать письма, чтоб прочесть их, и отыскивать свою карточку, как в передней раздался легкий звонок. Боясь, чтоб жена не услышала его и не проснулась, я сунул письма в карман, затворил шкатулку и, шагая огромными ступенями, пошел опять за занавес. Такой же легкий звонок вновь раздался. Жена спала... «Кто же бы это? Неужели возвратился Гарницкий? Или жена принимает так поздно и других гостей, кроме него? О! Я в этом удостоверюсь!» — сказал я, делая такой сильный жест рукой, что с указательного пальца спал купленный в этот приезд, немного большой для меня, перстень и со звоном покатился по полу... «Черт его бери!» — проворчал я, будучи нерасположен его отыскивать, и, чтоб не потерять из виду звонившего, накинул шинель, лежавшую на табурете, надел калоши и бросился отворять замкнутую Настенькой дверь. За нею никого не было, я пошел преследовать далее. Никого. Только при самом спуске с лестницы мне послышался какой-то шорох внизу, я остановился и прислушался, затем пошел вниз и постоял тут некоторое время, но ничего не слыхал. Но ведь звонил же кто-нибудь? Я ждал, что кто-нибудь появится, минут с десять, но все было так тихо, что я вышел на двор и стал против окон жениной квартиры. Свет горел там по-прежнему: если кто-нибудь войдет к ней, думал я, то не увижу ли я силуэта его в окне. Через несколько минут я увидел явственно силуэт женщины. Вошла ли в квартиру другая женщина или встала моя жена, подумал я, — и продолжал глядеть на окна; силуэт мелькнул еще раза два, и я ушел, почти уверенный, что то была ее соквартирантка, вернувшаяся поздно домой. Как бы то ни было, я решился прочесть дома переписку жены и затем действовать сообразно тому, что я найду в ней. В гостинице я целую ночь не спал, перечитывал переписку и с тяжелою грустью удостоверился, что если жена не чувствует ко мне ненависти, то не питает и любви. В письмах ее проглядывало полнейшее равнодушие! В одном черновом письме ее к Зарубину она высказывала желание вовсе забыть о своем союзе со мною. Тогда я некоторые ее письма сжег, а некоторые оставил, чтоб иметь против нее орудие для развода с нею, о чем хотел посоветоваться с нашим местным губернским адвокатом, и с первым поездом наутро уехал из Петербурга...
 

VIII

 
   Выслушав рассказ Пыльнева, я запутался еще более. Что это такое? Вымышленная ли, хитро сплетенная история для затемнения и продолжения следствия или голая истина? Первое казалось вполне правдоподобно, но в том и загадка, что в юридической практике попадаются такие показания, которые, по-видимому, лишены всякой вероятности по своей запутанности, кажущейся ходульности, и, наоборот, самые естественные положения действующих лиц — оказываются вымышленными...
   — Для чего же вы мне не открыли всего с первого раза? — спросил я Пыльнева.
   — Я начал было говорить в первом показании правду, — отвечал он, — но был нерасположен к откровенности с вами. Сверх того я не знал, в чем обвиняюсь, я боялся повредить себе. Да и привычка к уловкам старого судопроизводства.
   — А ремень?
   — О ремне — положительно ничего не могу сказать вам, — проговорил Пыльнев, пожимая плечами, — может быть, я его выронил в санях извозчика, как говорил вам, а может быть, кто-нибудь вытащил из венгерки и в «Эльдорадо».
   Однажды вечером, лежа на диване в своем кабинете, я продолжал анализировать рассказ Пыльнева.
   Если Пыльнев не лжет, то опять приходится теряться в догадках — был ли кто-нибудь после него в квартире убитой или нет? Если кто-нибудь был, то кто — мужчина или женщина и какой именно мужчина или какая женщина? Он говорит о перстне, который свалился у него с пальца. Отчего же этого перстня не найдено при осмотре квартиры Пыльневой? Неужели он взят тем лицом, которое совершило убийство? Но, может быть, его поднял кто-нибудь до посещения следственной комиссии. Если так, то и перстень, будь он найден, не служил бы неотразимой уликою. Кто же убийца? Неужели же Гарницкий? Но ввиду разноречивых показаний этого молодого человека со своим камердинером я дал им еще очные ставки, на которых Гарницкий и уличил последнего, что он подарил ему ремень такого точно образца, какой представил я, и камердинер сознался в этом, объясняя, что тот ремень хранится у него и в настоящее время запрятанным в доме; первое же показание сделано им ложно, для защиты молодого, всегда к нему ласкового барина.
   Мать Гарницкого ездила ко мне каждый день и со слезами просила отпустить ее сына, хоть на поруки, к ней и представляла залог. Я принужден был выпустить его.
   Чистосердечное признание, с каким Пыльнев передавал свой рассказ, мне не принесло никакой пользы. Я хватался, по пословице, «за гуж», но оказался «не дюж». Я не знал, что мне делать с его признанием. Юридически я был малоопытен и не имел таланта ловкого сыщика, что порою судебному следователю крайне необходимо.
   Перечитывая и пересматривая дело об убийстве Пыльневой, я видел, что на мужа ее падает масса подозрений: разноречивые его показания, запирательство в посещении жены, самое посещение в ночное время, при враждебных к ней отношениях, кража писем, поцелуи и оклик ее по имени, который ее не разбудил, и прочее, и прочее. Масса несообразностей! Но, с другой стороны, какую же пользу принесло ему его признание, сделанное им по предъявлении уже всех улик? Против Гарницкого же было одно подозрение — поздняя явка домой, с проводами Пыльневой на квартиру. Но все собранные сведения подтверждали, что Гарницкий и Пыльнева находились в самых интимных отношениях, поводов к ссоре или ревности ни с той, ни с другой стороны не было. Переписка их, найденная в бумагах Пыльнева, не представляла также никаких подозрений. Показания о том, что происходило в квартире Пыльневой между молодыми людьми по возвращении их из театра, сделанные разновременно Гарницким и Пыльневым, были совершенно тождественны, и последнее вполне оправдало студента. Что же мне было делать? Для очистки своей следовательской совести оставалось произвести розыск перстня, чтоб успокоить Пыльнева и чтоб высшей судебной инстанции, куда я должен был представить дело, мое следствие могло показаться всецело законченным. Приметы перстня мне описал Пыльнев с мельчайшими подробностями и с указанием магазина, где он его приобрел. Я и отыскивал его, но нигде не находил. Однако какой существенный переворот в ходе дела могла произвесть и находка перстня в руках постороннего человека? Ему стоит только сказать, что перстень им найден, — и кончено, потому что невозможно же построить обвинение на том, что похититель совершил, ради этой вещи, убийство. И если б он был вор, то вместе захватил бы и лежавшие на столе золотые серьги, кольца, брошку, дамские часы и прочее, принадлежавшие покойнице. Целость этих вещей и в том случае, если б переписка ее в шкатулке была не тронута, также обнаруживала, что убийца был не только не вор, но знакомый Пыльневой, которому жизнь ее была неприятна. Последний эпитет я употребил случайно, но он внезапно навел меня на мысль, что Пыльнева в самом деле могла быть убита не по побуждениям любви или ревности, как я предполагал доселе, а по какому-нибудь другому поводу, потому, например, что она кому-нибудь мешала своим существованием. Кому же?
   Я стал перебирать ее близких, составил гипотезу, по которой выгородил из круга убийц Пыльнева и Гарницкого, и тогда мое подозрение пало на лицо, стоявшее во все время следствия совершенно в стороне...
   При этом предположении мне вспомнилось и одно восклицание этого лица — восклицание, заставившее меня предположить совсем не то, что предполагал я теперь. Меня охватил ужас! Мне представилась ярко освещенная картина убийства, и я почувствовал, что волосы как будто стали подниматься у меня на голове... Для улики этого лица нужно было действовать или медленно, скрытно и осторожно, или решительно, быстро и отважно. Я избрал второе и, соскочив с дивана, приказал подать себе форменное платье, оделся, взял извозчика и поехал в дом начальника местной полиции попросить у него секретной аудиенции, участия и помощи на завтрашний день. На дворе стояла отвратительная декабрьская гололедица; по торцовой мостовой, плохо усыпанной песком, скользили и падали лошади; резкий, холодный ветер разгонял мелкий дождик, проникал сквозь пальто и заставлял меня дрожать, увеличивая дрожь, происходившую во мне от внутреннего волнения.
   При ложности моего подозрения за действие, на которое я решился, мне грозили разные неудовольствия и серьезная ответственность по службе.
   Двадцатого декабря 186* года я встал ранее обыкновенного. От бессонной ночи глаза мои были красны, на щеках горел лихорадочный румянец; я хотел овладеть собою, принять спокойный вид — и не мог. Такое мое состояние заметил и швейцар, снимавший шубу. «Не больны ли вы, ваше благородие?» — спросил он. Не помню, что отвечал я ему, взбегая по лестнице. Письмоводитель мой, сидевший постоянно в особой комнате, рядом с моею, но никогда не присутствовавший при допросах, тоже с удивлением посмотрел на меня. Это был старый чиновник, доставшийся мне в наследство по моей должности, и человек неспособный, как я убедился.
   В начале десятого часа я поджидал к себе двух лиц: священника — с крестом и Евангелием и одного свидетеля по делу об убийстве Пыльневой, еще не спрошенного. В четверть десятого, по моим часам, они прибыли, и начался допрос, кончившийся ровно в десять. Тогда я, выслав свидетеля, отослал с курьером следующую записку, приготовленную вчера, по адресу Ластовой: