— Подождите, — сказал я, — назначенный мною срок не длинен.
   — А что же мне делать теперь с Крюковской?
   — Напишите ей, что вы, по экстренной надобности, уехали в Москву и будете здесь чрез три дня.
   — Но она вчера была у меня и просила, чтобы я дал ей пять тысяч рублей для уплаты давнишнего долга Кебмезаху, который угрожает ей арестом, и я обещал ей доставить эти деньги сегодня вечером или завтра утром.
   — Вот что! — задумчиво протянул я. — В таком случае, чтобы не возбудить ее подозрений, нужно поспешить... Кстати, сегодня в Ораниенбауме музыкальный вечер. Поезжайте туда и останьтесь там на ночь, а завтра утром, возвратившись в Петербург, заезжайте ко мне. Дайте мне время обдумать, но, умоляю вас, сделайте милость, не видайтесь с Крюковскою раньше завтрашнего моего свидания с вами.
   Можаровский дал слово. Он остался у меня в этот день обедать и вечером, не заезжая к себе на квартиру, отправился в сопровождении моего человека в вокзал петергофской железной дороги, в Ораниенбаум.
 

VII

 
   Было восемь часов вечера, когда Можаровский меня оставил. Чем ближе приближалось время к развязке, тем я становился неувереннее в успехе своего секретного следствия. Но трусов иногда посещает храбрость отчаяния. Для отваги мне достаточен был малейший толчок, и он дан был с той стороны, с какой я его не ожидал. Чрез двадцать минут по отъезде Можаровского меня посетил мой недавний знакомый, отставной корнет Атоманиченков. Старик был сильно взволнован.
   — Я к вам с покорнейшею просьбою, — говорил он, здороваясь со мною, — научите, что делать? Очень виноват перед вами.
   — Чем же?
   — Как же! Не послушался я вашего совета. Вы велели мне написать к Кебмезаху письмо, а я, знаете, деньжонки ваши растратил, — тут сошелся с одним кавказцем, ну и не выдержал, вместо письма — сам пошел к Кебмезаху и помирился с ним... Вместо следуемых двух тысяч четырехсот двадцати рублей помирился на полторы тысячи...
   — Пеняйте сами на себя, — сказал я ему.
   — Это бы еще ничего, — продолжал Атоманиченков, — а вот горе: подлец выдал мне фальшивые деньги.
   — Как фальшивые?
   — Изволите видеть, он разделил полторы тысячи на три части; четыреста рублей выдал настоящими деньгами, настоящими ассигнациями, на пятьсот рублей дал вексель, а на остальные шестьсот рублей навязал мне акций разных железных дорог, между которыми вот эти две кормчные Энско-Эмской железной дороги, каждая в сто двадцать рублей. Сегодня я захотел одну из них продать. Иду в одну ссуду — не принимают, в другую — тоже, а рассматривают с любопытством... Что, думаю себе, за причина? Да спасибо, встретил я, случайно, в московском трактире одного бухгалтера из банка — рассказал я ему свою историю и показал акции. «Они, — говорит бухгалтер, — фальшивые, ничего не стоят; советую вам разорвать их, а то еще наживете с ними хлопот. Молите Бога, что не прямо обратились в банк, а то вас бы уже давно арестовали и засадили». Я так и обмер. Что скажете?
   Рассказывая свое приключение, Атоманиченков вынул из кармана акции и подал мне. Рассмотрев их внимательно, я действительно нашел, что две акции Энско-Эмской железной дороги были поддельные, очень искусной работы, но они мне были хорошо известны. О подделке этих акций прокурорским надзором были собраны уже самые обширные сведения, виновники найдены, предварительное следствие окончено и дело назначено к слушанию в окружном суде, на днях. Кебмезах был этому делу не причастен. По всей вероятности, акции эти ему попались случайно, но, не желая терпеть на них убыток, он отдал их за долг профану, надеясь, что он увезет их с собою на Кавказ. Следовательно, Кебмезах мог быть обвинен только в сбыте заведомо фальшивых денежных знаков.
   — Акции поддельные, — сказал я Атоманиченкову.
   — То-то Кебмезах и советовал мне продать их в Тифлисе. Там, говорит, вам за них больше дадут. Пропали двести сорок рублей, — проговорил со вздохом Атоманиченков, — потому что наверно отречется, скажет: «я не давал», и всякий поверит — генерал! На беду, я выдал ему еще расписку, что две тысячи пятьсот рублей получил полным числом наличными. Избить разве, шельму? Была не была!
   — Вы не заходили к Кебмезаху?
   — Нет.
   — И ему неизвестно, что вы знаете уже, что из числа данных им вам акций две фальшивые?
   — Нет. Я шел к нему, но вспомнил о вас и вздумал сначала посоветоваться с вами, как с добрым человеком, и отдать должок.
   — И чудесно сделали. Я, может быть, помогу вам взыскать за эти акции с Кебмезаха деньги.
   — Трудно.
   — Ничего. Вам стоит только сделать маленькое заявление, хоть прокурору.
   — О, ни за что! Боюсь, чтобы самому не досталось, — возразил отставной корнет, — я, знаете, привык иметь дело с шашкою, а на пере — я не мастер.
   — Не бойтесь; прокурор окружного суда мой приятель, и он прижмет его.
   Атоманиченков недоверчиво осмотрел мой кабинет, но обстановка показалась ему приличною для моего знакомства с прокурором.
   — Не знаю, — сказал он нерешительно.
   — Вы послушайте, что я напишу.
   Я взял лист бумаги и написал акт о заявлении, сделанном мне Атоманиченковым. Старый воин выслушал его, ни о чем не догадываясь.
   — Подпишите, — попросил я.
   — А это не задержит меня в Петербурге?
   — Ручаюсь вам, что завтра или послезавтра вы можете ехать в Тифлис. Я попрошу прокурора. Какой вы трус!
   — Да, признаюсь вам, — отвечал, улыбаясь, Атоманиченков, взявши для подписи перо, — ни бомбы, ни картечи, ни самого дьявола не боюсь, а крючков трушу. — С этими словами он лихо подмахнул акт. — В 1842 году со мною был случай в Москве. Желаете, я расскажу?
   — Сделайте милость, — попросил я, — но вы не обращайте на меня внимания: мне нужно написать несколько строк, но я вас слушаю.
   Пока он рассказывал, как один чиновник упросил его подписать внизу полулиста белой бумаги свое звание и фамилию, а потом сверху приписал текст долговой расписки в сто рублей и подал ее ко взысканию, я написал телеграмму в сыскное отделение и распоряжение о приглашении полиции, позвонил и отдал все это своему письмоводителю, для немедленного исполнения.
   Атоманиченков был сильно смущен, когда чрез несколько времени ко мне явились жандармский и полицейский офицеры и он узнал мою должность. Я попросил старика не беспокоиться, посидеть у меня, пока я возвращусь, и поручил письмоводителю угостить его как можно усерднее, а сам, извиняясь, распростился. В передней был оставлен полицейский солдат.
   Кебмезах был дома.
   — Герман Христианович никого сегодня у себя не принимает, — начал было его человек, отворив по звонку дверь, но при виде моих спутников, жандармов и полицейских солдат, растерялся.
   В зале нас встретил Кебмезах.
   — Что вам, господа, угодно? — спросил он, с изумлением осматривая нас, причем глаза его преимущественно остановились на жандармском офицере.
   — Вы выдали корнету Атоманиченкову поддельные акции Энско-Эмской железной дороги, — начал я.
   — Напротив, я отдал ему две тысячи пятьсот рублей наличными деньгами и имею от него расписку. Он клевещет, — возразил Кебмезах.
   — Но все-таки нам необходимо произвести обыск у вашего превосходительства.
   — Зачем же? Я положительно против этого протестую. Одна акция могла попасться ко мне случайно. Я не фальшивый монетчик.
   — Обыск это докажет лучше всяких слов.
   — Хорошо, но вы ничего не найдете.
   Кебмезах повел нас в свой кабинет. Начался обыск. Я приступил прежде всего к письменному столу и в первом же ящике его увидел то, что мне было более всего нужно: там лежал большого формата незапечатанный пакет, с надписью синим карандашом: «Всего пятнадцать писем».
   — Прошу вас этого не трогать, — сказал Кебмезах, когда я взял пакет в руки.
   — Почему же?
   — Это семейные письма.
   — Однако содержание их может касаться до акций Энско-Эмской железной дороги.
   — Наконец, я вам говорю, что это письма от женщины. Я запрещаю вам читать их, — раздраженно вскричал Кебмезах, подступая ко мне.
   — Не от Авдотьи ли Никаноровны Крюковской? — спросил я, пробежав одно письмо ужасного содержания. — Я арестую их.
   Кебмезах остолбенел.
   — Для чего же вам нужны ее письма?
   — По другому делу...
   — По какому?
   — Об отравлениях, — отчетливо произнес я.
   Кебмезах с яростью бросился на меня, чтобы схватить роковые письма, но был остановлен солдатами. Я попросил придержать его и принялся за осмотр окованного железом денежного сундука. Кебмезах оказался гораздо богаче, чем о нем предполагали: капитал его состоял более чем из трехсот тысяч; он заключался в пятипроцентных билетах и других денежных бумагах, но поддельных акций Энско-Эмской железной дороги между ними не было. Осматривая тщательно сундук и постукивая по нем, я удостоверился, что в одном месте сундука есть секретное отделение, и здесь-то я нашел небольшую фарфоровую баночку, с мелко истолченным порошком темно-бурого цвета, количеством до двух унций...
   Окончив обыск и поручив Кебмезаха полиции, я отправился в сопровождении своих спутников в Офицерскую улицу.
 

VIII

 
   Авдотью Никаноровну Крюковскую я застал за роялем: она играла арию из «Каменного гостя». Чтобы не испугать ее, я оставил своих спутников на некоторое время на лестнице.
   — Как прикажете об вас доложить? — спросил меня человек.
   — Скажите — от Аркадия Николаевича.
   Я был приглашен в залу. Авдотья Никаноровна величественно вышла ко мне, слегка шурша длинным шлейфом великолепного бархатного платья, малинового цвета. Она несколько удивилась, увидя меня, и, отвечая на мой поклон, спросила:
   — Мне сказали, что от господина Можаровского?
   — Да, я сказал это для того, чтобы иметь удовольствие видеть вас; но я явился по должности товарища прокурора окружного суда. Мне нужно переговорить с вами...
   Крюковская побледнела.
   — Пойдемте в гостиную, — сказала она, — мама? нет дома.
   В зале послышался стук оружия: туда вошли мои спутники.
   — Это что значит? — спросила Крюковская.
   — Я буду иметь честь объяснить вам, — отвечал я ей с поклоном.
   Авдотья Никаноровна вошла в гостиную, жестом указала мне кресло и, поместившись напротив, устремила на меня свои черные глаза.
   — Что случилось? — проговорила она.
   — Сейчас, — приступил я прямо к объяснению, — мною был произведен обыск в квартире действительного статского советника Кебмезаха, где, между прочим, найдены известные вам пятнадцать писем...
   Крюковская вскочила и выпрямилась во весь рост. Вся красота ее исчезла. Передо мною стояла высокая худощавая женщина с желтым, злобным лицом и блуждающими глазами, олицетворенная Мегера.
   — И стрельный яд также отыскан, — прибавил я тихо.
   Она вздрогнула и всплеснула руками.
   — Вы отдадите мне эти письма? — прошипела она внезапно, наклоняя ко мне свое лицо.
   — Нет, — отвечал я, невольно отшатываясь.
   Крюковская постояла молча несколько секунд, тревожно и быстро посматривая то на меня, то на дверь, и вдруг, упав передо мною на колени, она схватила меня за руки и умоляющим голосом, со сдерживаемыми рыданиями, проговорила:
   — Спасите меня!
   Произошла тяжелая сцена... Крюковская выказала замечательную слабость, совершенно противоречащую ее железному характеру и силе воли, какую она обнаруживала при совершении своих злодейств. Как дитя, она плакала, бросалась целовать руки, просила прощения, делала странные предложения и порывалась в залу умолять жандармского офицера и полицейского чиновника скрыть ее преступление.
   Я сообщил, что мне известно отравление ею Чернодубского, мужа и Зинаиды Можаровской, рассказал о встрече своей с доктором Михайловским и решительно объявил, что я не могу ничего для нее сделать, кроме совета: дать полное и правдивое показание, которое одно только и может сколько-нибудь облегчить ее участь.
   — В смерти Чернодубского, — возразила Крюковская, — я почти невинна... Я отравила его, сама того не зная... Ах! Зачем я тогда не выдала Кебмезаха?! Что же касается до мужа и Зинаиды, то... но пощадите меня! Я так расстроена, не соберусь с мыслями... Сегодня я ничего не могу рассказать вам... Позвольте, я лучше напишу все... Завтра же, утром, вы получите полное мое признание...
   — Следовательно, вы сознаетесь? — спросил я.
   — Да, — отвечала она, и, упав на диван, Крюковская разразилась истерическими рыданиями.
   В тот же вечер она была отправлена в тюремный замок. Матвеева, по возвращении своем из театра, также была арестована, как сообщница. Обыск, произведенный у них в доме, не дал ничего нового.
   Отставного корнета Атоманиченкова я застал у себя в квартире уже спящим. Он очень был удивлен, когда, поутру, я рассказал ему об аресте Кебмезаха и все дело об отравлениях, которое перестало уже быть тайною. Я употребил все старания, чтобы корнет мог отправиться в Тифлис, как только ему вздумается.
 

IX

 
   Я получил показание Крюковской довольно рано утром, еще до возвращения Можаровского из Ораниенбаума. Оно было изложено в форме полуписьма, полурассказа.
 
   «Не судите меня строго, — писала она, — я самая несчастнейшая женщина в мире. Мне выпал такой жребий, что я могла устроить свое счастие единственно путем преступлений. Известна ли вам моя жизнь? С девятнадцати лет я уже узнала нравственные пытки, терзания и угрызения совести. Меня выдали замуж по расчету, за человека, которого я не любила, черствого и жестокого, позволявшего себе бить и тиранить меня. Сблизиться с ним я не могла, потому что была молода, неопытна и избалована. Мать, вместо того чтобы примирить меня с мужем, своим вмешательством и советами не уступать и не покоряться мужу еще более усиливала вражду. Наконец мы расстались, и я приехала с матерью в Петербург. У меня было желание начать другую жизнь и была потребность полюбить кого-нибудь. И что же? Все мои мечты разлетелись... В первый же месяц мы были ограблены Кебмезахом, остались без средств и попали в полную зависимость от этого страшного человека. Встреча с ним составляет величайшее несчастие моей жизни и корень всех зол. Из писем моих вы видели, что я была любовницею Кебмезаха. Как произошло это, я не постигаю. Между нами не было ничего похожего на любовь. Я никогда не чувствовала к нему ни малейшего расположения; он также не обременял меня изъяснениями, да я бы и расхохоталась над этим. Но между тем я не отдалась ему и по расчету. Мое падение, само по себе чернее грязи, совершенно бессмысленно. Кебмезах воспользовался тем, что я свободно себя держала, была без всякого постороннего надзора и в несчастный вечер находилась под влиянием выпитого вина... Мой поступок возмутил меня самое, но прервать связь я никак не могла, по тем бесцеремонным отношениям, какие существовали между Кебмезахом и нашим домом. Сказать Кебмезаху, что я им гнушаюсь и что он поступил со мною бессовестно, мне препятствовала странная гордость: мне не хотелось признаться в своем бессилии и в той роли глупой жертвы, которую я сыграла, а поэтому я делала вид, будто бы действовала всегда сознательно. Это послужило мне к новому вреду: Кебмезах составил самое невыгодное понятие о моей нравственности и на основании этого отнесся ко мне с предложениями — быть обольстительницею и приманкою молодым людям, для его корыстных целей. Поделиться своими нравственными страданиями мне было не с кем; бороться не было сил, а просить пощады мешала та гордость, о которой я уже упомянула. И я приняла на себя личину наглой и подлой женщины, какой я вовсе не была в глубине души. Каждый день клал на меня новый слой позора и бесчестия. Я падала в омут все глубже и глубже. Не прекращая своих отношений к Кебмезаху, я переходила в то же время из одних рук в другие... Положение мое было ужасно! О подвигах моих трубил весь город. Оставленная, брошенная и презираемая всеми своими знакомыми, я гнушалась самое себя... В это время умер Чернодубский, и начался новый период моей жизни. Смерть его произошла следующим образом. Чернодубский, как вам, может быть, известно, был богатый приезжий помещик. Кебмезах познакомил его с нами, и он бывал у нас очень часто, ухаживая за мною, на что я отвечала кокетством. Накануне происшествия, вечером, у нас, по обычаю, шла большая картежная игра. Чернодубский хорошо знал все шулерские проделки, а потому Кебмезах должен был вести с ним игру как следует и проиграл около двух тысяч, которые обещал представить Чернодубскому, у нас же в доме, завтра или послезавтра.
   Вечером Чернодубский высказал сомнение в этом, но Кебмезах заверил его честным словом, и дело кое-как уладилось. По окончании игры Кебмезах шепнул моей матери, чтобы она задержала Чернодубского, а мне, чтобы я вышла в другую комнату переговорить с ним.
   — Вы должны непременно меня выручить, — сказал мне Кебмезах, когда мы были наедине, — кроме этих проигранных сегодня двух тысяч я еще очень много должен Чернодубскому. Отдать ему долг у меня решительно нет средств, а не отдать невозможно, потому что чрез это он может повредить мне, и я проиграю другое интересное дело, выше этого долга ему. Поэтому нужно выиграть время. Пожалуйста, подойдите сейчас к Чернодубскому, вовлеките его в объяснительный разговор — он влюблен в вас — и назначьте ему где-нибудь свидание... Например, в Пассаже.
   — Для чего же это? — спросила я.
   — Так нужно. Я буду у вас утром, тогда расскажу, теперь некогда. Прошу вас...
   — Пожалуй, — отвечала я, пожимая плечами, и, вошедши в комнату, где был Чернодубский, сделала все, о чем меня просили.
   — Объясните же, как мне действовать и что говорить на этом странном свидании с Чернодубским? — спросила я у Кебмезаха, когда он явился к нам на другой день утром и я была уже готова ехать в Пассаж.
   — Скажите ему, — отвечал он, — что вы не можете сегодня провести с ним время, потому что у вас заболела мама или вы ждете к себе знакомую, и подарите ему, шутя, при прощании, взамен вот эту маленькую конфекту, с тем чтобы он непременно ее съел...
   — А что это за конфекта? — спросила я.
   — Не беспокойтесь, она совершенно безвредна, но только заставит Чернодубского пробыть несколько дней дома, а за это время я успею собраться с деньгами для отдачи ему долга.
   — Не отрава ли это? — вновь спросила я подозрительно.
   — С чего же вы это взяли? — отвечал Кебмезах оскорбленным тоном голоса.
   Я поверила и, поехав в Пассаж, при встрече с Чернодубским, смеясь, подарила ему конфекту. Чрез час после этого, когда я возвратилась домой, в мою комнату вошел Кебмезах. Он был очень встревожен.
   — Ужасный случай! — проговорил он. — Знаете ли вы новое происшествие? Сейчас скоропостижно умер Чернодубский.
   Я вздрогнула.
   — Значит, мы его отравили? — испуганно произнесла я.
   — Не отравили, — отвечал Кебмезах, — а произошла несчастная ошибка. Я вместо одного порошка насыпал в конфекту яд, привезенный мною из-за границы. Сделал я это без умысла, но вы будьте покойны: яд этот мало известен в России и не оставляет после себя никаких следов, так что никакое анатомическое исследование не докажет присутствие яда. Никто не догадается, что Чернодубский отравлен. Умейте только выдержать себя, при случае, если с вас будут снимать показание, так как вы виделись с Чернодубским за несколько минут до его смерти. Не видел ли кто, как вы давали ему конфекту?
   — Нет.
   — И прекрасно. Умолчите же об этом обстоятельстве при показании.
   Я не поверила ошибке Кебмезаха; я была твердо убеждена, что конфекта была дана с ядом для Чернодубского — умышленно... У меня было такое сильное желание выдать Кебмезаха правосудию, что, будь сколько-нибудь проницательнее следователь, я бы преодолела в себе чувство самосохранения и вместе с выдачей Кебмезаха я разоблачила бы всю подноготную своей жизни и навлекла бы на себя подозрение в сообщничестве. Но следователь был слишком доверчив; он пришел в мою квартиру лично — сам написал, для одной формы, показание и дал мне подписать. Смерть Чернодубского произвела на меня потрясающее действие. Кебмезах сделался для меня ужасен. Жить в Петербурге мне стало страшно. К этому присоединились еще другие неприятности по содержанию моей матерью игорного дома, поэтому мы поспешили оставить Петербург: мать уехала в небольшое имение, доставшееся ей после смерти отца, а я — в одну подмосковную губернию, к своей подруге, муж которой занимал должность предводителя дворянства. Там я встретила Аркадия Николаевича Можаровского и страстно полюбила, в первый раз в жизни. В глазах подобных мне женщин, проведших свою молодость в разгуле, такие мужчины, как Можаровский, имеют огромную цену; в них есть какая-то необъяснимая магнитная для нас сила. Я не ставлю Аркадия Николаевича на пьедестал; я знаю, что он слаб, бесхарактерен, не особенно умен и неглубоко любит меня, но... он так непохож на всех моих обожателей, с которыми я сходилась. В нем есть что-то нежное, стыдливое, целомудренное, и это привязывает меня к нему. В сорок лет он сумел остаться юношей. В браке с ним я не отдавала бы себя ему, как другому мужчине, во власть и не сковывала бы своей воли, была бы самостоятельна и свободна в хорошем смысле этого слова. Я могла бы даже быть ему прекрасной помощницей на поприще общественной деятельности, на котором он занимал довольно видное место. И я могла бы быть его женою, если бы была свободна... В один вечер Можаровский высказал мне это положительно. При этом его заявлении меня охватила страшная мысль. Я провела несколько дней в тяжелом раздумье, не отдыхая в бессонные ночи, я решилась, чтобы устроить свое счастие, отравить мужа, не надеясь получить развод. Я послала к Кебмезаху письмо, в котором просила его прислать мне несколько приемов того яда, которым был отравлен Чернодубский, для отравления мужа, с целью воспользоваться его состоянием, обещая при этом, по приведении в исполнение своего намерения, приехать в Петербург, отдать ему свое состояние и быть его женою. Без этого обещания я боялась, что он не уважит мою просьбу; мне нужно было одурачить его. Между тем Кебмезах стал присылать мне страстные письма, чтобы я возвратилась. В прошлом я так зарекомендовала себя Кебмезаху, что он поверил всем моим обещаниям и выслал мне яд тотчас же, вместе с посылкою шелковой материи, в количестве трех приемов, но без объяснения употребления яда. Получив нужное, я простилась с семейством своей подруги и с Можаровским, обещая встретиться с ним и взяв с него слово, что он будет ждать меня свободный. Я поехала к мужу, притворилась глубоко раскаявшейся и вымолила его прощение. Незнание, как употребить яд, заставило меня послать еще несколько писем к Кебмезаху, но он долго колебался присылкою мне объяснения, написанного своею рукою, и только чрез несколько месяцев выслал небольшую статью из какого-то медицинского журнала «О физиологическом и терапевтическом значении американского стрельного яда кураре». Весною мы отправились с мужем за границу, и там, после страшной борьбы со своею совестью в продолжение целого лета, я осенью, в одной швейцарской деревне, пользуясь отсутствием врачей, отравила своего мужа в чашке бульона. Он умер мгновенно и почти без всяких страданий... Совершив это преступление, я осталась на некоторое время за границею, чтобы рассеяться и прийти в себя. Зимою я прибыла в Петербург, но прожила в нем всего одни сутки и, не повидавшись с Кебмезахом, уехала в подмосковную, к своей подруге. О Можаровском я не собирала никаких справок, будучи твердо убеждена, что он свободен и ждет меня. Но в первый же день моего приезда я услышала несчастную новость, что Можаровский женат. Я была поражена...
   — На ком? — спросила я свою подругу.
   — На Зинаиде Александровне Малининой, — отвечала она, — ты должна ее знать, она воспитывалась в наше же время в институте, в низших классах, и в этом году окончила курс. Помнишь ли ты маленькую белокурую девочку, которая оказывала тебе особую привязанность?
   — На Зине Малининой, — шептала я.
   Странная судьба... Думала ли я когда-нибудь, что эта девочка, дарившая мне свои конфекты и которую я ласкала, целовала и убирала ее русую головку, со временем станет преградой к моему счастию и отнимет от меня того человека, для которого я совершила преступление и который был мне дороже всего в мире? Скоро я повидалась с «мадам Можаровскою». Одно имя это волновало во мне всю кровь. В груди моей бушевала целая буря. Зина обрадовалась встрече со мною и, как дитя, бросилась мне на шею с ласкою, целуя мои руки. Она осталась тою же миловидною и наивною девочкой, какою была в институте, но теперь эта наивность ее возмущала меня. Она представляла чересчур резкий контраст со мною. Аркадий Николаевич даже и не говорил своей жене обо мне; я поняла, что он считал свои отношения ко мне одною пустою любовной интрижкой. Ему нужна была жена. Цель жизни для меня вновь была потеряна. Я хотела было ехать в Петербург и сдержать слово, данное Кебмезаху, но Можаровская стала упрашивать меня остаться погостить у нее, ссылаясь на то, что мужа ее нет в городе и она страшно скучает. Первым движением моим было отказаться от этого предложения, но потом мне захотелось заставить себя пострадать: посмотреть на чужое счастье и полюбоваться на семейную обстановку того человека, которому я сама себя готовила в жены и любила. Кроме того, меня мучило любопытство, какое впечатление произведет на Можаровского моя с ним встреча? И я приняла приглашение Зины. Аркадий Николаевич возвратился. Он был очень смущен, но ему было неприятно видеть меня, а прежней любви не было и тени. Теперь, обсуждая все хладнокровно, кажется, что после этого тяжелого удостоверения прошлое для меня было невозвратимо и я должна бы была непременно тотчас же оставить дом Можаровских. Но тогда у меня явились другие желания: мне захотелось во что бы ни стало доказать Аркадию Николаевичу, что я не та женщина, за какую он меня считал, что он мог бы быть со мною счастлив, заставить его пожалеть, что не я его жена. Пользуясь безграничною любовью и доверенностью Зины, я взяла в свое заведывание управление всем их домом и на каждом шагу показывала Можаровскому свое превосходство перед его женою. С Зиною в то время я тоже была ласкова, и не двулично: это происходило из того источника, что я чувствовала себя виновной перед нею и сознавала, что разрушаю ее счастие, а потому мне было жалко ее. Извне Аркадию Николаевичу и всякому постороннему, не знавшему, что происходит внутри меня, я казалась превосходною женщиною и прекрасной подругой для такой молодой особы, как Зина. Сама я начинала задумываться: не перемениться ли мне? Не сделаться ли на самом деле подобной женщиной? Но я не могла преодолеть бушевавшей во мне страсти.