Ах! Ах! Ты прикоснулся к дому этому?
   в отчаянье кричал раб на растерявшегося старика.
   . . . . . . . . . . . . . . . .Ах, наделал ты
   Сказать нельзя - такой беды ужаснейшей...
   От дома, заклинаю, прочь беги... от двери прочь!..
   Да не смотри! Беги, покрывши голову 1.
   1 Плавт Тит Макций. Привидение, стихи 454, 458-460, 512-524.
   Ледяная рука дотронулась до сердца кардинала, и он пошатнулся, схватившись в последнее мгновенье за подлокотники кресла. Опять припадок! Сколько времени не было, а теперь вот опять, - когда он полон уверенности в осуществлении своих планов... Дон Сезар, любимый и такой ненавистный дон Сезар! Почему он всюду следует за ним? Или чует? Нет, не может быть! И кардинал-канцлер, лицо которого вдруг стало пепельно-серым, постарело и явно подурнело, сгорбился еще больше.
   И столь же загадочным образом, каким он узнал о приходе епископа пампелунского, почувствовал он и его внезапный уход. Выпрямился с глубоким вздохом облегчения. И когда глаза его встретились с глазами Джулии Фарнезе, он чуть-чуть улыбнулся. Но тучные руки его до сих пор дрожали, и комедия о привидении его больше не забавляла.
   Комедия о привидении!
   А епископ пампелунский скакал в это время по улицам Рима, обок с замаскированным человеком, доном Микелетто, к вилле доньи Кортадильи, где их нетерпеливо ждали красивые женщины и два шпиона - неаполитанский и миланский, оба дворяне арагонского и Сфорцова двора, и где было превосходное вино, неразбавленное вино из Сьюдад-Реаль, еще то доброе, старое, испанское.
   Лунный свет хлестал вдоль римских улиц, превращая дворцы в большие белые четырехгранные кристаллы, стекал по камню стройных статуй и лучам фонтанов, вис на ветвях спящих деревьев, покрывал плиты, углубляя их, изгибался сводом над мостами и, наконец, тонул в Тибре, отдавая ему не только свой блеск, но, подобно каждому утопленнику, и свою мечту. С Кампаньи веял легкий ночной ветер улыбаясь в этом серебряном свете. Он скользил по волнам и по крышам, развевая флаги стражи и плащи убийц, пробегал темными улочками, поворачивал у ворот, над огнями караульных постов, и мчался дальше, дальше; пробежав над Римом, навещал какую-нибудь жалкую деревушку с лаем собак и покатыми крышами, остановившуюся здесь словно просто так, по привычке, - заурядную, скучную, похожую на другие, чей вид если запомнишь, так только потому, что он повторяется всюду, деревню незаметную и ненужную, хоть, наверно, и там совершается много непонятного. Серебряный свет покачивался на этом легком ночном ветру, плавал и смеялся над видениями, которые сам на забаву себе создавал. Месяц-возничий мчался высоко в небе, размахивая своим световым плащом. Потом ему вдруг пришлось вступить в борьбу с таким бурным ветром, что даже дышло Большого Воза отклонилось под вихрем, гнавшим перед собой удушливые тучи. В небе сгрудились черные твердыни, и оно задрожало под их тяжестью. Они возникли внезапно, огромные, страшные, алчущие разрушения, а земля была дика и пустынна, без лунного света, ввергнута во тьму. Края туч еще колыхались от ветра и рвались на части, но черная твердыня противилась, напрягала силы, новый налет вихря, засвистев, наклонил ее, она опустилась и припала к земле. И вот уже все окрест бичует и сотрясает косой ливень, но черный дым туч валит дальше и дальше, от небесных твердынь отделился еще кусок, с грохотом рухнул к земле и разбрызнулся черной пеной. В ослепительно-белом полыханье молний люди испуганно просыпались и становились на колени, понимая, что приговорены к смерти.
   Над Флоренцией разыгралась буря. Брат вратарь в Сан-Марко отказался открыть ворота.
   - Он прав, - сказал монах мальчику. - Подожди, пока не затихнет немного.
   Но Микеланджело стал опять просить, чтоб позволили уйти. Монастырский колокол ломал молнии, будил братию, сзывал на молитву. Они собирались, выбегая порознь из келий. Ярость бури вопила за высокими стройными окнами стрельчатой галереи, меча молнии далеко по всему краю. Братья, бледные, глядели на разверзшееся небо, вытаращив глаза.
   - Ты останешься, Микеланджело, мы тебя не пустим! - тихо, но твердо сказал Лионардо, ныне, в монашеской рясе - фра Таддео.
   Микеланджело опять хотел возражать, но грянул такой громовой удар, что все монастырское здание содрогнулось, словно дав трещину. Братья упали на колени. Лионардо, бледный, бросился к окну.
   - Уж не сюда ли, в дом божий? - пролепетал он.
   И стал на колени с остальными. Микеланджело тоже. Среди завывания бури и гудения колокола послышался голос молитвы, обращенной к матери божьей.
   В длинной стрельчатой галерее темно. Горят только несколько факелов. Больше света - от молний. И при каждой вспышке их Микеланджело должен, против воли, взглянуть на человека, который - один не на коленях - стоит, прислонившись к двери своей кельи. Руки его сжаты, как у остальных, он молится, как остальные, только не вслух, а шепотом. В свете молний из тьмы выступают острые черты изможденного постом, худого лица. Микеланджело всякий раз быстро опускает глаза и старается еще горячей молиться. Но у него не выходит. Это лицо вновь притягивает к себе его взгляд, как только блеснет молния и опять станет видно. Юноша сам чувствует на себе пронзительный взгляд огненных глаз. Он пригибается под этим взглядом все ниже и ниже к земле, а колокол гудит и гудит. Кончили молитву и хотели начать новую - на этот раз литанию ко всем святым, как вдруг человек отошел от двери, и резкий, каркающий голос его ворвался в бурю и в духоту галереи.
   - Чего боитесь, маловеры? - начал он, вступив в ряды коленопреклоненных. - Разве мы не все в руках божьих? Не сказал ли нам он сам, что без его воли ни единый волос не упадет с нашей головы? А вы знаете, что нас ждет еще великая и тяжкая работа. Жатвы много, а делателей мало. Бури боитесь? А собственного сердца не боитесь?
   Головы клонились. Буря выла. Она решительно не хотела покинуть город без добычи. Край рясы коснулся Микеланджело.
   - Встань, юноша! - приказал суровый голос. - Новый послушник? И в бурю пришел?
   Вопрос был обращен к стоявшему рядом монаху.
   - Это мой брат, - робко ответил фра Таддео. - Он навестил меня, и мы задержались, разговаривая, потому что давно не виделись. Его зовут Микеланджело Буонарроти.
   Савонарола кивнул головой.
   - Я помню это имя. Ты и твой друг Франческо Граначчи первые встретились нам в воротах Флоренции, когда мы пришли в этот заброшенный виноградник господень. Мы шли сюда, к новому берегу вечности, а вы стояли перед крестом у ворот и клялись друг другу в вечной верности. Я обещал, что не забуду ваших имен, я не забываю таких вещей и не забыл. Мы вместе вошли в город я, фра Сильвестро, фра Доменико Буонвичини, ты и твой друг, я не забываю таких вещей. Ты тогда сказал, что вы - медицейские художники. Это до сих пор так?
   - Да, - ответил Микеланджело.
   - Брат твой вступил на путь спасения. А ты?
   Пожелтевшее, сухое лицо с заостренным носом почти приникло к юноше. Жаркое дыхание монаха плывет возле самых глаз.
   - Не знаю, - прошептал Микеланджело.
   - Ты живописец?
   - Ваятель.
   - Высекаешь Венер, Диан, Елен, нимф и как там еще зовется вся эта дьявольщина? А правитель Лоренцо радуется, платит тебе, ласкает тебя?
   Буря продолжает неистовствовать, и братья испуганно глядят на своего настоятеля. Знают, что они - в руке божьей. Знают, что без его воли волос не упадет с их головы. Знают, что жатвы много, а делателей мало. Но видят в сотрясающихся окнах небо отверстым - и уж если надо взойти на него, так с молитвой. Савонарола поглядел на их смятенье и страх язвительным взглядом. И кивнул.
   - Ступайте в часовню и молитесь, главное, читайте покаянные псалмы - не ради бури в воздухе, а ради той, что непрестанно зыблет ваше сердце. Помните написанное: "Ты воистину не хочешь погибели нашей, после бури посылаешь успокоение, после вопля и плача изливаешь радость". Идите и молитесь!
   Монахи стали уходить парами, сжав руки и склонив головы.
   - Я спросил тебя насчет пути спасения, и ты сказал: не знаю, - начал Савонарола, оставшись с Микеланджело вдвоем. - Так ответил ты мне. А как ответишь Христу?
   Юноша молчал.
   - Когда ты восстанешь ото сна?
   И на этот раз не получив ответа, монах отступил немного и скрестил руки на груди.
   - Да, все вы такие! Я мог бы говорить к вам, как ангел, но вы молчите, сердца жестоковыйные! Чем мне смягчить вас? Сколько раз падал я духом, на вас глядя! Спаситель пролил кровь свою за вас, а вы молчите! Вам небо уготовано - пир великий и вечный, сделанный царем, - а вы молчите! Все власти и херувимы небесные с изумленьем глядят на дело искупления, дело божье, а вы молчите! И ты - в их числе! Если бы Платон, Аристотель и все эти языческие философы, которых вы почитаете, знали хоть одно слово той правды, что я расточаю среди вас, они пали бы на землю и преклонились бы перед премудростью божьей. А вы молчите. Ради чего расточаю? Ради чего? Ради своей выгоды расточаю? Кто ищет выгоды, те сидят в Риме, одетые в мягкие одежды, непрестанно пируя, проводят время среди наслаждений, забав и золота, предаваясь излишествам, а не постам, умерщвлению плоти, молитвам, в зное дневном и под бременами, как я и братья мои. Ради чего расточаю? Ради того, что сгораю от любви к богу - и ради твоей души! Бог зовет тебя, а ты отвечаешь: не знаю! Отрок Самуил радостно ответил: "Говори, господи, ибо слышит раб твой!" А ты - "не знаю"...
   - Я молюсь, - шепчет Микеланджело. - Молюсь и живу, по мере сил, в страхе божьем...
   - И выбираешь для князя языческие статуи, он с тобой советуется, покупая их, вы осматриваете античные произведения, а?
   Микеланджело опять склонил голову. Это правда. В последнее время Маньифико так его полюбил, что на все осмотры всегда брал его с собой и, прежде чем что-нибудь купить, всегда с ним советовался.
   - Искусство! - воскликнул монах. - Чего только не укрыли вы под этим красивым словом! Нечистоту и кощунство, идолослужение. Не изображения Христа и святых, а голых женщин, языческих богинь. Не говори, будто смотришь только на рисунок, - ты лжешь сам себе, на голую женщину смотришь! Не говори, будто ты поглощен только живописью, - ты лжешь сам себе, нечистыми порывами и похотью сердца своего поглощен ты. Да, искусство - как дар божий! Но о нем вам ничего не известно. Вам известно только искусство, дар ада!
   - Искусство может быть только одно... - сказал Микеланджело.
   - Перед богом. Да. Но не перед людьми, - резко перебил Савонарола. Люди назвали этим именем вещь мерзкую и гнусную, у которой с даром божьим нет ничего общего, которая попросту - сеть дьявола. Все на свете должно быть во власти бога, - все, чем мы живем, что мыслим и чувствуем, что совершаем, что видим вокруг себя, все должно быть богослужебным. Для того и созданы человек и мир, чтоб служить. Чтоб каждой мыслью и каждым поступком своим он совершал великую, непрестанную литургию. Написано: непрестанно молитесь. Как по-твоему, что под этим подразумевается? Все, что в тебе и вокруг тебя, должно быть молитвой, - понимаешь, ты, художник медицейский? А без этого все - кощунство, кража, ибо ты крадешь принадлежащее богу. Наполняешь свою мысль и тешишься вещами, которые крадешь у бога и отдаешь тлению, рже, червям. Не радеешь о вещи, для которой рожден, - о вещи вечной.
   - Искусство вечно... - возразил юноша словами Бертольдо.
   - Да. Но только истинное искусство. То, которое - дар божий. А не всякое. Vae qui dicitis bonum malum, ponentes tenebras lucem et lucem tenebras, ponentes amarum in dulce et dulce in amarum 1, - да, горе вам, называющие сладкое горьким, а горькое сладким. Как же ты не знаешь? Живешь в мире и не знаешь? Дьявол ищет всяких путей к душам человеческим, всяких, дьявол подражает богу. Он сам хотел быть богом и стал его кривым зеркалом. Но ко всему, что принадлежало бы ему как богу, он тянет свой кривой коготь. Как же ты не знаешь? Живешь в мире и не знаешь? У дьявола есть свои мученики, как у бога. У дьявола есть свои пророки, как у бога. У дьявола есть свои герои, как у бога. У дьявола есть свои ученики, он тоже посылает свои видения и сны, как бог. У дьявола есть свое искусство, как у бога. У дьявола есть своя тайна, как у бога. От тебя зависит, что выбрать. Но ты, видно, уже выбрал, Лоренцов ваятель!
   1 Горе тем, которые зло называют добром и добро злом, тьму почитают светом и свет - тьмою, горькое почитают сладким и сладкое - горьким (лат.).
   Савонарола замолчал, подошел к окну. Буря свистела вдоль стен, которые дрожали. Окно пламенело, как лицо у проповедника.
   - Есть и тайна греха, - продолжал он. - Искусство, которое не дар божий, входит в эту тайну. И в нем есть величие, потому что в аде есть свое величие, темное и хмурое, дьяволы были прежде ангелами и знают, что такое рай. Они тоже умеют показывать людям, что такое рай, но показывать искаженно, по-своему, с изнанки. Они только этим могут соблазнять, дьявольством соблазнять они не могли бы, такой скверной души бог не дал никому, - а соблазняют искаженьем, подделкой, ложью и обманом, изнанкой рая. Eritis sicut Deus - будете как бог, не как дьявол, вот что сказал великий змей прародителям в раю. Меньшего не посулил. И все время это повторяет. Никому, соблазняя, не сулит ада, а сулит рай. Соблазняет тебя и все время: eris sicut Deus! - будешь как бог! Повторяет во всем. И в искусстве. В этом своем темном, кривляющемся, в этом проклятом искусстве. Оно возносит тебя? Но не к небу. Гордость. Знаешь, что говорит святой апостол? Все, что в мире, - похоть плоти, похоть очей и гордость житейская. Так говорит святой Иоанн. И сказано это обо всем, что в мире, - и о вашем искусстве, ибо оно от мира сего. Что такое ваше искусство? Похоть плоти. Этого не оспоришь! Что такое ваше искусство? Похоть очей. Не оспоришь! Что такое ваше искусство? Хуже всего: гордость житейская. Не оспоришь. Не говори, что искусство одно. Есть дьявольское, а есть божье. Истинное и вечное - это божье. И в нем нет ни нечистоты, ни кощунства, ни идолослужения. Микеланджело прижал руки к вискам. Несколько шагов - и он уже стоит в низких дверях галереи. Но фигура монаха вдруг выросла прямо перед ним. Савонарола прислонился спиной к двери, и жгучий, палящий взор его впился в подростка.
   - Куда ты хочешь идти? В мир? Останься! Видишь: буря! Христос позвал тебя к брату или к себе? Он отделил от тебя, по доброте своей, мир бури, а ты все-таки пойдешь? Ты художник. Здесь был фра Анджелико, и у нас, в Сан-Марко, есть его произведения. С нами сейчас живописец делла Порто, он отрекся от искусства дьявольского и принял одежду нашего ордена, - ныне он фра Бартоломео. Скольких тебе назвать еще? Боттичелли еще пишет? А Поллайоло? А Филиппино? А фра Бартоломео - разве не великий художник, и не расцветает ли искусство его тем больше, чем усердней он следует дисциплине и правилам иноческой жизни? Куда же ты идешь?
   Буря билась в монастырские стены. Ливень молний озарил небо и землю. Страшный громовой раскат потряс город, и словно земля расселась. Мальчик посинел, а монах выпрямился. Фигура его в темноте галереи и свете факелов стала огромной.
   - Мы приняли не духа мира сего, а духа от бога, дабы знать дарованное нам от бога, - продолжал он. - А от кого принял ты? Не верь тем, кто льстит тебе, говоря, что твое искусство - хорошее. Придет время, бог скажет, хорошее оно было или нет. Тебе сейчас говорят, что хорошее. Это люди говорят. А потом придут другие и скажут, что краски твои - сажа, камень твой - кал и пепел. Люди скажут это. Хочешь идти туда? Останься. Там буря, оттого что там - мир. А здесь крест, - а близ креста нет бури. Я не предлагаю тебе лавров художника, но венец мученический. И такая в нем сладость и прелесть, какой не найдешь ни в каких почестях. Предлагаю тебе лютню любви божьей и пиршество вина, мирры и желчи. Предлагаю тебе розы рая его и алмазы слез его матери. Предлагаю тебе отказ от своей воли во имя бесценной воли господней. Предлагаю тебе терпенье во имя бесценных страданий, что претерпел Христос. Предлагаю тебе служение во имя бесценного, сладчайшего сыновства его. Предлагаю тебе наивысшую свободу во имя бесконечного милосердия и обетований его. Там - разодранные лохмотья дел мирских, здесь - одежды брачные.
   Микеланджело смотрел, вытаращив глаза, на костлявые руки монаха, простертые к нему для объятия. Он чувствовал, что не в силах слова сказать. У него язык прилип к гортани, а руки до того отяжелели, что их никакими силами не приподнять. Он готов был кинуться в объятия монаха, но знал, что прежде свалится на землю без сознания. Колени - как гранитные, не согнуть. Нельзя. Рыданье окаменело в груди. Хочется плакать и нельзя. Здесь что-то сильней его воли. Здесь приказ: нельзя!.. Монах ждал. Потом вдруг распахнул окно.
   Это было страшно. Буря упорствовала. Молнии остриями своими зарывались в растрескавшуюся землю, и сквозь решетку лиловел и вновь покрывался серной желтизной город. Расщепленный молнией дуб против окна пылал голым стволом. Смерть дышала из вырванных кустарников и каменистой почвы, и дыханье ее было шипеньем. Из черных туч, сгрудившихся куполом и разбухших, доносились ледяные звоны, беспрестанно напоминающие о себе. Снова падала тьма, и снова озарялись небо и земля, и оглушительные удары рассеивали черный свет далеко окрест. Монах остановился и холодно указал на эту картину разрушения и гибели.
   - А теперь ступай и подумай, есть ли бог! - вдруг воскликнул он. - Где ты найдешь его? Но тебе хотелось туда? Ступай!
   Улицы. Улицы, проваливающиеся куда-то в глубину, - дорога, все время возвращающаяся обратно. Под порталом дома, которого я никогда больше не увижу, которого днем не узнаю, скрывшись не от бури и мира сего, а от самого себя, я ломаю теперь руки в судорожных рыданьях.
   Во имя отца, и сына, и духа святого - аминь. Вчера я окончил рельеф мадонны. Впервые создавал произведение о матери божьей. Этот камень уже не был нечистый. Я работал, не жалея себя, бился и окончил. Боже мой, зачем не остался я в Сан-Марко среди братьев, где нет бури и дел мирских? Отчего не мог ни слова вымолвить, а вот теперь, в одиночестве, - говорю. Боже, услышь молитву мою - отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое. Матерь божья на камне моем глядит не на людей, которые возносят к ней свои молитвы, а куда-то в пространство; и все-таки нет, не в пустое пространство, не в никуда, - я сделал так, чтобы знали, чтобы помнили, чтобы каждый невольно задавался вопросом, куда глядит матерь божия, да приидет царствие твое, да будет воля твоя яко на небеси и на земли, чтобы меня спрашивали, почему она сидит у лестницы, - я не знаю, а вы? Куда ведет эта лестница? На лестницах сидят нищенки. Хлеб наш насущный даждь нам днесь. Сидит величавая, прямая, царица, все знают, что царица, царица у лестницы! А младенец уснул. Сын божий спит, а мать бодрствует, глядя куда-то вдаль, не на людей... И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим, - куда ведет эта лестница? Сын божий устал и заснул. Мать глядит серьезным, строгим взглядом, глядит перед собой, Мария охраняет младенца, охраняет сына божьего, который устал. Куда ведет эта лестница? И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого, аминь. Торжественно, серьезно глядит Мария, одеянье еще взволновано только что отзвучавшим движеньем, оттого что она приподняла руку, чтоб крепче прижать сына к сердцу. Почему говорят, что она глядит в пустоту? Не понимаю, что же тут страшного... Радуйся, благодатная Мария, господь с тобою, да, господь всегда с тобою. Младенец уснул, и ты укрыла его, господь всегда с тобою; взгляд полон предчувствий, но все же взгляд повелительный, откройся и наполни сердце, благословенна ты в женах и благословен плод чрева твоего, аминь. Маэстро Бертольдо поглядел на работу мою с изумлением, стал изучать наклон головы и мощь фигуры. Подивился тому, что я нашел новое наполнение плоскости, ничего не оставил вокруг, тело примыкает тесно к камню. Младенец не благословляет, он спит, это показалось ему странным, этому он удивился. Все привыкли к тому, что младенец всегда благословляет, - ну да, так привыкли... Он долго всматривался в выражение лица Марии. Перечислял мне образцы, от которых я отклонился. Назвал имена: Бенедетто да Майано, мессер Росселино, Лука делла Роббиа. Называл и другие. Сказал, что самое главное - моей мадонне не хватает улыбки. Привыкли, чтоб она улыбалась, - ну да, привыкли... Мария снисходит к человеческим скорбям. А моя божья матерь не улыбается. Моя божья матерь не снисходит. Она повелительница, царица. А все-таки сидит у лестницы. Так сидят одни нищенки. Тоже с ребенком на руках. Моя царица сидит у лестницы и охраняет младенца, а куда смотрит? Ждет молитв? Но иные молитвы человеческие попадают в ад...
   В эти страшные времена неуверенности и смятенья матерь божия - у лестницы. Видно, скоро конец света.
   Он встал и пошел. Жестокий ливень слепил его, промочив до нитки. Гроза утихла, - верно, нашла добычу, цену которой знала. Ливень стоял стеной, которую надо раздвинуть. Он шел, - даже стражи не было на улицах, - шел один...
   Даже стражи не было на улицах! Шут Скарлаттино, видя, что гроза прошла, осторожно открыл дверь своего домика и кивнул старухе, чтоб выходила. Ведьма, до того безобразная, что, когда она отваживалась выйти днем на улицу, в нее кидали камнями, скользнула во тьму.
   Скарлаттино на рассвете нашел на ступенях храма Сан-Пьетро-Маджоре мертвого ребенка. Было неясно, погиб ли ребенок от голода или от материнской руки, но шуту стало жалко трупик, и он заплакал над ним. Потом взял его себе под мышку и стал бегать с ним по городу, прося похоронить его по-христиански, - но дурака отовсюду гнали, так что горб его весь покрылся синяками. Эти шутки были ему не по вкусу, отовсюду его гнали, а он все продолжал ходить от одного храма к другому, от одного приходского дома к другому и просил, просил безуспешно. Потому что не задаром земля освящена, а у шута не было денег, да и были бы, так ни священникам, ни похоронному братству не хотелось докапываться, окрещен ли ребенок-то, ведь нынче по всему краю множество еретиков бродит, и ну как сгниет ребенок в освященной земле, станет пугать, а то еще мор начнется. И вот шут пробродил целый день, осыпаемый насмешками, а вечером вернулся домой с трупиком. Положил его на стол, обмыл, зажег свечку и стал ждать, когда ребенок проснется, - он будто спал. Шут взял тарелку, сварил кашу и стал себя ругать за то, что сперва счел его мертвым: теперь свет от свечки трепетал на личике ребенка, так что была опасность, как бы он не проснулся слишком скоро и не стал плакать от голода. Но, видя, что ребенок долго не просыпается, шут потрогал его - он был холодный. Тогда шут зарыдал о том, что у него умер ребенок, начал с воплями рвать волосы у себя на голове, горько сетуя, что княжескому забавнику отказано во всех радостях на свете. Потом успокоился и стал надеяться. Сел к очагу и принялся ждать чуда. Но чудо не пришло, пришли буря и старуха. Обе вместе, и поэтому он сперва взвыл от ужаса, решив, что обе пришли за ним. Старуху звали Лаверна - на смех. Она жила в домишке с такими прогнившими стропилами, что они только благодаря заклятию не обрушивались ей на голову. Никто не знал, почему она еще жива, - один только дьявол. Но она не всегда была старухой, когда-то у нее было другое имя, - ее звали Джанеттой, - такое же красивое имя, как она сама, и происходила она из рода Фоскари, цвет лица у нее был белей нарцисса, а губы слаще гиметского меда, патрицианские сынки ходили в храм ради нее и мечтали о любви, страстно клянясь своим именем и родом, но она отдала безраздельно свое сердце и тело дворянину Джано Торелли, который всегда ждал ее у кропильницы, плача от любви. Но братья ее ненавидели Джано, они проникли однажды ночью к ней в спальню, где она предавалась со своим милым любви, и пронзили его мечами прямо на ее обнаженном теле, она стала кровавой невестой, и ни один мужчина уж не дотронулся бы до нее. Братья отрубили ее милому голову, но прекрасная Джанетта нашла ее, положила в цветочный горшок, засыпала землей и, когда мясо сгнило, посадила цветок и стала поливать его слезами. Цветок рос, благоухая любовью, благоухая поцелуями любимых губ. Джанетта все время сидела у окна, целовала цветок, оплакивая любовь. Братьям это показалось странным, они разбили горшок, нашли череп и выгнали сестру из дома, натравив на нее собак. Теперь она старуха, никто не знает, откуда она взялась во Флоренции, - она старуха в лохмотьях, безобразная, отталкивающая покровительница злодеев, поэтому ее зовут Лаверна, и еще для того, чтоб у нее было какое-нибудь имя. Лаверна - имя нимфы, pulchra 1 Лаверна - это звучит смешно, но вот молитва убийц и мошенников в Древнем Риме: "Pulchra Laverna, da mihi fallere, da justo sanctoque videri peccatis et fraudibus obice nubeni..." - "Прекрасная Лаверна, пошли мне уменье обманывать и при том казаться праведным и святым, опусти покров ночи на грехи мои, злоумышления мои мраком окутай..." Вот какая молитва! Старуха была Лаверна, хоть и не нимфа. Услыхала о трупике и, как зверь на падаль, пришла за ним к шуту, крадучись в буре и тьме. Потому что от мертвого ребенка все части идут в дело, коли сварить их с соответствующими снадобьями и толково подобранными примесями. Сердце сердцу весть подает, это таинственная правда, а сердце ребенка, сваренное с миртовыми эссенциями, поможет брошенной девушке, которая должна, опозорившись, родить. Нужно колоть детское сердце, сваренное вместе со свадебным миртом, длинной иглой, приговаривая: "Prima che'l fuoco spenghi, fa ch'a mia porta venghi..." - "Прежде чем огонь погаснет, заставь его вернуться к моей двери, пусть его пронзит любовь моя, как я пронзаю это сердце..." Детская рука, копченная над горящим обломком виселицы, полезна для разбойников, а у кого в кошельке есть кусок детской печени, у того удачно пойдет любая торговля. Неуязвимость дает частица ребер, а хитрость черепная кость ребенка, самые красивые девушки будут ложиться к тебе в постель, если ты имеешь его лобковую часть, и у того не падет конь, кто заполучит легкие детского трупика. Все идет в дело, коли хорошо проварено, с соответствующими обрядами и ядами в час могущества дьявола и потом высушено в лунном свете, probatum est 2 по старым книгам, - и пупок годится, и обрезки ногтей.