И он очнулся. Вскочил, вырвавшись из этой галлюцинации. Грунт площади. Камень стены холодит. А рядом стоит капитан тюремной стражи Гвидо дель Бене и светит фонарем на юношу, которого узнал.
   - Что же ты спишь на улице, гость Альдовранди? - с удивлением спросил он.
   - Я не гость Альдовранди.
   У капитана Гвидо дель Бене был хмурый вид.
   - Ведь ты - флорентийский художник, который докончил нам надгробие святого отца Доменика? Почему спишь на улице?
   - Мне негде спать... - прошептал Микеланджело.
   - Так постучись в ворота к францисканцам, они пустят ночевать.
   - Я хочу вон из Болоньи... сейчас же! - прошептал Микеланджело.
   Капитан поглядел на него странным одобрительным взглядом.
   - Счастлив тот, кто уедет из Болоньи, - сказал он. - Я видел нынче лицо своего командира Асдрубале Тоцци, которого мы сопровождали. Такое лицо я видел только раз в жизни, - когда служил у Скалигера в Вероне, у Луиджи Скалигера, "Большого Пса", когда он готовил большой примирительный пир для своего отца и братьев, на котором кровь текла потом по дворцовой лестнице, и я перешел скорей служить другим. Большой Пес спит теперь на веронском кладбище, и разрубленная голова его покоится на спине бронзового крылатого пса - их родового геральдического зверя. Но лицо его было нынче у моего командира Тоцци. Какой же примирительный пир учредит этой ночью мессер Асдрубале Тоцци?
   Капитан поглядел на Микеланджело чуть не с жалостью. Путь, за минуту перед тем им проделанный, смягчил его сердце. Этот юноша спит на улице. Он хочет домой. Болонья для него - чужбина. И он так и не потребовал своих пятнадцати золотых дукатов... Капитан Гвидо дель Бене, в приливе общительности, крепко сжал его руку, полный всем, чего только что был свидетелем.
   - Знаешь, кого мы вели сейчас в дом к Тоцци? - прошептал он, наклонившись к Микеланджело. - Там тоже будет пир, и мы вели туда вурдалака! Помилуй нас боже, но это так! Вурдалака! Колдуна-оборотня, который умеет превращаться в волка при помощи черного круга без конца и начала, змеиного круга, называемого астральным, змеи, кусающей свой собственный хвост, я знаю, отчего он так разорвался, отчего так выл, когда увидел такое ожерелье на шее у жены Тоцци, я сказал об этом командиру, и командир велел нынче привести этого человека к нему на дом, вот какой там будет пир... Да, черное ожерелье, змеиное ожерелье, говорят, это знак божественного змея, этого богохульника, знаешь, они верят, что Христос - не бог, а змей, ссылаются на что-то там в Моисеевых книгах, на возвышенье змея в пустыне, это отверженцы и колдуны, им повинуются злые и темные силы, этот умеет превращаться в волка - при таком вот астральном змеином ожерелье, двух скрещенных мечах и свете свечей... Вот кого мы вели нынче на пир примиренья...
   И капитан трижды торопливо перекрестился.
   - Коня! - хриплым голосом крикнул Микеланджело, вцепляясь в его камзол. - Коня! Продай мне коня! Я хочу вон отсюда! У меня тридцать золотых дукатов, полученных за статуи в Сан-Доменико, я тебе хорошо заплачу! Дай мне коня! Я сейчас же уеду! Коня!
   Ночь, которая, видно, никогда не кончится. Но наконец - ворота!
   У кошей, в которых горит огонь, стоит стража в черных шлемах, опершись на длинные копья и толкуя о войнах и добыче. Крепкие, окованные бронзой ворота задвинуты длинными тяжелыми засовами, которые теперь отодвигаются, потому что пропуск, подписанный Альдовранди, влиятельным членом Консилио деи Седичи, дает этому бледному, дрожащему человеку право ночного выхода из города. Конь в подворотне ржет, беспокойно роя землю копытом и выбивая искры из плит мостовой. Это боевой конь, он не боится ни теней, ни кошей с огнем. Наконец ворота открылись, и юноша ринулся во весь дух вперед.
   А стража на стенах долго еще глядела вслед тому, кто не побоялся выехать ночью за город, где война и куда ни кинешь взгляд - всюду пылающие деревни, словно огненные грибы в темнотах.
   ТАК ЖЕ, КАК СКАКАЛ ЦАРЬ ДАВИД
   Архитектор Джулиано да Сангалло, строитель храмов и дворцов, с удовольствием поев после долгой, утомительной езды, громко и смачно выругался. Широким тылом своей могучей руки он отер губы, седые усы и гаркнул на слуг, чтоб становились на колени. Сам тоже стал на колени среди них и, осенив себя крестом, важно, с достоинством начал читать "Pater noster" 1.
   Повеял легкий вечерний ветер, заволновал стройные ветви пиний, под которыми расположились путники. Сумрак затянул холмы тонкой лиловой дымкой, которая постепенно темнела, переходя в бархатную синеву. Солнце ложилось в рубиновых парах, близилась ночь. Ветви пинии шумели, впивая сумрак. Уже мелькнуло крыло летучей мыши, и скользящий полет ее прочертил воздушную полосу на заднем плане пейзажа, углубленного вечерним часом. Архитектор Джулиано кончил молиться, добавив еще "Sancta Maria" 2, по недавно заведенному обычаю римских францисканцев, и велел погасить костер. Не так страшны были волки, как разбойники, которых здесь, наверно, не меньше, чем в римской Кампанье, и которых мог привлечь огонь ночного костра. Потом он залез под одеяла, громко ругаясь, оттого что запутался в попонах, и вскоре заснул здоровым крепким сном, громко храпя.
   1 "Отче наш" (лат.).
   2 "Святая Мария" (лат.).
   У Сангалло было двое слуг, один глупей другого. Менее глупого он звал Тиберием, а более глупого Нумой Помпилием. И это страшно его забавляло, так как выходило, что слуги его носят имена один - императора, а другой - царя. У Нумы Помпилия пасть была зашита, так что туда еле проходила ложка. И он страшно дорожил этим остающимся отверстием и боялся, как бы дыра не уменьшилась, часто даже без всякой еды украдкой всовывал ложку в рот, проверял, пройдет ли. Дело в том, что однажды в родной деревне во время трактирной драки противник разорвал ему пасть от одного уха до другого, и было столько крови, что даже местный лекарь испугался, взял иглу с ниткой и стал зашивать. Но кровь не останавливалась, и лекарь совсем зашил бы Нуме Помпилию пасть, если б тот не остановил попечительных усилий, вспомнив о пище. Так что ему все-таки оставили отверстие для ложки.
   Джулиано да Сангалло встретил его в одном трактире на дороге в Неаполь и чуть не лопнул от смеха при виде малого, который отчаянно вертит ложку во рту, стараясь наесться. Джулиано спросил, не хочет ли тот поступить к нему в услужение, и парень, с ложкой во рту, которую он не мог сразу вынуть, радостно кивнул, наскучив своим неверным бродячим существованием. Он получил имя Нума Помпилий, и Сангалло с удовлетворением отметил, что он еще глупей первого слуги - Тиберия.
   Этого он встретил рано утром на римском рынке, как раз в ту минуту, когда Тиберий изображал змею. Вокруг стоял кружок зевак, и парень так ловко и отвратительно извивался, что Сангалло хохотал до упаду, сразу оценив этого малого и решив не упускать его. Но зрители требовали за свои деньги продолжения, и парень стал выделывать невероятное, доставал у них из карманов предметы, которых там никогда не было, изобразил в лицах спор уличной девки с гостем, который не хочет платить, а после того как он несколько раз проглотил огонь, Сангалло снова почувствовал страшное желание взять его к себе на службу и сделал соответствующее предложение, которое было принято с радостью, так как тот хотел есть каждый день. Теперь он ел каждый день и досыта, но был часто бит, Сангалло поминутно колотил его, но не за глупость, а за то, что он нес ужасную чушь, невозможно было слушать, что он только молол, валя все в одну кучу.
   А в то время, как Тиберий чесал язык, Нума Помпилий не произносил почти ни слова, - ведь рот у него был зашитый, с малым отверстием для ложки. И он часто впадал в меланхолию - из боязни, как бы дыра совсем не заросла, так что хозяину стало жаль его, и он, чтобы утешить, сказал ему, что в свое время у него был слуга по имени Сципио Африканус Попони, - что значит Сципион Африканский Дыня, - у которого рот был зашит наглухо. Нума Помпилий удивился и стал допытываться, чем же Сципион Африканский Дыня жрал, на что Сангалло, давясь от смеха, ответил, что при дневном свете об этом нельзя говорить, но если Нума разбудит его, скажем, в полночь, он ему эту тайну откроет. И совсем про это забыл, но Нума Помпилий не забыл, он думал об этом и днем и ночью, ощупывая дыру во рту, потихоньку без всякой еды тыкая туда ложкой, и очень скорбел.
   Ночь была непроглядная. Кони с ослабленными путами на ногах лежали поодаль, подобные вороху тьмы. Маэстро Сангалло повернул во сне свое могучее тело атлета на бок и опять сильно захрапел. Тиберий спал с открытым ртом и храпел только носом, с шипом и свистом, даже во сне поминутно шевеля губами, словно пережевывал слова, застрявшие во рту, и, не смея все сказать, был бит. Только Нума Помпилий сидел возле горячего пепла костра и караулил, так как местность кишела разбойниками. А Сангалло видел чудный сон. К нему спустился с неба сам Брунеллески, хвалил его здания, и Сангалло взволнованно внимал божественным речам Брунеллески и даже осмелился задать вопрос, не сердится ли на него божественный маэстро, прогуливающийся теперь в раю с Дан-том и возлюбленным Лоренцо Маньифико, за то, что он, Сангалло, слишком уж точно повторил для ризницы Сан-Спирито его идею горизонтального восьмиугольника с нишами, лежащую в основе часовни Санта-Мария-дельи-Анджели, - но Брунеллески не сердился, он улыбнулся и, наклонившись к большому уху Сангалло, что-то шептал, шептал, а тот ловил, даже приглушив храп.
   Спали. Только Нума Помпилий бодрствовал, вздрагивая при каждом шорохе ночного ветра в кустарнике, а коням снилось, видно, что-то очень тревожное, поминутно какой-нибудь из них вскакивал, и Нуме Помпилию, размышляющему о своем несчастье, уже виделись вместо лошадиных голов разбойники. Тишина была полна странных звуков, и Нума Помпилий, предоставленный своим мыслям, скорбел больше, чем когда-нибудь. Когда прискорбие его стало столь великим и тяжким, что он не мог уже переносить его в такой тьме, он, сам ужасаясь своей смелости, чуть-чуть потряс хозяина за ногу. Джулиано да Сангалло сразу воспрянул. Разбойники! Нащупав оружие, он с диким видом прошептал:
   - Где?
   - Мессер Джулиано... - отозвался из тьмы робкий, испуганный голос Нумы Помпилия, - мессер Джулиано, вы разрешили мне, разрешили спросить хоть в полночь, об этом нельзя при дневном свете...
   Сангалло растерянно глядел во тьму, ничего не понимая.
   - Мессер Джулиано... - продолжал робкий голос, - чем же жрал Сципион Африканский Дыня?
   "Спятил!" - промелькнуло в голове у маэстро Сангалло, и он могучим движением перешел из лежачего положения в сидячее. "Спятил, болван, не может быть, чтоб малый в здравом уме стал будить меня в полночь вопросом, чем Сципион Африканский жрал дыню. Спятил, изобью дурака! С чего ему вдруг взбрело, будто Сципион Африканский дыни жрал?" И Сангалло, вызволяя свое мускулистое тело из попон, как нарочно замотавшихся, слегка отодвинулся от дурака.
   - Откуда мы едем? - процедил он сквозь зубы.
   - Из Рима... - отозвался из тьмы испуганный шепот Нумы Помпилия.
   - Куда едем?
   - Во Флоренцию...
   - Зачем мы туда едем?
   - От французов бежим...
   - Как тебя зовут, осел?..
   - Нума Помпилий!
   - Кто я? Как меня зовут?
   - Мессер Джулиано да Сангалло, строитель дворцов и храмов, величайший архитектор Италии...
   "Нет, малый в своем уме! - Сангалло угрожающе заскрипел зубами. - Малый отвечает вполне разумно, малый не сбрендил. А будит меня в полночь вопросом, чем жрал Сципион Африканский дыню? Господи, почему у меня слуги всегда такие болваны, как этот Нума Помпилий либо этот Тиберий, который так по-дурацки храпит - одним носом. Идиот, храпит так, будто у него войлок во рту!" И Сангалло, сжав одну руку в кулак, другою стал искать плеть.
   - Вы мне разрешили, мессер... - испуганно шепчет Помпилий, с ужасом следя за этими, такими уже знакомыми ему движениями. - Сказали, - хоть в полночь буди меня... Помните, ведь ваш прежний слуга Сципион Дыня!..
   Тут Сангалло вспомнил свою шутку и покатился со смеху. Редко кто умел так смеяться, как маэстро Сангалло, делавший это охотно и часто. Теперь широкоплечая фигура его так и корчилась, так и сотрясалась от смеха, налетевшего внезапным порывом, ударом грома, бурей. Сангалло держался за живот, ударял себя кулаками по бокам, в которых чувствовал колотье, бушевал смехом, проходившим всю гамму звуков, заливался смехом и слезами, а потом, уже не в силах смеяться, только стонал, вздыхал и ругался, но в конце концов, наклонившись к непонимающему, выпучившему глаза Помпилию, таинственно прошептал:
   - Так я скажу тебе, братец. Слушай и запомни: Сципион Африканский вовсе не жрал. Понимаешь? Вовсе!
   Нума Помпилий посинел.
   В голосе Сангалло послышались теплые нотки сочувствия. Важно покачивая головой, маэстро прибавил:
   - Он только смотрел, как мы едим, и через три дня помер от голода и горя. Так-то. И я, лишившись Сципиона, был вынужден взять вас двоих, дураков. А теперь... - загремел он, опять заворачиваясь с проклятьями в попоны, - теперь я буду спать, и горе тебе, скотина, если ты меня опять разбудишь вопросом, чем кто жрал!
   Уже улегшись, он еще вздрагивал от затихающего смеха. Про это стоит рассказать во Флоренции!
   А Нума Помпилий остался в одиночестве, синий от ужаса. Никому на свете не прожить с зашитой пастью! Даже Сципиону Африканскому! Он опять робко поднес пальцы к губам, но вдруг вскочил в испуге. Да, это так. Топот копыт. Кто-то мчится в ночной тишине. Нума Помпилий вскрикнул от страха. Конская скачь слышалась теперь отчетливо, всадник уже близко и не может миновать их привала... Они - в краю, занятом французами. Кто это? Гонец? Разбойник?
   Нума Помпилий завыл от страха. Так как рот у него был зашит, голос его звучал сперва как писк большой мыши, но потом загудел. Звук был жуткий, так как Нума Помпилий прямо задыхался от ужаса, а слишком маленькое отверстие рта всего этого ужаса не пропускало. Звук бежал тонкой струйкой, то поднимаясь вверх, то уходя вниз, и кричавший жался к древесным стволам, скуля, воя и ревя своим узким ртом.
   Тиберий, проснувшийся первым, в испуге вскочил, но, никого не видя, подумал, что это воет какое-то страшилище, ночной лемур, проглотивший Нуму Помпилия и приготовившийся пожрать и его. Он раскрыл настежь, как только мог, свой огромный рот и поднял рык, вой и в то же время заквакал лягушкой.
   Сангалло вырвался из сбившихся у него в ногах попон. Спотыкаясь о них, он увидел прежде всего двух дураков, один из которых скулил, другой выл, а вокруг - никого. Тут он разразился страшным проклятьем, досталось всему свету. Сангалло послал его весь в преисподнюю, - но тут услышал конскую скачь. Он прошелся по обоим малым сокрушительным кулаком, чтоб молчали, бросил на горячие головешки костра охапку валежника и, схватив меч и кинжал, выбежал на дорогу.
   Конь под всадником взвился на дыбы перед его огромной темной фигурой. А всадника озарило в это мгновенье высоко прянувшим языком пламени. Тут оба вскрикнули. Маэстро Сангалло схватил приехавшего в объятья, чертыхаясь от радости. Потом они уселись у огня, и Микеланджело подкрепился пищей. Вот уже вторые сутки, как он ехал, даже в ночное время, сам не зная куда.
   Потом они долго беседовали, вспоминая медицейскую пору, когда сидели за одним столом, - и Сангалло сразу рассеял все опасения Микеланджело. Они вместе поедут во Флоренцию - и кончено! Сам господь бог устроил эту встречу, и было бы грешно пренебречь его волей. И ничего с Микеланджело не случится плохого, коли его возьмет с собой Сангалло, самый прославленный строитель храмов и дворцов в Италии.
   - Нас столько, Сангалло этих, - смеялся маэстро Джулиано, - и мы столько храмов понастроили, что аббаты и епископы нас путают. Сангалло большое семейство, и все мы зодчие, так что одному господу богу под силу в этом разобраться, и я не жду, чтоб он был ко мне особенно строг в день Страшного суда, и ничто мне не портит аппетита к еде и питью, а раз я надеюсь на бога, которому столько поставил храмов, с какой же стати стану бояться этого нытика Савонаролу? Вернусь во Флоренцию, и ты - со мной, а понадобится, так Савонаролу поколочу, ничего не боюсь, а скажет что-нибудь такое, захочет, чтоб я монашескую рясу надел и тоже захныкал... - Тут Сангалло захохотал на всю окрестность. - ...Я ему отвечу, что я для бога строил и бог никогда не требовал, чтоб мне в монахи идти, а дал волю пить и есть, сыновей плодить и пользоваться всеми радостями на свете, а я ему за это храмы строил. И папам строил, дражайшему Павлу Второму построил в Риме Палаццо-ди-Венеция, венецианский дворец. "Сбегай туда, осел, - скажу ему, сбегай, посмотри, видел ты когда-нибудь такое здание, и скажи, - могу ли я быть монахом!" Сиксту и Иннокентию строил, и ни один папа от меня не требовал, чтоб я, перед тем как строить, рясу надел! И кардиналам строил, Джулиано делла Ровере - ах, милый, кардинал этот... ну и хват!
   Сангалло щелкнул пальцами от восхищения.
   - Кабы вся курия из таких состояла! Конечно, не надо бы так говорить, потому что это был всегда главный враг нашего дорогого Маньифико, племянник Сикста, но Лоренцо сам всегда говорил о нем с уважением. Ах, милый, Джулиано делла Ровере - это кряжистый дуб, это хват! Я ему Остию укрепил, потому что ведь между ним и папой Александром Шестым непременно вспыхнет страшная война, они ненавидят друг друга лютой ненавистью, между ними будет война. Но - свидетели вот эти звезды над нами!.. - тут Сангалло, насколько умел, понизил голос и наклонился к Микеланджело... - клянусь тебе: кардинал Джулиано делла Ровере в один прекрасный день будет папой! Будет!
   Сангалло упрямо вскинул голову, так что могучая седая грива его побежала волной по плечам.
   - Будет, я хорошо укрепил ему Остию. Переживет время Александра, как пережил всех, кто был перед ним, и... будет! И тогда настанет время! Не испанец, а хват! Да какой! Старик уж, а до сих пор хват! Ты, наверно, слышал о нем... дорогой Лоренцо испытал из-за семейства делла Ровере немало тяжелого. Папа Сикст поднял против него мятеж Пацци, папский сын Джироламо не перестает воевать за овладение Флоренцией, а Лоренцо изо всех сил добивался, чтоб больше ни один делла Ровере не садился на папский трон. Он и дочь свою Маддалену выдал за одного из Чиба, для того чтобы оказать им политическую поддержку... Но вот увидишь, делла Ровере все-таки сядет на папский трон. Уж по одному тому, - прибавил Сангалло упавшим голосом, - что наш Лоренцо не хотел этого.
   Тусклый отблеск слабого огня играл на их лицах. От этого тьма за спиной у них сгущалась еще сильней, ночь была будто из черного стекла.
   - Ничего-то не осталось от дел и творений Лоренцо Маньифико, продолжал Джулиано. - Платоновская академия его теперь в руках Савонаролы, средоточие искусств - Флоренция - превратилась в огромный костер, на котором горят любимые творения, род его изгнан и лишен богатства и власти, на смену царившему в стране миру пришла война. Не хватает только одного: чтобы делла Ровере снова оказались на папском престоле. Но и этого не миновать!
   Потом они легли, но Сангалло, сладко зевая, еще продолжал:
   - Нелегко служить папам, Микеланджело, это неблагодарный труд, и я не желаю тебе испытать его. Никогда не ищи титула и звания папского художника, не стоит овчинка выделки. Там, - презрительно махнул он рукой в сторону Рима, - там тебе пришлось бы знать много кое-чего, помимо твоего искусства... а у тебя не такой характер! Что когда Флоренция видела от Рима хорошего? Поедем со мной, забудь о Риме! Служить папам - жалкое ремесло, особенно теперь, когда при его святости испанце не знаешь, в Риме ты или в Турции, султану ты служишь и гарему его или папе и кардинальским содержанкам. Поверь моему опыту!.. Так что я на Страшном суде божьем буду говорить только о том, что строил храмы, но ни слова не скажу богу, что служил папам и кардиналам, - ей-ей, ни слова не скажу!
   Он уже засыпал, а впотьмах все слышался его резкий, низкий голос:
   - Только вот кардинал Джулиано делла Ровере старик, дуб кряжистый! Я ему крепости ставил, - вот и скроюсь пока во Флоренции. Потому что и святой отец, и французы сразу... больно уж много для простого христианина! Микеланджело тоже заснул. Брызжущая из Сангалло кипучая жизненная энергия подействовала как купанье. Бьющая через край сила, громкий голос, резкие взрывы чистосердечного смеха - все это оказалось лекарством, и хорошим лекарством.
   Они поехали вместе, и время шло незаметно. Старый маэстро ни о чем не спрашивает. Он почти все время говорит один, ни словечком не касаясь вопроса о том, почему Микеланджело уехал из Флоренции, где все это время блуждал, что пережил, как работал, откуда возвращается теперь после годового отсутствия... Ни единым вопросом не хочет коснуться Микеланджеловой тайны, мудрый и внимательный к чужой судьбе, больше, чем к своей. Обминает жизнь своими мускулистыми ручищами, но не дотрагивается до чужого сердца, и оно молчит. И Микеланджело не должен ни о чем говорить, никто ни о чем его не спрашивает.
   Апрель. Клейкая листва кустов и деревьев, золотые цветы. Деревни, не имеющие другого имени, кроме как весна. Окрестность, которая называется просто апрель. Жасминный цвет сыплется на дорогу, в ее искрящуюся пыль. Всюду солнце. Порой мелкий дождь, тоже полный солнца. Листы на вечернем ветру звучат нежным звуком флейты и до сих пор - еще не терпкие, а таят весеннюю сладость - в сердцевине и в своей свежей, радостной окраске. Некоторые напоминают рой зеленых бабочек и мотыльков, расправляющих крылья для полета. Все ручьи текут, полны весной, и вода в них - вся из света и звуков. Почва, полным-полна весенней зеленью, одевается в аметистовые тени. Вечер - апрельски-пурпурный, цветы покрыл алый сок последнего солнечного луча, а потом они засеребрились. Лунный свет падает ласковый, неодолимый, чарующий, в дрожи его - трепет предчувствий всех летних ночей, которые потом придут, успокоят потрескавшуюся от зноя землю. Но сейчас это милованье света и земли еще дразняще легко, лишь в беглых касаньях, аромат грядущих цветов еще невнятен, - благоухают фиалки, но еще не пылают любовью ни мята, ни лаванда, лучи падают вкось. Апрель, топот конских копыт приглушен влажной почвой, - они едут во Флоренцию. Флорентийская роза, всегда налитая кровью, как губы женщин, ждет в музыке и благоуханье. Шум вод сопровождает эту езду, лавры стоят с ласковой, тихой влажностью среди веселья ирисов и их гимнов жизни; апрельский покой, сладость небес и земли, они едут во Флоренцию. Иногда в лицо им пахнет сильный весенний ветер, развеет угрозу бури. Окрестность взметнется, среди гор грянет аккорд грома, и сумасшедший дождь запляшет по лесам и лугам. Капли бриллиантами горят на шляпах и плащах, западают в самое сердце, маска окрестности стала серебряной, они едут во Флоренцию. Апрель.
   Вдруг - колокола. Час - послеполуденный. Дорога извивалась и пошатывалась, пьяная солнцем. А звон плыл над виноградниками, оливковыми рощами, над смоковницами и самшитом, над кудрявой землей. Колокола гудели вширь, звук их напрягался, как лук, и летел далеко во все стороны за городские стены, весь белый и металлически-торжественный. Заблаговестил собор, и по его знаку стали бить ключом голоса остальных, забились сердца колоколов Санта-Аннунциаты, Санта-Кроче, Сан-Лоренцо, Сан-Франческо-аль-Монте, им ответили колокола Санта-Мария-дель-Фьоре, Санта-Мария-Новелла, Сан-Спирито, Сан-Марко, подхватили колокола Сан-Никколо, Сан-Амброзио, Санта-Мария-делла-Анджели, Санта-Тринита и другие, другие, все флорентийские колокола пели в призме апрельского света, и город, одетый солнцем, пел с ними. Это был могучий, вдохновенный гимн колоколов, восходящий прямо в небо золотым пламенем чистосердечной, благоговейной жертвы, это был колокольный зов к небу, к его престолам и силам, это был долгий жгучий поцелуй и вопль, это была песнь Флоренции. Микеланджело спрыгнул с коня. За спиной его послышался дрогнувший резкий голос Сангалло. Они увидели город. Микеланджело, странник, пошел теперь пешком. Сан-Миньято. Крест у ворот. Солнце и колокола.
   Но Сангалло встревожился. Прежде чем войти в ворота, он тронул плечо Микеланджело.
   - Что это звонят? - прошептал он. - Для вечерни еще рано.
   Но Микеланджело пожал плечами. Пускай звонят, пускай, пускай еще, чем же лучше мог встретить их любимый город?
   Улицы. Такие знакомые! На каждой стене этих домов остался какой-нибудь след его жизни, каждая морщина и трещина в камне полна его воспоминаний. Но тревога Сангалло усилилась, когда они увидели толпы, устремляющиеся по всем улицам к зданию Синьории. А колокола гудели.
   Микеланджело смешался с толпой. Кто обратит внимание на вернувшегося беглеца? В это мгновенье он вспомнил свой отъезд. Тогда тоже навстречу ему валила поющая толпа. И теперь поет. Тогда это была песнь восстания, во главе шли представители городских кварталов, все стремилось к дворцу Медичи... а теперь людские потоки сливаются на площади Синьории. Какие странные лица!.. Микеланджело кинул узду своего коня растерянному Тиберию и пошел с остальными. Так подобает вернувшемуся страннику, бесславно появившемуся бродяге... Знаешь, зачем ты бежишь, Микеланджело? Ты бежишь затем, чтоб вернуться... Идут... Каждым нервом чувствует он, что снова стал частью Флоренции. И с каждым вздохом вдыхает ее особенный, острый, горьковатый, сладостный воздух. Касается плеч и локтей тех, что теснятся рядом. Уж он давно потерял Сангалло с его слугами и не думает ни о чем, знает только одно: я опять дома, опять во Флоренции, иду, куда идут вот эти, я один из них, среди них я дома, иду вместе с ними... Я - кусок Флоренции, я опять в ее стенах, один из тех, кто сейчас, насупившись, твердым торжественным шагом, с пеньем движется в могучей процессии. Почти все - в черной одежде, а моя одежда покрыта дорожной пылью. На женщинах никаких украшений - ни золотых венцов, ни ожерелий, платья без выреза, застегнуты наглухо. Лица серые, изможденные, осунувшиеся. Шаг толпы - тяжкий, медленный. Он уже не смотрит на одни только здания и улицы, не обращает внимания на статуи, с которыми тогда под дождем так прощался. Он видит впереди толпы волнующиеся хоругви с изображениями святых, особенно - святого Иоанна Крестителя. Процессия детей в белом, с веночками первых весенних цветов на голове. И песнь плывет под звон колоколов, песнь взлетает и падает, вырываясь из тысячи глоток, песнь бушует, плеща о камни дворцов, песнь заглушает даже колокола, - все поют страстно, восторженно, глядя на высокий крест во главе процессии, окруженный хоругвями, развеваемыми весенним ветром. Песнь гремит: