Микеланджело склонил голову и медленно промолвил:
   - Нигде нет креста, Браманте не поставил креста.
   - Я поставлю сам, - сказал папа.
   Тут Микеланджело молча отошел, а старик крикнул ему вслед:
   - Ты все еще перечишь мне?
   - Я не перечу вашей святости, - возразил Микеланджело, - я всегда хотел исполнять ваши желанья. Но до сих пор никогда не работал по команде и вот так - без подготовки...
   - У меня будешь работать по команде, - ответил Юлий. - И все у тебя приготовлено, даже отговорки. Или хочешь быть тоже, как... как остальные?
   - Никогда я не хотел быть, как остальные, - воскликнул Микеланджело. Я всегда давал отпор этим остальным. Всегда воевал с ними. Мрамором, камнем. Доказательство этого - мой "Давид". Я иду один, как он, всегда против остальных. Один, совсем один.
   Юлий минуту молчал. Потом, сев и сложив руки на своих худых коленях, промолвил:
   - Что знаешь ты об одиночестве...
   Голос его - чужой. Словно старик обращался с этими словами к самому себе. И ответил себе молчаньем. Только рука его, медленно поднявшаяся от разбитых долгими молитвенными преклонениями колен к без устали горящим глазам, говорили вместо слов. Но, вспомнив о юноше, он кривит губы в усмешку.
   - Ты был в Каррарских горах, но там нет одиночества.
   - Там нет ничего, кроме одиночества, - ответил Микеланджело. - Там мне больше всего хотелось работать. Если б я мог там остаться, так создал бы совершенное. Над мрамором - тишина. Высокое звездное небо над мраморными горами, по тропинкам которых я бродил без проводников и без отдыха. Слушал, как отовсюду говорит камень, и это было одиночество - камня и мое. Там я испытал страстное желание создавать гигантские статуи из этих гор, огромные фигуры, которые было бы видно издалека, как когда-то ваятель Дейнократ хотел превратить целую гору Афон в статую своего обожаемого Александра Великого. Вонзить резец в эти скалы, огласить всю горную цепь ударами своего молотка, высечь фигуры гигантов, идущих мраморной поступью по облакам, превратить горные пики в статуи. Но я не мог. Почему?
   - Существуют не только горы, - ответил папа. Он расправил высохшей рукой складки своей мантии. - Есть еще бездны. Понимаешь? Вопрос не в том, чтоб овладеть горами, сперва надо овладеть безднами, а не то у тебя все рухнет, и бездна поглотит и гору, и твое созданье. Ты боишься глубин? Привыкай к ним, чтоб не знать головокруженья. Бедный! Ты видел их только в пустыне выжженных Каррарских гор, там, среди природы. Но на безлюдье невозможно быть одному. Среди природы много такого, с чем приходится все время говорить, и для человека, живущего духом, для святого самое желанное место бесед - пустыня. Только среди людей можно быть одному, совершенно, совсем одному. И величайшие бездны - не там. Они здесь. Овладей ими.
   - Я много думал о безднах, - ответил Микеланджело. - Но они были подо мной. Я шагал всегда выше.
   Папа улыбнулся. Улыбка его вонзилась в Микеланджело двумя остриями: насмешкой и снисходительностью.
   - Всегда шагал выше, - резко повторил Микеланджело.
   - А я наклоняюсь к ним, - сказал папа.
   Тишина. Микеланджело взглянул неуверенно, вопросительно.
   - Ими не овладеешь, убегая, - продолжал Юлий, и тонкая улыбка написала на пергаментном лице его больше, чем говорят слова. - И не убежишь от них, забравшись куда-то ввысь. Бездны кричат. Об этом говорится в Писании, надо бы тебе знать. И голос их слышен, хоть на самую высокую гору убеги. Крик их заглушает удары твоего резца, и это нечто такое, с чем тебе никогда не справиться. Ты - должник гор? Но и должник бездн. Ты взыскуешь вершин? Но не забывай и глубин! И тут и там найдешь одиночество - есть одиночество бездн и одиночество гор. То и другое - в человеке. Ты так полон гордыни, что хочешь бежать людей? А сказал, что воюешь. Чем? Бегством? Так - не сделаешься властелином. А я схожу к ним вниз. Спускаюсь настолько вглубь, чтоб они знали, что я - среди них. Только таким путем владею я не только безднами, но и горами.
   Запутано странствие человека с сердцем, пылающим сотней пламен, непрестанно раздуваемых новой тревогой. Он слышит шум орлиных крыльев в облаках, паденье гальки из-под его ног, шорох крыльев и трав, голоса предвечерья. В лучах заходящего солнца бездны горят не тем огнем, что вершины гор, сердце человека горит среди сумеречных теней, и что ему теперь паденье городов, истребленье народов, гибель пленных! Бездны кричат, сказал папа, который нисходит на их зов, чтоб овладеть горами. Вихри глубин, стоны тьмы, вопль бездны. Кардинал Ипполито... не думал ли старик и о нем, говоря об одиночестве и безднах в человеке? Кардинал Ипполито д'Эсте стоял на коленях возле меня, и сердце его, налитое кровью, колотилось так, что хоть ударов его не слышал я, но их слышали ангелы в горних кругах неба. Бродить по тропинкам мраморных гор, скрываясь, вдыхать и пить эту глубокую великую тишину над каменным миром гор, мечтая о гигантах, видимых даже с моря. Не овладеешь безднами, все рухнет в них, бездна поглотит гору и твое создание, сказал папа. Овладей ими.
   - Я овладею, - сказал Микеланджело.
   Юлий Второй сделал ему знак встать на колени.
   Это значило - прощанье. Но прежде чем произнести святые слова, старик сказал:
   - Мы с тобой еще не раз будем говорить об этом, Микеланджело, потому что я полюбил тебя больше, чем кого-либо. А теперь хочу, чтоб ты приступил к работе. Вот в то время, как все говорят о моих победах и желают мне долгой жизни, ты избран для того, чтоб изваять мое надгробие. В то время, как все, в надежде на щедрые награды, жадно ждут от меня будущих шагов и долгого правления, ты создавай мое надгробие. В то время, как многие страстно жаждут, чтоб моя власть продлилась, пока я не осуществлю всех своих замыслов, не укреплю церковь и весь мир, ты оббивай камни, которые положишь на мою могилу. Тебя избрал я для этого дела, не сопротивляйся мне. Я верю, ты никогда не пойдешь по пути Сангалло. Миллионы христиан глядят на меня и живут под моей властью, но из них один ты избран для того, чтоб думать о моем погребении. Я не отпущу тебя, Микеланджело, ты - как стих на моем посохе, мне в предостереженье. Начинай как можно скорей. Уж смеркается, смеркается, мой Микеланджело. А написано: "...могу надеяться только до утра".
   И он дал ему благословение.
   Вновь тот шип смерти кольнул его в сердце. Он почувствовал, что на вершине своего могущества и славы благословляет человека, который говорит о его гробе. Это будет мраморная гора, - так сказал Микеланджело, и он слушал с удовольствием. Эта мраморная гора будет для его высохшего старого тела, для кучки пепла и костей. А столько еще надо сделать! Весь мир, люди северных равнин и люди на морях, люди неизвестных, только теперь открытых стран и островов, люди в золоте и блеске торжищ и городов, миллионы бездн все ждет его знака, его слова, его дела... гигантского дела и для миллионов тех, кто только родился. Страшно состояние, в котором находится церковь после падения Борджа, всюду нужно опять ввести дисциплину, многое построить заново, все обновить, многое искоренить, безмерное, сверхчеловеческое дело возложено на его старческие плечи, а времени осталось мало, уже смеркается. Не пять талантов, не два, не один дал мне бог, как тот господин в притче рабам своим, а целую церковь, чтоб я управлял и умножал, прежде чем буду призван дать отчет. Пять талантов получил и пять других приобрел на них добрый раб, награжденный похвалою, величие и слава которой потрясают сердце: "Хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многим тебя поставлю, войди в радость господина своего". А последний, убоявшийся распорядиться, употребить в дело талант свой и закопавший его в землю... Не боюсь я, боже, ты знаешь, что не боюсь, без отдыха бросаю всю силу свою против всех врагов достояния твоего и тех душ, что ты вверил мне в паству, но времени мне мало остается, - время, время, время! Столько еще нужно сделать, а дни летят, полные медлительности, препятствий, помех... Владеть безднами! А этот коленопреклоненный юноша думает уйти ввысь, ввысь... боится глубин. Глубины горят не тем огнем, что вершины гор в лучах заходящего солнца, а сердце человека горит средь сумеречных теней - и что ему паденье городов, истребленье народов, гибель пленных! Страшно подумать теперь о мире, терзаемом бесконечными моровыми поветриями, войнами, голодом и такой убийственной ненавистью, словно кровавые перстни - единственные дары любви. Что произошло бы, если б я умер? Я, который один еще сдерживаю эти тучи разрушенья, я, подлинный наместник божий на земле, единственный, кто еще успокаивает ее метанья и лихорадку! Жить, жить, еще долго жить! До тех пор, пока все не будет совершено... А я даю благословение юноше, говорившему об одиночестве, бегстве и вершинах. Он один ваяет мою гробницу. Он положит каменные глыбы на мою могилу, он готовит мои похороны. Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь... Он говорил о вершинах и одиночестве. Паки - аминь.
   В то же мгновение они услышали голос.
   В тишине их молчания он прозвучал так неожиданно резко и странно, что и папа и Микеланджело - оба остолбенели. В углу комнаты, перед распятием, стоял на коленях кардинал Алидоси, наклонив голову к концам пальцев своих сложенных рук, - он молился, читая часы, для которых пришло время, и не обращал внимания на разговоры. Бледный и строгий, он стоял на коленях, не двигаясь, опустив глаза, и задумчиво-трагическое лицо его, полное страстно скрываемого страдания, было теперь возвышенное, просветленное. Голос звучал спокойно, неторопливо, каждое слово взвешено. Микеланджело обратил внимание на то, что слышит голос Алидоси первый раз в жизни. Сернистое парево дрожало в дневном зное, до сих пор еще тлевшем, хотя уже ложились первые тени. Мертвый воздух давил. Они остолбенели, оттого что голос Алидоси зазвучал так внезапно и неожиданно, как если бы кто-то таинственно провещал им из дальних далей, отсутствующий, забытый. А кардинал неторопливо молился:
   - "Recordare, Domine, testamenti tui et dic Angelo percutienti: cesset iam manus tua, ut non desoletur terra et ne perdas omnem animam vivam. Ego sum, qui peccavi, ego, qui inique egi; isti, qui oves sunt, quid fecerunt? Avertatur, obsecro, furor Tuus, Domine, a populo Tuo. Ut non desoletur terra et ne perdas omnem animam vivam". - "Вспомни, господи, завет свой и скажи ангелу бичующему: да престанет рука твоя, чтоб не погибнуть земле и ты не истребил всякую душу живую... Я тот, кто согрешил, я тот, кто совершил беззаконие; а эти овцы что сделали? Отврати, заклинаю тебя, господи, гнев твой от народа твоего. Чтоб не погибнуть земле и ты не истребил всякую душу живую..."
   Надгробие! Юлий Второй! Рим и все края земли! Целый мир мог теперь сделаться этим надгробием! Микеланджело встал. И почувствовал на плече своем руку папы и забыл все, что хотел сказать, услышав голос папы.
   - Завтра начнешь, Буонарроти, - промолвил Юлий Второй. - И знаешь, где поставь мне надгробие? Там... Там... знаешь... в глубине храма, пятнадцать стоп над полом, на том ненужном возвышении, только там, Микеланджело, больше нигде не хочу, только там.
   ПО ПУТИ САНГАЛЛО
   Они сидели перед папой на низких стульях, похожие в своих длинных пурпурных мантиях на красные грибы. Юлий Второй, возвышаясь над ними на небольшом округлом подиуме, взирал сверху, со своего высокого кресла, на их оливковые лица; совещание о торжествах было только что окончено. Ближе всех к папскому креслу сидел кардинал Алидоси, на голову выше остальных, потом любимые папские племянники: кардинал Сикст Гара делла Ровере, кардинал Риарио делла Ровере, кардинал Леонардо Гроссо Ровере, а дальше - остальные приглашенные: кардинал Виджери, кардинал Фазио Санторо из Витербо, кардинал Сиджисмондо Гонзага, кардинал Карло дель Карретто - граф Финале, кардиналы Орсини и Колонна. Затем, образуя новый полукруг, как маленький золотой перстень вокруг пурпурных звезд, стояли одетые в золото начальники отдельных римских областей, римские патриции. Маэстро Браманте сидел поодаль, классически прекрасный профиль его рисовался на темном фоне шалона, и место рядом с ним было пусто, так как кардинал Габриэле де Габриэлибус утром этого дня умер.
   Был уже апрель, страшное парево не умерялось - несмотря на молебны, служившиеся ежедневно у всех алтарей. Люди падали на улицах от теплового удара. Жара раскалила Рим добела. Нарывы глодали тела. Люди ползали вдоль стен, дрались за воду, бились друг с другом за тень. Воспаленные глаза гноились от пыли, голубые и красные круги все время плясали в глазах, доводя до безумия. Легкие не хотели впускать внутрь огонь, кровь задыхалась. У кардинала Габриэле от жары произошел разрыв сердца, и он упал на ступени алтаря, когда молился о дожде. И теперь место его было пусто.
   Сидели молча, окончив совещание и ожидая папского слова. Юлий Второй, весь сияя от радости и восторга, медлил отпустить их, перебирая в мыслях все, что здесь было решено. Два великих свершения - уже близко, так близко, что стоит только протянуть к ним свою жилистую руку и крепко сжать ее. Два великих свершения его мечты и его жизни: построение собора и новая война. Через несколько дней будет торжественно, согласно точно разработанному здесь церемониалу, положен первый камень в фундамент базилики св. Петра - по плану Браманте. А вскоре после этого торжества он двинет войско против Перуджии, не глядя на жару и страшные тяготы похода. Потому что он отдал приказ, пренебрегши на этот раз обычной своей ненужной снисходительностью ко всяким слабостям и человеческой зыбкости. Первый удар - Перуджия, второй - Болонья. Венеция сама рухнет, а потом... Старик мнет себе руки. Глаза его блестят, густые брови вздрагивают. Губы сжаты, следя за мыслью, уже не блуждающей. Падение Венеции будет одним из самых тяжких ударов по французской обороне, которая закачается и падет, и так уже потрясаемая напором испанцев. Что сможет сделать Людовик Двенадцатый, если вся Италия подымется против него по папскому приказу, - как она поднялась против его предшественника, этого слюнявого эпилептика Карла Восьмого? Две великие, ослепительные мечты, чьим золотым сияньем озарены его глаза, руки и губы, вся его фигура: построение собора для всего христианского мира и изгнание чужеземцев, изгнание незваных гостей из Италии, приведение их к полной покорности святому престолу. А за французами придет очередь неаполитанских испанцев...
   Кардиналы сидят молча на своих стульях, долго длится тяжкое молчанье папы. Что ж он не отпускает их к накрытым столам и ваннам? Порядок торжеств точно установлен, разработан, иноходцы их приготовлены к страшному походу против Перуджии, чего же еще нужно? Ах, сладостные, золотые времена папы Александра!.. Молчали, склонив головы, - не все они были делла Ровере. Через несколько дней им придется жариться в знойных потоках свирепого солнца - на торжестве закладки базилики, а потом испытать все муки военного похода, ведь папа не позволит остаться, вся Коллегия должна будет выступить с ним. Каждая минута отдыха теперь дороже золота, и недолго осталось им есть на серебре. Они молчали и, вдыхая зной, выдыхали досаду и недоуменье.
   Вдруг Юлий сошел с возвышенья и, взяв кардинала Гонзага за руку, стал о чем-то с ним говорить, так как Гонзага был ему нужней остальных. После того как он отошел с ним к окну, они тоже получили право открыть рты. Обращаясь друг к другу, они стали шептаться, дополняя слова движеньем глаз. Слова были любезные, а взгляды горькие, - хваля устами, они жаловались глазами и сердцем. Потом тихо заговорили об умершем. Браманте подошел к ним, кивая в знак согласия. Он мог только подтвердить то, о чем шептали врачи, не желая говорить об этом вслух: кардинал Габриэле де Габриэлибус умер не от теплового удара.
   Кардиналы почувствовали жуткий озноб. Близился великий праздник светлого Христова воскресения и с ним - закладка нового собора, о котором говорят теперь во всем Риме: новое строительство, новая эпоха в жизни церкви. Но какая же новая эпоха в жизни церкви, если кардинал де Габриэлибус умер так же таинственно, как умирали при Борджа? Врачи шептались, кардиналов знобило. А Браманте улыбался, сверкнув несколько раз взглядом на Юлия, который беседовал с Гонзага, став вплотную к нему. Для Браманте эта смерть кардинала накануне праздника и торжеств, - конечно, тоже некстати. Начнется строительство собора. Святой отец пойдет в торжественной процессии от главного алтаря старой базилики капеллы св. Петрониллы - наружу, к выкопанной яме, где будут ждать два кардинала-дьякона, церемониймейстер и двор. Золотых дел мастер Кавадассо приготовил уже великолепный сосуд с монетами, - две из них червонного золота, - который будет замурован в фундамент. А краеугольный камень из чистейшего искристо-белого мрамора ждет, обложенный пальмовыми листьями. Одним из кардиналов-дьяконов должен был быть Габриэле де Габриэлибус. А он нынче утром умер. А недавно умер и церемониймейстер маэстро Бурхард, который вел подробнейший дневник правления папы Александра, макая перо больше в желчь, чем в чернила. И прелат Тиньосини, брат алеппского комтура, умер неделю тому назад, оставив свою гробницу недостроенной. И маэстро Бурхард строил себе гробницу, и кардинал Габриэле строил гробницу, - но не дождались, померли.
   Браманте улыбается, улыбка его вкрадчивая, соболезнующая, ему жаль всех, кто строит себе гробницы, а их довременно кладут где-нибудь в другом месте. Мертвец, не имеющий покоя. А ведь после смерти человек должен быть, так сказать, запечатан в земле или в камне, чтоб ни одна человеческая рука никогда больше его не касалась, чтоб только голос ангелов мог пошевелить тело, раз и навсегда здесь положенное. Кардиналы слушали, глядя с опаской. Потому что почти все они уже строили себе гробницы. Александр Шестой отнимал у них богатства и поместья, можно сказать, еще при жизни, а Юлий Второй отнимает после смерти. Все оставшееся после умершего кардинала конфискуется в папскую казну. Но они больше любили своих близких, чем папскую казну, и, жалуясь на папу, что он не позволяет им выражать свою любовь к сыновьям и родственникам в завещаниях, не хотели оставлять свое имущество и папской казне. Они строили дорогие дворцы для своих мертвых тел, не жалея денег. Папа мог захватывать их богатства, поместья, замки, ренты, коллекции, крепости и области, но он не мог отобрать у кардинала его гробницу. Юлий Второй становился безопасен для кардинала только после того, как тот ляжет в могилу.
   А у Юлия Второго гигантские замыслы насчет обновления церкви и Церковного государства, - на осуществление этих замыслов понадобится много времени и денег. Кардиналы скрываются в гробницах. Теперь повсюду строятся кардинальские гробницы, это - последняя римская мода. И, слушая речи Браманте, каждый думает о себе.
   Браманте слегка пожал плечами. Можно ли верить тайному перешептыванию врачей? Нет сомнения, что бедный Габриэле де Габриэлибус умер не от жары, но то, что врачи рассказывают о таинственном влиянии недостроенных гробниц, о темном призывании смерти каждым ударом молотка, о подземной глине, выбрасываемой полными лопатами рабочих и желающей быть восполненной гнилью тела, пока еще живого, которое она зовет и за которым посылает свои загадочные мрачные лучи, это просто россказни, недостойные веры! Окончив, Браманте слегка отступил и, не глядя на Юлия, заметил только, что тот побледнел и сжал руки. Тут кардиналы неуверенно пожали плечами. Никогда не надо отвергать древнюю мудрость необычных истин, в которые человеческому разуму не проникнуть. Разве мало, в самом деле, случаев внезапной смерти от этого душного зноя, как немало и недостроенных гробниц! Маэстро Браманте хорошо говорить! Ему долго еще не придется строить себе гробницу, цель жизни у него еще впереди, а его юные страстные подруги заботятся о том, чтобы кровь его не старела и не ослабевала. Маэстро Браманте строит храмы, а не гробницы, и он - не князь церкви, ему незачем думать о том, куда запрятать после смерти свое имущество от папской казны. Они молчали, думая о своих гробницах.
   Тут Браманте заметил, что Юлий тоже молчит. Кардинал Гонзага уже дважды ответил на предыдущий его вопрос и перечислил воинские части, ожидающие в Мантуе. Длинный папский посох задрожал, потом вдруг ударил по спинке трона. Все в испуге обернулись, - среди глубокой тишины размышлений, в которые они были погружены, удар пришелся словно по их спинам. И кардинал Риарио, как всегда, пепельно-бледный, изумленно повернул свое посиневшее лицо к дяде, ожидая вспышки ярости. Никогда нельзя было быть спокойным, всегда найдется что-нибудь такое, чего не скроешь от сверкающих глаз папы. Они ждали испуганно, каждый перебирал в уме свои слабости. На кого из них падет сейчас пламя гнева? Высоким, старчески дрожащим голосом папа затянул молитву. Они, облегченно вздохнув, горячо подхватили. Совещание было окончено.
   ЧЕШСКИЙ РОМАН ОБ ИТАЛЬЯНСКОМ ВОЗРОЖДЕНИИ
   I
   В двадцатые - сороковые годы нашего века чешская литература выдвинула плеяду замечательных писателей. Фучик, Гашек, Чапек и еще малоизвестный у нас, но не менее заслуживающий всемирной славы Ванчура подарили не только отечественной, но и мировой литературе целый ряд блестящих произведений. Преждевременно погибшие в бурю конца тридцатых - первой половины сороковых годов (Фучик, Ванчура, Чапек) или в период межгрозья начала двадцатых годов (Гашек), они заложили необходимые основы для долгожданного литературного расцвета.
   Можно сказать, что с наступлением XX века кончился национально замкнутый период становления чешской литературы, период ее пребывания "в себе", и начался период яркого и содержательного цветения - "для себя" и для всего мира.
   Перелом, конечно, отнюдь не случайный. Он был подготовлен всем ходом развития чешской литературы, тем подспудным возрожденческим течением, которое росло и крепло на протяжении всего XIX века от романтиков тридцатых годов (К.-Г. Маха) через Врхлицкого и до двадцатых годов нашего века включительно, когда возникло объединение писателей и художников "Деветсил", давшее огромный толчок развитию чешской литературы.
   Но решающую роль в этом расцвете наряду с передовой творческой традицией сыграла, как всегда в таких случаях, историческая обстановка.
   Страна вступила в новую фазу своего бытия: первая война дала ей самостоятельность, Мюнхен потряс всю нацию до основания, период оккупации до предела напряг, а разгром фашизма развязал все ее силы. Крайнее обострение народной борьбы против ожесточенного исторического врага на последнем этапе - вот чем было обусловлено духовное возрождение, пережитое чешской литературой в двадцатые - сороковые годы.
   Это явление - многообразное, сложное, в социальном, художественном и философском отношениях весьма содержательное - еще ждет своего исследователя.
   Мы попытаемся здесь ознакомиться с одной лишь гранью его, - если не самой главной, то все же очень существенной, к тому же удобной для рассмотрения благодаря обозримости материала.
   II
   Полтора века тому назад Пушкин, совершая свой подвиг создания русской литературы, подвиг "дарования" ей внутренней свободы, расковал ее также и в том отношении, что научил ее говорить о чужом, как о своем, выражать свое через чужое, перевоплощаться в это чужое, вольно дышать своим собственным дыханием в чужом воздухе. Именно здесь - великий смысл "протеизма" Пушкина, его "вселенскости".
   А в двадцатые - сороковые годы XX века долго созревавшая в борьбе против чужеземного, через отталкивание от этого чужеземного и замыкания в своем, чешская литература, достигнув окончательной зрелости в условиях последнего великого Сопротивления, тоже перешла в наступление; в ней начался знаменательный процесс овладения чужеземным, процесс творческой переработки и усвоения его. Появилось не одно только уменье глядеть окрест, но и искусство узнавать свое в чужом, познавать свое не только непосредственно, но и через чужое, подобное. Познавать и выражать это познание в исторически соответственных прекрасных формах.
   И не случайно, конечно, первый взгляд переживающей свое возрождение чешской литературы притянула к себе именно эпоха итальянского Возрождения.
   III
   В 1948 году вышел роман Франтишка Кубки "Улыбка и слезы Палечка". "Содержание моих исторических произведений всегда злободневно, - говорит Кубка. - Впервые я всерьез обратился к историческому жанру, когда в Чехии свирепствовал террор оккупантов. Мои друзья умирали в тюрьмах и концлагерях. Незваные пришельцы и коллаборационисты пытались затемнить самосознание чешского народа и разорвать все его связи с отечественной исторической и культурной традицией. Я считал своим патриотическим долгом, насколько это было в моих силах, распахнуть окна в чешскую историю и в отрезанный от нас мир". И вот явилась книга о Палечке. "Это мой первый роман, - говорит Кубка. - Я писал его восемь лет, с 1941 по 1948 год". Создававшийся отчасти в годы оккупации, а затем в годы бурных послевоенных событий, приведших к краху буржуазной республики и возникновению народной социалистической Чехословакии, роман уже не ограничивается показом домашнего исторического прошлого, - внимание его тянется к событиям мировой истории.
   Герой романа Кубки, королевский шут Палечек, - лицо полуисторическое-полулегендарное. Но автор наполняет этот образ вполне конкретным современным содержанием: "Мой Палечек XV столетия стал для меня родным братом чешского прогрессивного интеллигента времен фашистской неволи".
   Прототип - "друг молодости автора, коммунист-врач, который до самой смерти колесил и блуждал по Праге, принося знакомым и незнакомым утешение и надежду на лучшее будущее". Однако здесь важно подчеркнуть, что это только одна сторона дела, только одна составная часть того сплава, каким является этот образ Кубки. "Я видел в нем человека Возрождения... Яркий свет Ренессанса, увиденный Палечком в Италии, развеял в его душе средневековую мглу..."