– Ах, Маша, ты моя Маша! – как показалось ей, с укором повторял он, все еще не выпуская ее локтей. – А что, если я тебе расскажу не только про вчера и про завтра, а про то, как вся жизнь задумана лет на двадцать вперед? Как задумана, если с тобой, и как была задумана, если без тебя.
 
   – А разве ты думал об этом «если»?
 
   – Да, конечно, – просто и твердо ответил он, – Это уже давно зависело не от меня, а от тебя.
 
   И Маша, глядя на него, вдруг вспомнила дождь, перрон и его лицо тогда, три года назад, когда она уезжала в Комсомольск-на-Амуре…
 
   – Ну, так как же? – сказал Синцов. – Обо всем сразу сейчас поговорим?
 
   Но Маша только виновато улыбнулась сквозь непрошеные слезы и за руку потянула его из комнаты.

Глава одиннадцатая

   В Монголии стояла обычная для этого времени года жара. Августовское солнце беспощадно налило весь день и вечером, заходя за сопки, прямой наводкой било в глаза. Днем бывало одинаково душно и в юрте и на воздухе. Ночной холодов приносил мало облегчения – над всем живым в степи тучами роились комары.
 
   Артемьев с начала июля служил в оперативном отделе штаба, под начальством того самого полковника Постникова, который в мае отправил его встречать саперов. Оперативный отдел занимал на Хамардабе три юрты, вкопанные в землю и прикрытые маскировочными сетками. В отделе служили шесть командиров, считая Артемьева, и полковник безжалостно выматывал из них жилы, впрочем и сам показывая пример неимоверной трудоспособности. Он не выносил поправок и помарок и, увидев маленькую погрешность в документации, заставлял переписывать весь документ. Малейшее отклонение нанесенной на карту разграничительной линии заставляло Постникова физически страдать. За одно лишнее слово в сводке он называл всю сводку болтливой и с оттенком личной обиды говорил, что его хотят осрамить перед Военным советом.
 
   Артемьев, который сам имел вкус к артистически чистой работе с картой, несколько чаще других удостаивался от Постникова молчаливой похвалы, выражавшейся в отсутствии замечания. В полковнике Постникове было что-то привлекавшее к себе Артемьева. Унтер-офицер в германскую войну и командир взвода в гражданскую, он попал в академию уже на предельном для приема возрасте и после нее несколько лет служил начальником штаба дивизии. Военная наука трудно далась ему самому, и он не терпел легкомысленного отношения к ней у других. При своей бухгалтерской внешности он был поэтом штабной работы, и в решениях, которые он разрабатывал, тщательность соседствовала со смелостью.
 
   Постников был нетерпим ко многому, но одного он не выносил совершенно: когда, манкируя штабной работой, молодые командиры рвались на передовую.
 
   – Ты штабной командир, ты решение дерзкое прими и ответь за него головой, – ворчливо говорил он, – а то, что ты под пулями был, это барышням рассказывай.
 
   Под бессонным оком этого человека Артемьев со своими товарищами работал над предстоящей операцией.
 
   Сброшенные в реку с Баин-Цагана, японцы пока не возобновляли попыток снова переправиться на западный берег, но зато яростно дрались на восточном.
 
   Весь июль шли бои. В этих боях был убит командир 149-го стрелкового полка майор Ремизов. Сопку, на которой он погиб, взяли японцы. В погожие дни она была хорошо видна с Хамардабы и в штабной документации уже давно стала обозначаться как Ремизовская.
 
   При всей, казалось бы, бессмыслице жестоких фронтальных боев за несколько десятков песчаных барханов японцы весь июль с готовностью платили кровью за каждый взятый ими квадратный километр пустыни. Только к началу августа они прекратили наконец атаки и начали деятельно укрепляться: рыли разветвленную сеть ходов сообщения, сооружали блиндажи с покрытием из бревен и бетонных плит, строили подземные гаражи, конюшни и склады.
 
   Район, занятый ими на монгольской территории, имел шестьдесят километров по фронту и десять – пятнадцать в глубину. По сведениям разведки, в нем размещалось больше сорока тысяч японских войск. Было очевидно, что японцы готовят себе плацдарм для будущего наступления, но все еще оставалось неясным, когда оно планируется.
 
   Судя по ряду приготовлений, были основания предполагать, что японцы намерены, просидев зиму в укрепленном районе, начать наступление весной. Однако приходилось считаться и с тем, что эти приготовления к зиме – мнимые и японское наступление возобновится в ближайшее время, по-прежнему, в случае успеха имея целью захват Восточной Монголии и выход на подступы к Байкалу.
 
   В Токио считали, что Москва в конце концов отступит. Свидетельств этому, на взгляд японского правительства, было более чем достаточно: и продажа КВЖД, и уступки в переговорах по рыболовным участкам, и терпение, проявленное Наркоминделом при обсуждении вопроса об островах на среднем течении Амура. Все это, вместе взятое, трактовалось японцами как явная боязнь русских ввязаться в войну на Дальнем Востоку имея у себя за спиной Гитлера.
 
   В иной обстановке советское правительство начало сосредоточивать в районе Халхин-Гола крупные силы. Но его мнению, только полное восстановление гарантированных Советским Союзом границ Монгольской Народной Республики и полный разгром всей вторгшейся в Монголию японской группировки могли заставить Токио всерьез призадуматься над перспективами большой войны.
 
   Операция, в детальной разработке которой вместе с десятками других командиров пришлось принимать участие и Артемьеву, замышлялась как удар на обоих флангах с глубоким обходом и быстрым соединением обходящих групп в тылу японцев, на монгольско-маньчжурской границе.
 
   Обеспечить такую операцию было нелегко. Требовалось подвезти через пустыню в район военных действий громадное количество боеприпасов, горючего и продовольствия, юрт и палаток и тысячи кубометров леса. Эшелоны разгружались за семьсот с лишним километров, в Забайкалье, на станции Борзя, и каждый ящик снарядов и каждый кусок дерева, начиная от бревен для блиндажных накатов и телеграфных столбов и кончая шестами для связи, приходилось везти на грузовиках, делавших оборот в тысячу пятьсот километров. По расчету горючего, машины, груженные бочками с бензином, сами съедали за дорогу туда и обратно треть того, что на них можно было погрузить.
 
   При всем этом была поставлена задача сохранения тайны.
 
   Конечно, скрыть до конца такое сосредоточение войск было невозможно, но принимались все меры к тому, чтобы спрятать хотя бы его истинные масштабы.
 
   По радио открытым текстом передавались ложные запросы и напоминания о подвозе зимнего обмундирования, о лесе для строительства зимних блиндажей, о кольях и проволоке для проволочных заграждений. Часть проволоки, которую предполагалось использовать впоследствии для установки заграждений на границе, привезли заранее и начали открыто ставить на самых видных местах.
 
   Сильная звуковещательная станция каждый день имитировала то в одном, то в другом месте шум, который можно услышать при забивке кольев. Танки со снятыми глушителями каждую ночь кочевали вдоль фронта, заранее приучая уши японцев к тому грохоту, без которого не обойтись при сосредоточении танковых бригад на исходных позициях в канун наступления.
 
   В частях, стоявших на переднем крае, распространялись листовки политотдела о задачах обороны. Разведка позаботилась о том, чтобы листовки попали к японцам.
 
   Срок для подготовки операции был дан из Москвы жесткий – меньше месяца, а когда 11 августа стало известно, что японцы сформировали из своих поиск, находившихся в Монголии и Западной Маньчжурии, 6-ю Особую армию, срок был срезан еще на несколько суток.
 
   Всю первую половину августа Артемьев не разгибаясь писал, чертил, сводил поступающие из частей данные, уточнят разграничительные линии, заготовлял приказания и распоряжения, с радостью сознавая размах предстоящей операции.
 
   Если б не войлочные стены юрты, не огонек маленькой лампочки и не комары, днем и ночью облеплявшие опухшее от укусов лицо, Артемьев в этом круговороте штабной работы минутами был готов представить себе, что он сидит в тактическом кабинете академии, готовясь к большой военной игре.
 
   Затишье было, конечно, относительным. Днем слышалась стрельба японских зениток по нашим разведывательным самолетам. По ночам разведчики ходили за «языками», и почти каждую ночь то там, то тут начиналась затяжная перестрелка. Эскадроны стоявших на крайнем левом и крайнем правом флангах монгольских кавалерийских дивизий несколько раз рейдировали по японским тылам.
 
   Товарищам Артемьева по оперативному отделу, несмотря на ворчливое сопротивление Постникова, по разу, по два удалось побывать на передовой, и они потом рассказывали об этом с отличающей новичков нарочитой небрежностью.
 
   Артемьев слушал их рассказы без особой зависти, но однажды, осатанев от постоянного сидения в торге, придрался к случаю и попросился у Постникова съездить на левый фланг, в 6-ю монгольскую кавалерийскую дивизию.
 
   Случай был как случай – пакет, с которым Артемьеву ехать было не обязательно, но можно было и поехать.
 
   Постников так нахмурил брови, что они вовсе завесили ему глаза, и ворчливо ответил, что сам бы с удовольствием проехал километров десять переменным аллюром, однако не просится у начальника штаба на верховую прогулку.
 
   Это было 13 августа. А начиная с 14-го Постников по два раза на дню стал выезжать на передовую для командирских рекогносцировок – то с командующим и членом Военного совета, то с начальником штаба, каждый раз беря с собой одного из командиров оперативного отдела.
 
   Дошла очередь и до Артемьева. Командующий вызвал Постникова на рекогносцировку на левый фланг, и Постников взял с собой Артемьева, за которым в оперативном отделе числилось это направление.
 
   Машину они оставили у штаба полка, и когда добрались пешком до окопов переднего края, там уже находился пришедший сюда раньше них командующий. Он стоял с командиром танковой бригады, который должен был вместе с пехотой наступать здесь в первый день операция.
 
   Артемьев сразу узнал Сарычева, хотя тот для маскировки был одет в общевойсковую форму. Красноармейская защитная гимнастерка, надетая поверх серой, танкистской, горбом топорщилась у него на спине.
 
   От передовой до японских позиций было метров триста. На бурых буграх виднелись свеженасыпанные брустверы окопов. Местами под обложенной дерном землей угадывались недавно отрытые блиндажи. Вдали, за несколькими рядами мелких бугров, торчала высота Палец, господствовавшая над всем этим районом,
 
   Постников, любивший держаться подальше от начальства, скучал, ожидая, когда его позовут. Местность ему была известна во всех подробностях, тан тоже. Короткая перестрелка, разгоревшаяся было слева от них, но быстро погасшая, его не заинтересовала, он даже не повернул головы.
 
   Командующий стоял всего в десяти шагах от Постникова и Артемьева, и, хотя он разговаривал с Сарычевым негромко, Артемьев слышал почти каждое его слово.
 
   – Направление представляет то удобство, – говорил командующей, – что они его не считают танкоопасным. Исходят из возможностей своей собственной техники. А вы возьмете такие подъемы?
 
   – Возьмем, если будем брать наискось, – сказал Сарычев.
 
   – А кто вас заставляет лезть напрямик? Как только в первый день прорвете оборону и заберете вместе с пехотой высоту Палец – мимо нее вам по проскочить, – вырывайтесь на простор и обходите с севера все остальные узлы сопротивления, – сказал командующий. – Проткните и обходите. Уничтожать живую силу будем потом, когда замкнете кольцо.
 
   Командир танковой бригады возразил что-то, чего Артемьев не расслышал. Командующий ответил громко и с сердитой интонацией в голосе:
 
   – А, не вы первые, не вы последние рветесь отомстить за товарищей! Мы, – при этом он обернулся и кивнул на Постникова, – тоже не собираемся с японцами в бирюльки играть. Но нам с вами поручено товарищем Сталиным слишком большое дело, чтобы позволить себе зарываться! Николай Иванович!
 
   Постников, одернув гимнастерку, подошел к командующему.
 
   – На какую отметку должен выйти Сарычев к исходу первого дня? – спросил командующий.
 
   – Шестьсот сорок два, – без запинки ответил Постников, оставив на долю готовившегося подсказать Артемьева только беззвучно произнести ту же цифру. – А к двадцати часам второго дня должен, замкнув кольцо, соединиться с хозяйством Махотина у Номун-Хан Бурд Обо.
 
   – Выполним. Хотя у Махотина полный комплект боевых машин, а мы после Баин-Цагана не пополнялись, – сказал Сарычев.
 
   – Вот именно, – подтвердил командующий. – Значит, тем более в лоб не лезь, береги людей и машины! Ты мне в срок на заданную точку выйди, а цифрами нанесенных врагу потерь можешь меня не поражать. Танкистские цифры – дело ненадежное.
 
   – По-моему… – начал было Сарычев.
 
   – По-твоему, – перебил его командующий, – где твой танк прошел, там все умерло. А пехота, если она не дура, пересидела на дне окопа да и снова взялась за винтовки. А у японцев она не дура. Николай Иванович, – снова обратился он к Постникову, – сколько у Сарычева машин?
 
   – Восемьдесят три, – сказал Постников.
 
   – К началу будет девяносто, – поправил Сарычев. – Заканчиваем ремонт.
 
   – А когда начало? – насмешливо спросил командующий и, сидя, что Сарычев замялся, добавил: – Когда машины выйдут из ремонта?
 
   – Через двое суток.
 
   – Ну, это еще так-сяк.
 
   Командующий сделал несколько шагов по окопу и вдруг обратился к Артемьеву, который прижался к стенке окопа, готовый пропустить его:
 
   – Как, практикуетесь в японском? Я разведчиком сказал, чтобы они вас брали, если понадобится.
 
   – Практиковаться нет времени, товарищ командующий!
 
   – Да, уж у него не разгуляешься, – с одобрительной полуусмешкой посмотрел командующий на Постникова.
 
   Пройдя мимо Артемьева, он повернулся в окопе лицом к японским позициям и на минуту замер так, облокотясь о бруствер и пристально вглядываясь в лежавшие впереди холмы.
 
   Во всей его позе было такое внимательное ожидание, словно этот военный пейзаж, эти бурые холмы с японскими окопами и блиндажами, которые он мог видеть отсюда простым глазом, были в состоянии ответить на один-единственный волновавший его сейчас вопрос: «Как все это выйдет на деле?»
 
   «Да ведь он волнуется», – глядя на командующего, вдруг подумал Артемьев и был прав – командующий действительно волновался.
 
   Это было волнение человека, перед глазами которого лежали не просто блиндажи, окопы и артиллерийские позиции, танкодоступные лощины и танкоопасные пески, а лежало будущее поле боя с войсками того самого проклятого капиталистического окружения, которое на ею памяти грозило ультиматумом Корчена, устраивало налеты на АРКОС, убивало дипкурьеров и послов, терзало в застенках железнодорожников КВЖД, вынуждало вводить карточную систему, расходовать текстиль на красноармейские гимнастерки, а сталь – на снаряды и танки, на те самые танки, которые через несколько суток пойдут вперед, через эти песчаные барханы.
 
   – Николай Иванович! – тихо подозвал командующий Постникова и еще тише, так, чтобы не слышал никто, кроме Постникова, спросил: – Как, по-вашему, можем докладывать в Москву о готовности?
 
   – Начальник штаба считает, что можем, – на двадцатое.
 
   – А как думаете вы? – спросил командующий, подчеркивая «вы» и вкладывая в свой вопрос все то молчаливое уважение, которое он питал к скромному и знающему Постникову.
 
   – Я тоже так думаю.
 
   Через пять минут, когда, закончив рекогносцировку, командующий в сопровождении Сарычева и Постникова двинулся в обратный путь, к Артемьеву, шедшему позади них, пристроился командир стрелкового полка, в расположении которого они находились.
 
   – Ну, что у вас в штабе слышно? – тихо спросил он, идя рядом с Артемьевым.
 
   Командующий повернулся в ходе сообщения ток круто, что командир полка и Артемьев наскочили на него.
 
   – Почему спрашиваете у капитана? Почему не у меня?
 
   – У вас спрашивать не положено, товарищ командующий!
 
   – А тогда, чем спрашивать то, что не положено, лучше сами скажите: что у вас в полку слышно?
 
   – Полк готов к выполнению любого задания командования.
 
   – Это я и без вас знаю. Разумеется! Еще бы сказал мне, что не готов! А что у вас бойцы говорят?
 
   – В бой хотят!
 
   – И это слышал. Ответ готовый, на все случаи жизни. Тоже не удивили.
 
   – Товарищ командир… – вывернувшись из-за поворота окопа, подлетел к командиру полка молодой красноармеец, очевидно посыльный, но, увидев начальство, застыл с неподвижным выражением лица.
 
   – А ну-ка, скажите: что у вас в полку слышно? Что бойцы о японцах говорят? Что о них думают? – спросил командующий у красноармейца, намеренно не обращая внимания на его напряженную позу и чуть заметной улыбкой помогая ему ответить.
 
   Замороженное волнением лицо красноармейца оттаяло, а крепко сжатые губы, дрогнув, сами сложились в ответную улыбку.
 
   – У нас, товарищ комкор, бойцы говорят, что надо бы поскорей японцу по зубам дать. Пусть не мечтает, что мы его боимся!
 
   – Стоять в обороне – еще не значит бояться врага, – сказал командующий.
 
   – Так точно, товарищ комкор, – разочарованно ответил красноармеец, явно ожидавший чего-то другого, более откровенного.
 
   – А в боях вы были?
 
   – Так точно, был.
 
   – Ну и как, по-вашему, легко будет разбить японца?
 
   На лица красноармейца отразилась душевная борьба. Ему хотелось сказать что-нибудь лихое, победоносное. И не только хотелось. Его учили, что так и нужно отвечать большому начальству. Но в памяти его встали кровопролитные майские бои, когда погибла половина его роты, и он, сделав усилие над собой, но не покривив душою, озабоченно сказал:
 
   – Трудно будет.
 
   – Опять пошли переправу бомбить, – заметил Сарычев, прислушиваясь к далекому гудению самолетов и глядя в небо.
 
   Командующий не спеша вскинул голову. В похолодевшем серовато-голубом вечернем небо высоко, тысячах на четырех и поэтому, казалось, очень медленно, шла по направлению к переправе шестерка японских бомбардировщиков.
 
   – Поехали, Николай Иванович, – сказал он Постникову. – В двадцать один будет провод с Москвой.
 
   Днем наступления было утверждено 20 августа. Атаку назначили на девать утра, начало авиационной и артиллерийской подготовки – на пять сорок пять.
 
   Поздно вечером 19 августа Артемьев получил с полевой почтой письмо от Маши из Вязьмы. Он взглянул на штемпель – письмо шло около месяца – и отложил его. Работа не давала отвлечься даже на это.
 
   Весь вечер 19-го и ночь на 20-е оперативный отдел, как выражался Постников, был занят доделками по второму дню наступления. Еще только выруливали на тыловых аэродромах бомбардировщики, еще не начиналась артподготовка, а Постников все уточнял и уточнял вопросы, связанные с завтрашним охватом вторых рубежей.
 
   Пехота, еще сидя в окопах, поеживалась от утреннего холода и от предчувствия многих смертей, а Постников уже исходил из того, что задача дня выполнена и люди, сидевшие сейчас в окопах ожидании атаки, понеся предусмотренные и непредусмотренные потери, находятся на новых рубежах и готовятся к выполнению задачи второго дня.
 
   В армейской газете, секретно отпечатанной сутки назад без обозначения числа и этой ночью разведанной по частям, было написано, что для всех японцев, перешедших монгольскую группу, пробив последний час.
 
   А в оперативном отделе всю последнюю ночь занимались дополнительным учетом препятствий, осложнений и планами их ликвидации, и это лишало командиров оперативного отдела того непосредственного чувства надвигающегося боя, которое в ожидании первого залпа переживали в частях на передовой.
 
   Ровно в пять тридцать в большую юрту, где Постников работал со своими командирами, вошел начальник штаба. Его стывшая фигура сейчас казалась моложавей, чем обычно. Ремень с маленькой кобурой был туго затянут на животе, сапоги начищены до сияния, а фуражка, против обыкновения, сдвинута набекрень. Только что выбритое лицо начальника штаба сияло радостным волнением, и розовые, полные щеки чуть-чуть подрагивали. Во всем его облике сейчас было что-то жениховское.
 
   – Баста! Баста. Николай Иванович! – поправив золотую дужку очков, весело сказал он поднявшемуся ему навстречу Постникову. – Пойдем на наблюдательный! Член Военного совета уже пошел, и командующий собирается.
 
   Постников вышел вслед за начальником штаба. За ними, словно была дана молчаливая команда, один за другим потянулись к выходу все находившиеся в юрте командиры.
 
   Через десять минут над Хамардабой должна была пройти первая волна бомбардировщиков.
 
   Посмотрел на часы, Артемьев задержался в юрте: он вспомнил о полученном письме и, подумав, что, пожалуй, потом у него будет еще меньше времени на чтение, вытащил конверт из-под груды штабных документов.
 
   Письмо Маши состояло из шести мелко исписанных страничек блокнота. Все, что Маша сочла нужным сообщить о себе и Синцове, уместилось на одной страничке. Остальные пять были отведены встрече с Надей, подробно написанным репликам обеих сторон и нескольким замечаниям, касавшимся Надиной внешности.
 
   Маша писала, что Надя выглядит хорошо как никогда, так и пышет здоровьем и самодовольством и никак не производит впечатления женщины, хоть сколько-нибудь обеспокоенной тем, что ее муж находится в районе военных действий. «Если бы это было только выдержкой, – писала Маша, – я бы ей позавидовала! О тебе она говорила со мной так, как будто я с луны свалилась и ничего не знаю. Утешь меня. Напиши мне, пожалуйста, что не она тебе, а ты сам дал ей отставку! (Слово «сам» в письме было жирно подчеркнуто.) Когда я в прошлое воскресенье приезжала к маме, то не утерпела и, хотя мама возражала, что это не мое дело, выкинула из комнаты известную тебе карточку. Твоя дорогая Надя теперь лежит и пылится в передней, на платяном шкафу. Если ошиблась – извини! Можешь, когда вернешься, вытереть с нее пыль и повесить к себе обратно».
 
   Нет, не ошиблась. И, кажется, слава богу, его ничто больше не связывает с той далекой и чужой женщиной, кроме запоздалого желания взять обратно все те слова, что он говорил ей когда-то. Артемьев подумал о Козыреве и ясно представил себе, что хоти Надя теперь и жена Козырева и пишет ему письма с обведенными следами поцелуев, по-прежнему считая это максимальным и отчасти искренним выражением чувств, – она и Козыреву, воюющему здесь, тоже далекая и чужая, потому что для человека, который воюет, такие, как она, не годятся ни в невесты, ни в жены, ни даже во вдовы.
 
   Гул авиационных моторов, сначала далекий, быстро приближался и ширился, кругом охватывая юрту. Артемьев вскочил, затолкал письмо в карман гимнастерки и выбежал из юрты.
 
   Около штабных юрт и палаток повсюду стояли люди и смотрели в небо. Утреннее солнце косо било в глаза и оставляло на земле длинные узкие тени.
 
   Все небо, насколько его можно было охватить глазом, в два яруса кишело самолетами. В нижнем ярусе со все возраставшим нестерпимым ревом, уже над самой Хамардабой, шли симметрично повторявшиеся влево и вправо девятки бомбардировщиков. Над ними, во втором ярусе, тонко подвывая, сходились и расходились истребители сопровождения. А бомбардировщики шли так прямо и неотвратимо, словно перед ними в воздухе в сторону японских позиций были проложены невидимые рельсы.
 
   Прошло еще две минуты. Артемьев, поднеся к глазам руку с часами, увидел, что на них ровно пять сорок пять, и в то же мгновение, раньше чем услышал грохот, почувствовал, как под ногами глубоко и сильно содрогнулась земля.
 
   К середине первого дня командир 117-го полковник Баталов, с малыми потерями прорвав три линии японских позиций, вышел на подступы к высоте Песчаной – узлу сопротивления в самом центре японской обороны. Вышел и застрял до вечера.
 
   Высота Песчаная – высокая желтая двугорбая сопка – была окружена тройной цепью мелких, заросших травой сопочек и песчаных барханов. С утра казалось, что у японцев вся глубина обороны насквозь перепахана нашей авиацией и артиллерией. Но когда 117-й полк вышел сюда, к высоте Песчаной, выяснились, что каждая сопочка и каждый бархан вокруг нее густо начинен огнем.
 
   Полк нес большие потери, а результаты на фоне первых утренних успехов казались настолько малыми, что Баталов искренне считал, что его полк опозорился и действует хуже всех остальных.
 
   Но в оперативном отделе штаба группы, куда стекались все донесения, уже к середине дня начали отдавать себе отчет в том, что в центре продвижение войск замедлилось не только у Баталова, а почти повсюду.
 
   Это было вызвано и силой японских укреплений, и тем, что при штурме заметно сказывалась неопытность войск, порождавшая ошибки и лишние потери, и, наконец, тем, что японцы в первый же день боя поспешно ввели в дело свои резервы.