В Читу Артемьев летел вместе с Лопатиным, которого он неожиданно увидел, когда влез в полупустой самолет. Лопатин, забравшись туда заранее, сидел и спал, выдвинув на лоб фуражку, обернув ноги плащ-палаткой и подняв воротник шинели так, что был виден только его посиневший от холода нос.
 
   Он не проснулся ни при взлете, ни потом, когда самолет набрал высоту и стало еще холодней. Только через три часа, когда под крылом зазеленели сопки Забайкалья, он, не открывая глаз, вдруг снял толстые шерстяные перчатки, порылся в карманах, достал коробку «Борцов», закурил и снова надел на руки перчатки.
 
   – Я уж думал, что вы без просыпу до посадки дотянете. Осталось всего ничего! – скалил Артемьев.
 
   – А, рад вас видеть, – поворачиваясь к нему, равнодушно скалил Лопатин. Он отвратительно выглядел: глаза глубоко запали, лицо совершенно зеленое.
 
   – Что это с вами? Заболели?
 
   – Точней говоря, рассыпался на составные части. Рецидив малярии и приступ печени все сразу. – Лопатин поднес ко рту папиросу задрожавшими пальцами в шерстяной перчатке. – Я не болею, пока категорически не могу себе этого позволить, и сразу заболеваю, едва открывается малейшая возможность. Глупейшая история!
 
   – Ну, а если на западе в дальнейшем развернется что-нибудь такое, что не позволит вам болеть? – спросил Артемьев.
 
   – А что там может еще развернуться? Судя но сегодняшней сводке Генштаба, с освобождением Западной Белоруссии и Украины закончено, почти всюду вышли на демаркационную линию. Столкновения с немцами не произошло. И теперь уже, думаю, не произойдет.
 
   – Вы так сказали, словно жалеете об этом!
 
   Артемьев заметил это полушутя, но Лопатин ответил серьезно и даже сердито:
 
   – Жалею? Нет! Но если я вам скажу, что при мысли о такой возможности мною владеют очень противоречивые чувства, – это будет близко к истине!
 
   Через полчаса самолет сел в Чите. Обменявшись с Лопатиным московскими адресами, Артемьев отправился в госпиталь – принимать раненых японцев.
 
   В два часа дня самолеты с пленными – одна пассажирская машина и три бомбардировщика – взлетели с читинского аэродрома.
 
   Сначала Артемьев предполагал, что они полетят прямо в Тамцак-Булак, но уже в воздухе было получено радио, чтобы само, лоты легли западнее по курсу и сели на ночевку в удаленном от границы Ундур-Хане.
 
   Командир пассажирского корабля, передав управление второму пилоту, подсел к Артемьеву и сказал, что маршрут изменили, чтобы вся трасса лежала вне досягаемости японских потребителей.
 
   – А что, вполне возможная вещь! Провокации ради долбанули бы своих же раненых, а потом свалили на нас, что мы их разбили. Завтра «ястребки» с утра встретят нас в зоне и прикроют до самой посадки.
 
   – Сколько просидим в Ундур-Хане? – спросил Артемьев.
 
   – Часов двенадцать как минимум. Японцев разместил в два счета: казармы танковой бригады пустые, дадут любую! Еще и поужинаем и кино прокрутим, если механик на месте.
 
   Летчик вернулся в кабину. Артемьев вспомнил вчерашнюю встречу с Климовичем и решил, что, если при размещении раненых не будет проволочек, он выберет время и зайдет к жене Климовича. Конечно, она получает от мужа письма, но он видел Климовича всего сутки назад.
 
   Проводить Артемьева на квартиру Климовича взялся техник интендант из АХО штаба бригады.
 
   Маленький, кругленький, в тропической панаме, с черными запятыми усиков на простодушном круглом лице и с наганом на боку, техник-интендант старался держать себя как можно суровей. Размещая японцев на ночлег, он то и дело бдительно посматривал на них, будто они могут сейчас встать и убежать.
 
   – Вы ведь ненадолго идете? – на полпути к квартире Климовича спросил техник-интендант. – А то ужин будет готов к двенадцати ноль-ноль. У меня приказ – значит, все! – На его толстеньком лице изобразилась строгость.
 
   – Ненадолго, – подтвердил Артемьев и сказал, что он, собственно говоря, с женой Климовича даже и незнаком и не имеет к ней никакого поручения от мужа, потому что не предполагал, что окажется на Ундур-Хане, но раз уж попал сюда, хочет зайти.
 
   – Ну и правильно! – одобрил техник-интендант. – Наш комиссар прилетал сюда сразу после боев, три недели назад, – собирал в клубе семьи комсостава, рассказывал им о бригаде. Трудная была задача – потери в личном составе большие, без слез, конечно, не обошлось… Но комиссар ничего, справился, хоть и недавно у нас, покадровый. – Техник-интендант проговорил последнюю фразу чуть-чуть свысока.
 
   – А что там теперь считаться – кадровый, некадровый: бригада вон сколько из боев не выходила! Теперь у вас все – кадровые, – сказал Артемьев.
 
   Технику-интенданту показалось, что Артемьев нарочно сказал про бои, чтобы поставить на место его, просидевшего все это время в Ундур-Хане. Он насупился, целый квартал молчал, но потом не выдержал и стал рассказывать Артемьеву, что знаком с Климовичем давно, с Белоруссии, и даже помнит, как Климович женился на своей Любови Васильевне – она тогда работала вольнонаемной машинисткой в штабе корпуса в Бобруйске.
 
   Люба гуляла с Майей после обеда вдоль маленького чахлого палисадника перед их домом. Несмотря на все старания Любы и Русаковой, в этом году лето почти все выжгло, – только крученый паныч, семена которого еще зимой пристали покойному Русакову, поднимался по веревкам до самых окон да выжившие кусты золотых шаров желтели на фоне беленой стены.
 
   Майя недавно научилась ходить и передвигалась самостоятельно, держась одной рукой за тонкую планку, прибитую к огораживавшим палисадник низким столбикам. Шедшая рядом, готовая подхватить ее, Люба вдруг увидела приближавшегося со стороны штаба техника-интенданта Ялтуховского и рядом с ним незнакомого, рослого, рыжеватого капитана.
 
   При виде этого вдруг появившегося с Ялтуховским человека у Любы упало сердце. Почему незнакомый? Почему с Ялтуховским? И почему к ним? После того как Русакову с детьми недавно переселили в новую, обещанную се мужу квартиру, здесь, кроме Климовичей, не жила ни одна командирская семья.
 
   – А вот и Любовь Васильевна, – бойко сказал Ялтуховский, останавливаясь в трех шагах от Любы.
 
   Перед Артемьевым, слегка нагнувшись и держа за руку смешную курносую девочку, стояла молодая красивая женщина в тапочках на босу ногу и в коротком, до колен, ситцевом, платье. У нее были встревоженные глаза.
 
   – Знакомьтесь, Любовь Васильевна, – все так же бойко продолжал Ялтуховский. – Товарищ капитан не дальше как вчера видел вашего Константина Антоновича.
 
   – Я надеюсь, ничего не случилось? – сказала Люба спокойным голосом, хотя в глазах ее все еще была тревога.
 
   Говоря это, она протянула Артемьеву левую руку. Правой она держала руку дочки.
 
   – Ровно ничего не случилось, – сказал Артемьев, пожимая руку Любы. – Просто мы с Костей старые товарищи. Я Артемьев.
 
   Я вчера его видел, а сегодня случайно оказался здесь и решил зайти – рассказать вам о нем, как говорится, из первых рук и сразу же для начала: жив и здоров, все в порядке.
 
   – Я очень вам рада.
 
   Артемьев увидел, что это правда – по ее глазам, в которых наконец исчезло выражение тревоги, – и подумал: он правильно сделал, не отступив от первого побуждения и зайдя к ней.
 
   – Что ж мы стоим? Пройдемте к нам, – предложила Люба продолжая держать дочь за руку и делая возле нее круг, чтобы повернуть се в направлении к дому.
 
   Ялтуховский попытался взять девочку за вторую, свободную руку, но Майя вывернулась и ухватилась за ноги матери.
 
   – Вот видите, – сказала Люба, нагибаясь и подхватывая дочь на руки, – месяц не заходили, и она уже не считает вас за своего знакомого. Надо чаще заходить.
 
   – Заботы, Любовь Васильевна, заботы, – значительно отозвался Ялтуховский.
 
   Они прошли через сени в комнату и сели за стол, судя по лежавшей на клеенке стопке книг и тетрадей служивший одновременно и обеденным и письменным.
 
   – Ну, во-первых, – сказала Люба, – я и в самом деле рада вас видеть, потому что Костя вас любит и не только рассказывал о вас, но и давал читать ваши письма, всегда такие умные.
 
   – Положим, бывали и глупые, – улыбнулся Артемьев.
 
   – Может быть, – в свою очередь, улыбалась Люба. – Значит, глупых он мне не показывал. Вот. А во-вторых…
 
   Она несколько секунд молчала, и Артемьев ждал: что она скажет во-вторых? По Люба ничего не сказала, а только, прижав к себе притихшую девочку, вопросительно и, как ему показалось, строго посмотрела в лицо Артемьеву.
 
   «А во-вторых, рассказывайте мне о нем, – прочел Артемьев в ее глазах, – вы же за этим сюда пришли».
 
   И Артемьев стал рассказывать ей о Климовиче.
 
   – Вы тоже редко пишете своим? – вдруг спросила Люба.
 
   – А что вы называете редко?
 
   – Костя мне пишет раз в месяц.
 
   «Мог бы и чаще», – подумал про себя Артемьев, глядя на нее.
 
   – Хотя, наверное, это потому, что мы до сих пор всегда были вместе и он еще просто не привык мне писать, – помолчав, добавила Люба.
 
   – Придется привыкать, – встрепенулся измученный молчанием Ялтуховский. – Надо рассматривать этот вопрос философски. Теперь эпоха войн и революций, а мы люди военные.
 
   – Ах, Ялтуховский, Ялтуховский, – укоризненно сказала Люба, – как вы легко бросаетесь словом «война»! Нате-ка вот лучше, подержите!
 
   И она протянула дочь Ялтуховскому.
 
   – Подержите, пока я напишу Косте записку. А вы непременно его увидите? – повернулась она к Артемьеву.
 
   – Конечно, – подтвердил Артемьев.
 
   Люба села за стол, вырвала лист из тетради и несколько минут писала, поглядывая на Ялтуховского, державшего девочку. Майя сначала вывертывалась, а потом, заинтересовавшись пуговицами на гимнастерке, начала поочередно тянуть их, пока наконец не оторвала одну, наверное пришитую по-холостяцки, на скорую руку.
 
   – Вот и все. – Люба согнула вчетверо листок, положила в конверт и отдала Артемьеву.
 
   – Разрешите откланяться. – Артемьев поднялся со стула.
 
   – Подождите, я Ялтуховскому пуговицу пришью, а то еще встретит дежурный по гарнизону и из-за моей Майки на губу посадит. – Люба взяла дочь у Ялтуховского, поставила на пол и обратилась к Артемьеву: – Давайте сюда руку. Можете даже палец, чтобы держалась. И ходите с ней взад и вперед по комнате, больше от вас ничего не требуется.
 
   – А захочет ли она? – с опаской спросил Артемьев.
 
   – Ничего, она готова бегать с кем угодно.
 
   И действительно, Майя, даже не оглянувшись на Артемьева, а лишь почувствовав его руку как надежный предмет, за который можно держаться, засеменила с такой быстротой, что он побежал за ней через комнату и едва успел повернуть, чтобы она с разлету не ткнулась носом в стену.
 
   Пока Артемьев бегал по комнате, Люба пришивала пуговицу стоявшему по стойке «смирно» Ялтуховскому. Пришив пуговицу, она на ходу переняла дочь у Артемьева и посадила себе на плечо. Артемьев невольным жестом потер руку, затекшую от непривычного занятия.
 
   – Такой большой – и уже рука затекла, – сказала Люба. – А хотите посмотреть, каким вы были?
 
   – Хочу, – сказал Артемьев.
 
   Люба подвела его к этажерке. Па нижней полке лежали книги, на средней стояла пишущая машинка, а на верхней – две фотография; на одной был снят только что выпущенный из училища и отчаянно заретушированный Климович с двумя квадратами на петлицах, вторая была знакомая – школьный двор и на нем шеренга выстроившихся но росту семиклассников: крайним слева стоял Климович, а вторым справа, после Синцова, – Артемьев, в футболке и с одной зашпиленной внизу штаниной, для шику, чтобы все знали, что у него велосипед.
 
   – Да, вот видите, какими мы были… – Артемьев в раздумье подержал в руках фотографию, поставил ее на место, взял лежавшую на столе фуражку, посмотрел на часы и, слегка прищелкнув каблуками, сказал, что им с Ялтуховским пора.
 
   – Жаль. – Ничего не добавив, Люба протянула им обоим руку и вышла вслед за ними за порог.
 
   Когда Артемьев через двадцать шагов обернулся, она еще стояла в дверях и Майя, сидя на ее плече, махала им вслед.
 
   – Посчастливилось Климовичу, – обернулся Ялтуховский и тоже помахал рукой. – Заодно и красивая и симпатичная.
 
   – А что, не бывает? – спросил Артемьев.
 
   Но Ялтуховский вместо ответа только мрачно вздохнул.
 
   Артемьев вспомнил об этом разговоре на следующий день, когда их самолеты, снижаясь, проходили над знакомыми местами: вот дорога с цепочкой телеграфных столбов, по которой он ехал в первый день, и развилка, где он ждал саперов. А вот и знакомое плоскогорье Баин-Цагана и промелькнувшая под крылом пойма Халхин-Гола с центральной переправой и мелкими кустиками возле нее, где он лежал, когда его ранили.
 
   Сколько всего было за эти месяцы! И как ему не хватало сознания, что где-то далеко есть тот единственный человек, которого он напрасно думал найти в Наде, – человек, которому пусть не сейчас, пусть не скоро, но он все это расскажет от начала до конца: от первой дымящейся воронки за переправой до неприбранного ничейного поля и японцев, идущих с белыми флагами. И этот человек, слушая его рассказ, ужаснется, что он мог погибнуть, и обрадуется, что он выжил, – сильней, чем сам он ужасался и радовался, когда все происходило на самом деле.
 
   «Везет же людям!» Артемьев с завистью вспомнил о Климовиче и Любе и о жившей в их доме атмосфере нешумного, уверенного в себе счастья, уверенного не только в себе, но и в том, что так и должно быть у людей.
 
   На ровном травянистом поле, куда сели самолеты, стояли с одной стороны наш санитарный автобус и «эмочка», с другой – пятнистый, закамуфлированный японский «форд» с белим флагом на радиаторе.
 
   – Вот и прибыли. Пятнадцать пятьдесят по читинскому времени, шестнадцать пятьдесят по токийскому, – сказал летчик. – По условию японцы должны сесть через десять минут.
 
   Прилетевшие с Артемьевым врач, фельдшеры и санитары сразу же принялись выгружать носилки с пленными из огромных крыльев бомбардировщиков, а сам Артемьев пошел навстречу вылезавшему из «эмочки» танкисту.
 
   Танкист оказался командиром стоявшей рядом разведроты сарычевской бригады.
 
   – Старший лейтенант Иванов, – отрекомендовался он. – Из штаба группы пришла телефонограмма, что другие представители сюда не прибудут, заняты на основной передаче, а здесь уполномочивают вас. Сообщили, что порядок передачи вам известен, – сказал старший лейтенант.
 
   – Известен-то известен, – сказал Артемьев, заранее знавший, что основную массу пленных будут в эти часы передавать в центре, у Номун-Хан Бурд Обо, но предполагавший, что и сюда пришлют еще кого-нибудь. – Ну да ладно, в случае чего вы поможете!
 
   – Нет, товарищ капитан, – сказал Иванов, – в полученные мной от командования бригады инструкции переговоры с японцами не входят. Мне поручено только обеспечить боевую готовность переднего края на случай провокации и удаление японских самолетов из нейтральной зоны до восемнадцати ровно. А в случаях их неудаления, не вступая в переговоры, приказано арестовать самолеты и выставить охрану.
 
   – Больно уж вы, танкисты, строги, – сказал Артемьев, – сразу же и арестовать! Что вам, трофеев не хватает?
 
   На неприветливом лице Иванова появилась усмешка.
 
   – Трофеев хватает. Но в случае провокации, согласно инструкции, могу еще взять, особенно если самолеты.
 
   – По-моему, провокаций не предвидится, – Артемьев взглянул на небо, где высоко, с топким однообразным пением барражировала тройка наших истребителей, – японцы для провокаций временно не в настроении.
 
   – А кто их знает, – с полным недоверием ко всему, что делали и могут сделать японцы, сказал Иванов. – Мне на всякий случай приказали вывести роту на передовую.
 
   Артемьев обернулся и увидел вдали, за колючей проволокой четыре танка, стоявших на открытых позициях.
 
   – Остальные тоже тут, за бугром, – поймав его взгляд, сказал Иванов таким тоном, словно Артемьеву было мало четырех танков и следовало его успокоить, что поблизости вся рота.
 
   – Японская машина давно пришла? – спросил Артемьев.
 
   – Минут пятнадцать. Видите, шляются около нее.
 
   Иванов показал пальцем. Действительно, рядом с машиной ходили двое японцев с длинными офицерскими мечами.
 
   – Пойдем навстречу?
 
   – Здесь побуду, – заупрямился Иванов, – комиссар бригады приказал, чтобы лишние люди при переговорах не болтались!
 
   – Да уж пойдем вместе, а то еще, чего доброго, порубают меня одного, – усмехнулся Артемьев. – Видите, какие секиры.
 
   Хотя Артемьев сказал это в шутку, аргумент подействовал на старшего лейтенанта, и они пошли вместе.
 
   Увидев, что русские идут к центру поля, японцы пошли навстречу. Еще за пятьдесят шагов Артемьев увидел, что один из них – тот самый коротенький, толстый полковник, с которым он встречался в первый день переговоров; второй японец был худой поручик в пенсне, – наверное, военный врач.
 
   – Здравствуйте! Полковник Канэмару, – сказал японец по-русски, небрежно прикладывая руку к козырьку.
 
   – Никогда бы по предположил, что вы так хорошо говорите по-русски, господин полковник, – сказал Артемьев.
 
   – Никогда бы не предположил, что у вас в армии так быстро повышают в званиях, господин капитан, – в свою очередь, съязвил японец, намекая на то, что в первый раз видел Артемьева в звании младшего лейтенанта.
 
   – Чего не бывает, господин полковник, – насмешливо сказал Артемьев.
 
   Полковник стоял, продолжая улыбаться и держа руку на лакированной рукоятке меча.
 
   – Что-то ваши самолеты опаздывают, господин полковник, – сказал Артемьев, посмотрев на часы. – Уже семнадцать пять.
 
   – Шестнадцать пять, – глядя на свои часы и продолжая улыбаться, поправил японец.
 
   – Шестнадцать пять по читинскому, – возразил Артемьев, – а самолеты, и ваши и наши, насколько я знаю, должны прибыть по токийскому времени.
 
   – Это ваша ошибка, господин капитан, – все еще продолжая улыбаться, ответил полковник. – Наши самолеты прилетят в семнадцать часов по читинскому времени.
 
   Артемьев прекрасно знал, что никакой ошибки тут нет и что прилет самолетов обеих сторон приурочен к семнадцати часам именно по токийскому времени: наших – на пять минут раньше, японских – на пять минут позже. Просто японцы решили сделать вид, что они спутали время, и пригнать свои самолеты на час позже, заранее удостоверясь, что советские самолеты с японскими пленными уже прибыли в нейтральную зону. Теперь предстояло ждать битый час. Но Артемьеву, раз уж все равно ничего нельзя было изменить, не хотелось показывать японцам, что он раздосадован, – это лишь доставило бы им удовольствие.
 
   – Может быть, вы хотите пока посмотреть на ваших солдат? – как ни в чем не бывало предложил он. – Их уже выгружают из самолетов.
 
   – Благодарю вас, – согласился японец, – я хотел бы это сделать.
 
   Артемьев пошел впереди, за ним, придерживая мечи, шли оба японца. Иванов замыкал шествие.
 
   – Где вы учили русский язык, господин полковник? – спросил Артемьев. – В академии?
 
   – А разве я хорошо говорю по-русски?
 
   – На мой взгляд – превосходно.
 
   – Благодарю вас. Я был помощником военного атташе в Москве.
 
   – Давно?
 
   – Если мне не изменяет память, с тысяча девятьсот тридцать пятого по тысяча девятьсот тридцать восьмой год.
 
   «Несколько раз ходил мимо него на парадах», – подумал Артемьев.
 
   – А где вы учили японский язык? – в свою очередь, спросил японец. – Вы так прекрасно пользовались им две недели назад, когда мы впервые встретились и вы были еще младшим лейтенантом.
 
   Артемьев повернулся к японцу и, улыбаясь, посмотрел ему в лицо.
 
   – Начинал в Москве, а здесь укрепил познания, разбирая взятые на поле боя офицерские сумки, карты и документы.
 
   – Наверное, однообразное чтение? – улыбнулся японец.
 
   – А главное – бесконечное. Мне даже временами казалось, что в ваших Седьмой и Двадцать третьей дивизиях двойной комплект офицеров.
 
   Говоря это, Артемьев знал, что не так уж далек от истины: 7-я и 23-я японские дивизии действительно к началу боев имели сверхкомплект офицерского и унтер-офицерского состава.
 
   Пока Артемьев, Иванов и японцы дошли до того конца поля, где сели самолеты, две машины успели подняться в воздух, а третья выруливала. На месте оставался только четвертый самолет – пассажирский, на который предстояло погрузить возвращавшихся из плена наших, – Артемьев заранее знал, что их будет всего двое.
 
   Семьдесят девять японцев были уже выгружены и лежали на поле ровно, как по линейке, в два ряда. Все носилки были новенькие, трофейные, японские, специально доставленные для этой цели в Читу. Раненые были забинтованы белоснежными бинтами и одеты в чистое белье и новенькое, с иголочки, японское обмундирование из числа захваченных на Халхин-Голе пятнадцати тысяч ненадеванных комплектов. У тех, на кого обмундирование нельзя было надеть из-за лубков, оно, сложенное по складкам, лежало сзади, под подушкой. Каждый раненый был закрыт до пояса новеньким японским ярко-зеленым одеялом, а в ногах у каждого лежала ненадеванная шинель.
 
   По концам обеих шеренг стояли четыре больших ящика, битком набитых трофейными продуктами – галетами, консервами соевым шоколадом и даже бутылками с японским виски.
 
   Во всем этом чувствовалась скрытая ирония, адресованная не самим пленным, а тем, кому предстояло принимать их.
 
   «Забирайте ваших солдат, господа генералы и офицеры! – как бы говорила вся эта картина. – Забирайте вместе с вашими шинелями и вашими одеялами, вашими носилками и вашими продуктами! Забирайте и больше никогда не возвращайтесь сюда, если не хотите еще раз пережить Халхин-гольский позор!»
 
   Мельком оглядев ряды носилок и на секунду задержав взгляд на ящиках с продуктами и вином, японский полковник высоко поднял голову и, придерживая рукой меч, быстро пошел вдоль носилок на своих коротких, крепких, пружинящих ногах.
 
   – Если ваши летчики забыли взять с собой продукты, – сказал Артемьев, когда они дошли до стоявших в конце шеренги ящиков, – то вы можете взять все это, мы специально приготовили.
 
   – Очень большое спасибо. – Полковник ненавидяще улыбнулся и, круто повернувшись, пошел назад между двумя рядами носилок.
 
   Теперь Артемьев шел позади него. Проход между носилками был узкий. Справа были накрытые одеялами ноги; слева – запрокинутые на подушки лица, с глазами, закатывавшимися вверх, как только на них падала тень от фигуры полковника, шедшего первым.
 
   Все раненые молчали. Только один, – должно быть, с ампутированными ногами, потому что одеяло ниже колен совершенно плоско лежало на носилках. – когда мимо него проходил полковник, хрипло и жалобно спросил по-японски:
 
   – Господин полковник, что с нами будет?
 
   Полковник вместо ответа очень быстрым, почти молниеносным движением отпустил меч, который он до этого придерживал на ходу, и меч, отскочив от коленки полковника и подпрыгнув в воздухе, коротко и сильно ударил раненого концом ножен по голове.
 
   Артемьев, шедший на два шага позади, мог поклясться, что все это было сделано нарочно, но полковник сквозь зубы пробормотал японское извинение и на ходу повернулся к Артемьеву, уже снова придерживая меч рукой.
 
   – Очень неудобная вещь, – сказал он. – Всегда что-нибудь случается. Варварская традиция, не правда ли? – И, улыбнувшись, пошел дальше.
 
   – Ах ты сволочь белогвардейская! – громким шепотом возмутился Иванов.
 
   – У вас же инструкция – не вступать с ними в переговоры, – тоже шепотом, оборачиваясь на ходу, сказал Артемьев.
 
   – А я не с ними вступаю, а с вами.
 
   – А они слушают.
 
   – А черт с ними, пусть слушают, – сказал Иванов. – Все равно ихний рабочий класс когда-нибудь их к стенке поставит!
 
   Наконец все гуськом дошли до конца прохода между носилками и остановились; в небе нарастал прерывистый гул, и Артемьев, повернувшись на восток, увидел четыре низко шедших японских транспортных самолета. Через несколько минут они сели. Три оказались пустыми, из четвертого сначала вышли двое японских военных врачей, потом высыпало полтора десятка солдат, и лишь после этого санитары вынесли на носилках двух наших тяжелораненых, подлежавших передаче. По списку Артемьева, одни из них был лейтенант-танкист Дремов, другой старший сапер Колесов.
 
   Первым вынесли лейтенанта. Его наголо обритая голова была беспомощно, как у подстреленной птицы, закинута за край носилок.
 
   – Одна нога ампутирована до таза, – сказал подошедший вместе с Артемьевым к самолету наш военврач, приподнимая оборванную шинель, которой прямо поверх перевязок, без простыни, был накрыт раненый. – И, кажется, начался гнойный процесс, – добавил он, хотя Артемьев уже и сам почувствовал запах гниющего тела.
 
   Лейтенант облизал губы, открыл глаза, увидел наклонившиеся над ним лица Артемьева, врача и танкиста, попробовал приподнять голову, не смог и бессильно заплакал.