Он не выказывал ни единого признака утомления.
   Конечности двигались мерно и четко, под гладкой дымчато-серой шкурой перекатывались великолепные мышцы. Длинные уши летели по ветру, точно вымпелы. Он упивался бегом, он жил в беге, бег был его второй главной любовью. К тому же развратное животное прекрасно знало о сладостной награде, которая ждет его на финише гонки. Наверно, он мог сбить меня в любой момент, а пока попросту забавлялся. Но какой все-таки красавец! Заметив, что я посматриваю на него, зверь повернул в мою сторону тяжелую башку, широко облизнулся и… неожиданно подмигнул. Ах ты, стервец косой, подумал я тоскливо. Значит, и рассказы об их высочайшем интеллекте – также истинная правда. Прискорбно.
   Как назло, спасавших меня до сих пор кустов становилось все меньше, рытвин и бугров тоже. Вдобавок трава стала выше – еще не настолько, чтобы путаться в ногах, но все же.
   Слева показалась какая-то складка наподобие оврага. Мне пришло на память, что зайцы, вследствие чересчур длинных задних конечностей, неважно бегают под уклон. «В гору бегом, с горы кувырком». Наконец-то хоть что-то полезное вспомнилось, порадовался я и вильнул в сторону. Захваченный азартом преследования и очарованный воображаемыми картинами близких удовольствий, блудотерий уразумел, что его вероломно провели, слишком поздно. Как раз тогда, когда покатился кубарем под горку. Из глубины оврага донесся шумный всплеск и слившийся с ним злобный рев. Подстегнутый этими звуками, точно шпорами, я со сноровкой паукообразной обезьяны вскарабкался на стоявшую неподалеку разлапистую сосну. Единственную на многие километры в любую сторону, куда ни посмотри.
   Все равно бежать я больше не мог. Мокрый сердитый блудотерий выбрался из оврага и принялся виться вкруг сосны, адресуя мне выразительные взгляды. Затем уселся на мосластый зад, задрал заднюю ногу и начал бережно вылизываться, иногда с обидой повизгивая. Видимо, что-то там у него пострадало во время падения. Ну, еще бы – при таких-то несоразмерных пропорциях!
   Почувствовав себя во временной безопасности, я отдышался, затем приставил ко лбу ладонь и невозмутимо завертел головой, будто бы высматривая запоздавшую отчего-то помощь. Для создания большей достоверности и наведения особенно густой тени на плетень я зычно выкрикивал то: «Да где же, наконец, этот знаменитый стрелок?», то: «Ах, какой великолепный мне попался экземпляр, любой зоомузей даст за его шкуру приличную цену!»
   На блудотерия мои обманные реплики ожидаемого впечатления не произвели. Закончив обслуживать причиндалы, при взгляде на которые мерещились стартующие ракеты «земля—воздух» и прочие грозные предметы, он повалился набок, подпер голову передней лапой и человечьим голосом ласково молвил:
   – Слезай, миленький!
   – Счаззззз! – предельно ядовито отозвался я. – А ху-ху не хо-хо?
   – Хо-хо, – с вызовом заявил он и вновь как бы невзначай откинул в сторону заднюю ногу, лишний раз демонстрируя мне мужественные свои угодья. – И даже готов уступить тебе право первого удара, выражаясь в терминах «ирландского Ваньки-встаньки».
   Образная у него, однако, речь. Ирландцы, известные своей драчливостью, Ванькой-встанькой (Йоном-неваляшкой) называют вид мордобоя, где зуботычины соперниками выдаются попеременно. Ты – мне, я – тебе. Кто не смог подняться после очередной затрещины или, того хуже, трусливо отвел фейс, тот и проиграл.
   – Замечательный шанс прославиться, – продолжал он уговаривать меня. – Только представь, как будут говорить и писать о тебе: «Юная жертва похотливого монстра», «Мартовские зайцы нападают на людей», «Первый человек, многократно изнасилованный гигантским говорящим кроликом»…
   – И гигантской говорящей крольчихой, – деловито добавила появившаяся незаметно для нас обоих самка. – Ты почему, растяпа болтливый, позволил ему на дерево забраться? Убила бы, право слово!..
   Могучая плюха задней лапой выбила из провинившегося блудотерия болезненный всхлип и приличный пучок шерсти. Он залопотал что-то в свое оправдание, но получил добавки и притих.
   – Ты подумал, как его оттуда снимать?
   – Да чего там думать, прыгать надо! – развязно хихикнул самец, но под грозным взглядом супруги мигом увял и пробормотал: – Когда созреет, сам свалится.
   – А я буду, значит, сидеть и ждать. Сутки, двое… Других-то дел у меня ведь нету. Конечно, нора и детки на тебе, обед и ужин опять же на тебе. Мне только и остается, что за сайгачихами носиться, белены откушав, да человечков под деревьями сторожить.
   – Тогда я не знаю…– пристыженно поник самец.
   – Знаешь, бобренок мой, отлично знаешь. «Бобренок?!» – подумал я со стремительно нарастающим ужасом.
   – Бобренок?!! – скандалезно взвизгнул блудотерий.
   – Бобренок, – холодно сказала самка и скомандовала: – Приступай.
   Через полчаса бодрого зубовного скрежета дерево зашаталось. Блудотерии взвыли, торжествуя, и уперлись сильными задними лапами в ствол. Раздался громкий протяжный скрип, затем хрустнуло, и сосна полетела в овраг. «Хоть бы убило меня, что ли», – в отчаянии подумал я, рушась вместе с нею.
   На дне оврага из-под огромного обомшелого валуна, похожего на гнилой коренной зуб завзятого курильщика, сочился прозрачный ручей.
   Голова моя аккуратно вошла в кариозное каменное дупло.
   Очнулся я от лютого, обволакивающего со всех сторон и пронизывающего насквозь, какого-то запредельного холода. И очнулся, кажется, слишком поздно. Холод завладел мною всецело. Меня уже даже не трясло, не колотило от него, только иногда где-то глубоко внутри пробегала вялая короткая судорога – мельчайшая, как последнее трепыхание крылышек раздавленной букашки. Я попробовал пошевелиться – и не сумел. Я вообще не чувствовал своего тела! Только под веками ощущались колючие кристаллики снежной крупки да жутко ломило зубы. Казалось, что я, словно какое-нибудь доисторическое земноводное, вморожен целиком в километровый пласт гренландского ледника. Мысли и те двигались лениво – из последних сил и исключительно по обязанности, будто горноспасатели, третью неделю раскапывающие снежную лавину и доподлинно знающие о безнадежности своего предприятия. Мне тут же пришел на память токарь Петров из грустного чеховского рассказа, везший по страшной метели к ворчливому доктору захворавшую жену, заблудившийся и отморозивший в конце концов руки-ноги. Жена у него, помнится, умерла все равно, а примороженные конечности оттяпал тот самый доктор – срубил под корешок, точно новогоднюю елочку.
   Я попытался позвать на помощь. Безуспешно, понятное дело. Где это видано, чтобы заледенелая лягушка квакала?
   «Е-мое, – с отчаянием подумал я, – а вдруг я вообще уже того?»
   На определенное время капитулянтская идея завладела мною всецело.
   Второй раз мысль «е-мое» всплыла, когда мозговой паралич немного отступил. Я вспомнил чету блудотериев и поразился, сколь причудливыми бывают у некоторых отморозков предсмертные видения. Все-то люди как люди, начнут умирать – пожалте: тут вам и волшебный полет по туннелю, к ослепительному свету Небес, и хоровое пение ангелов. А мне что? «Вертушка» с угрюмым спецназом на первое, надрывный забег по равнинам палеоцена на второе и говорящие зайцы-насильники в качестве десерта. Это вам не поцелуй Снегурочки, объятия Деда Мороза, ледяная избушка распутницы Лисы Патрикеевны. Это даже не изъезженный черный коридор с колеями трехаршинной глубины от миллионов погребальных экипажей всех мастей.
   Да вы, батенька, большой оригинал, приободрил я себя. Сосулька с воображением! Слово «сосулька» внезапно вызвало из памяти такие ассоциации, которые были уж вовсе некстати. О великом Данте и описанном им каком-то там по счету (кажется, последнем) круге ада. Где, вмороженные в вечные льды, вечно страдают души, погубившие себя изменой. И мне среди них самое место. За то, что предательски растворил и спустил в канализацию своего напарника. Между прочим, хоть очень по-своему, но честно заботившегося обо мне.
   Но все-таки меня отчего-то не оставляла уверенность, что, несмотря на всеохватную стужу и разные там тревожные думы, жизнь во мне еще теплится. Я же, черт возьми, не лягушка! Прежде всего, пришлось напомнить себе, что на дворе самый конец мая, парная теплынь, цветение садов и смертному морозу взяться совершенно неоткуда. Значит, мороз совершенно ни при чем, тут что-то другое. Потом я очень ясно вспомнил роковой визит куколки своей Аннушки. Оказавшейся никакой не куколкой, а самой что ни есть зловредной гусеницей, умеющей плести тенета не хуже иной паучихи. Вспомнил «Голубой Дунай», собственное головокружение от присутствия замаскированной чудо-юдицы. Вспомнил гипнотизирующее кружение янтарных клякс и удушливо-сладкий запах хлороформа. Вспомнил свой последний рывок прочь… и до меня наконец дошло. Замурован!
   Сбылся самый жуткий кошмар, рано или поздно начинающий мучить каждого комбинатора: совершая транспозицию, утратить контроль над процессом и – влипнуть по уши.
   Да что там – по самую маковку!
   Первое известное мне упоминание о таком случае относится к XII веку. Возглавляет печальный список полулегендарный бургундский рыцарь Оттон де ля Рош, комбинатор воистину гениальный. Именно он похитил из Константинополя во время IV Крестового похода единственный предмет, способный проникать вместе с телом комбинатора сквозь стены. Плащаницу Христа, известную ныне как Туринская. Впоследствии де ля Рош пожертвовал плащаницу собору родного города Безансона, но под старость спохватился, пожалел и решил забрать назад. Доверенный человек де ля Роша, мальчик по прозвищу Додо лицезрел, как он, истово помолившись, шагнул в стену собора. Больше о рыцаре не слыхали. Влип. Правда, почти сто лет спустя, когда в соборе отполыхал пожар, на пепелище нашли камень с торчащей из него мумифицированной человеческой кистью, пламенем вовсе не тронутой. Кисть от греха подальше обломали, так как объявить святыми мощами было ее никак невозможно: пальцы топорщились самым неблагочестивым образом – сатанинской «козой». Додо – между прочим, сам комбинатор, что называется, от бога – обвинил во всем тамплиеров. В IV Крестовом тамплиеры сами приценивались к плащанице, а оставшись с носом, положили за правило изводить де ля Роша угрозами и проклятиями. Поскольку тамплиеры знались с Люцифером, умели и могли многое, обвинения выглядят вполне справедливыми.
   Додо прожил долгую насыщенную жизнь, под занавес которой активно участвовал в кампании Папы Климента V против ненавистного ордена. После разгрома тамплиеров Додо был заживо помещен благодарным и осторожным Папой в фундамент строящейся в Авиньоне темницы, став номером вторым скорбного списка влипших. В той самой темнице, кстати, сгинул полвека спустя номер третий – еще один средневековый великий комбинатор, а по совместительству ярый критик Церкви чех Ян Милич.
   С тех пор количество влипших комбинаторов увеличивалось в арифметической прогрессии, снизившись лишь в просвещенном и терпимом веке девятнадцатом – зато сразу вполовину. Но взбесившийся двадцатый с лихвой наверстал упущенное.
   Меня, похоже, угораздило открыть счет века двадцать первого.
   Спасаясь на грани угасания рассудка от паучихи Аннушки, я внедрился в стену, где благополучно и застрял, потеряв сознание. Потому-то мне так холодно сейчас; и тела не чувствую оттого же.
   «Мама, – возопил я беззвучно. – Почему я, дурак набитый, ослушался тебя? Учился бы сейчас в универе, волочился за умненькими девчонками в очках, „хвосты“ сдавал. А летом, глядишь, съездил бы наконец в Париж. Родственников прадедушкиных разыскал бы и вставил в одно место фитиля за то, что забыли родную кровинушку Поля, погостить не зовут».
   А впрочем, бог с ним, с Парижем. Не был ни разу, обойдусь как-нибудь и впредь. Заняться нужно не пустыми мечтаниями, а чем-нибудь по-настоящему полезным. Например, совсем не худо было бы оглядеться.
   Глаза, как таковые, во время проникновений у меня, разумеется, исчезают – как исчезает тело вообще, – но нечто, напоминающее зрение, все-таки остается. Иначе я бы попросту заблудился в первой же более-менее толстой стене. Итак, я включил… ну, назовем это эмуляцией зрения. Кое-что получилось. Сначала возникла какая-то серовато-белая хмарь, состоящая из сотен тонких подрагивающих горизонтальных пластин как бы тумана, заключенная в черную прямоугольную рамку. Подслеповатое такое оконце – вроде как отдушина в баньке. Слоистый просвет был совсем небольшим – с ладонь – и находился от моих «органов зрения» на некотором расстоянии. Пытаясь улучшить изображение, я добился того, что серые пластинки прекратили вибрацию и, замерев, позволили рассмотреть себя внимательней. Оказались они в свою очередь состоящими из крошечных квадратиков. Что-то эти квадратики мне напоминали… Что-то знакомое… Ну, конечно! Зернышки-пиксели на экране телевизора. Старого бабушкиного черно-белого телевизора, потерявшего сигнал. Если приблизить лицо вплотную к экрану такого чуда видеотехники каменно-угольного периода, картина будет очень похожей.
   Что ж, телевизор так телевизор, подумал я. Попробую заняться настройкой.
   Чем старше техника, тем проще с ней иметь дело.
   У бабушкиной «Чайки» имелось двенадцать фиксированных положений переключателя каналов, а изображение наличествовало только на одном. У здешнего «телевизора» каналов оказалось и того меньше. А может, мне просто повезло. После четвертой попытки сменить фокусировку зрения в сером окошечке что-то проявилось. И даже само оно как будто бы чуточку расширилось. Я увидел стену. Обычную голую стену, оклеенную исковырянным пенопленом в мелкую шашечку. В моей квартире пеноплена сроду не бывало. Значит, я умотал куда-то к соседям. К кому же, к кому? С одной стороны у меня неуемные в любви молодожены, с другой – шахта лифта, с третьей – улица, с последней, через коридор, – четырехкомнатная квартира, занятая чертовски большой, но не слишком дружной семьей. Глава семьи – тихий пьяница, вожатый трамвая. Его супруга – горластая дворничиха, заправляющая в нашем дворе. Какое-то там количество (решительно не поддающееся подсчету) одинаковых с лица детей-шалопаев. Поскольку свободное падение с высоты седьмого этажа мне не запомнилось абсолютно, будем считать, что направление для бегства было интуитивно выбрано верное. Стало быть, улепетывал я от Аннушки или в сторону молодоженов, или в сторону дворничихи, шофера и неясного числа шалопаев. Судя по плачевному состоянию настенной облицовки, занесло меня именно к последним.
   Хорошо это или не очень? Наверное, не очень. Ковыряя стену, любознательные дети вряд ли сообразят выкрошившийся мусор прибирать до поры до времени в отдельную емкость. И значит, я, когда-нибудь выкарабкавшись на волю, рискую оказаться без тех или иных участков кожного покрова, а то и чего поважней. Блин!
   Однако отчаиваться было рано. Я попытался посмотреть в сторону. Для начала вправо. После короткой паузы раздалось странное механическое стрекотание, и окошечко поехало вслед за взглядом. Достигнув какого-то предела, остановилось. Теперь влево. Такая же история: негромкое стрекотание с секундным замедлением и перемещение видимой области до некого ограничителя. Вверх-вниз… А вот перемещения по вертикали, сопровождаемые все тем же звуком, похожим на жужжание крошечного моторчика, были существенно короче.
   Но что, если попробовать прильнуть к нашему, так сказать, окоему, вплотную?
   Я сунулся вперед, жужжание изменило тон, серая отдушина послушно метнулась мне навстречу, и я… В общем, если бы было чем, ей-богу, заорал бы.
   Перед моим взором, по-прежнему монохромным и раздробленным на тысячи отдельных пикселей, будто у стрекозы или мухи, предстало квадратное помещение размером с гостиную средней городской квартиры. Комната была пуста, лишь в дальнем углу, возле приотворенной дверцы – сквозь щель можно было различить внутренности клозета, – притулилась узенькая кровать унылого казенного вида. На некотором расстоянии от кровати стояла низкая, сто один раз крашенная и все равно безнадежно облупленная тумбочка, навевающая мысли о казарме и даже гауптвахте, а на тумбочке – маленький телевизор. Впрочем, телевизор был вполне приличный: «Philips», и даже, видимо, цветней. Он работал. В кровати, закинув ноги на спинку, валялся полуголый юнец и с блаженной улыбкой дебила пялился в телек. Там пластилиновые человечки пластилиновыми цепными пилами, мясницкими тесаками и прочими сходными орудиями расчленяли друг друга на множество брызжущих кровью кусков. Побежденные грозили победителям отъятыми кулачками. Срубленные головы плевались желтым пластилиновым ядом и грязно бранились.
   У ценителя садистской мультипликации было чрезвычайно знакомое лицо.
   Мое собственное.
   Я немного подумал и хлопнулся в обморок.
   Когда я пришел в сознание во второй раз, злодей, похитивший мою внешность, вовсю храпел, вольготно разметавшись поверх смятого одеяла.
   Ситуевина получалась так себе. Выводы из нее – сплошь неутешительные. Нанюхавшись хлороформа, я послушно закатил глазки под лоб и вырубился, как миленький, предоставив каждому желающему дивную возможность делать с собой что угодно. Кандидатом в желающие под номером один выступала, бьюсь об любой заклад, куколка моя Аннушка. Стало быть, никуда мне от пленительной пришелицы скрыться не удалось. Пленила. А после неведомым способом закатала под штукатурку. То есть под пеноплен.
   И ведь предупреждал меня Жерар, что связались мы с такими силами, которые в одиночку мне не одолеть. Сожрут, не подавятся. И Аннушку, миледи Винтер мою, гадину, на груди пригретую, гнать велел. Все, все предвидел, зверь, кроме одного. Кроме подлого удара в спину. От того, кого считал почти что другом. А я искупал его все равно что в концентрированной кислоте и бесстрастно выдернул сливную пробку.
   Вместе с ним, похоже, слил я в канализацию и свою жизнь.
   Эх, Паша, Паша…
   Но кто же, черт подери, дрыхнет на казенной койке, столь достоверно копируя беднягу Поля Дезире, так и не ставшего великим комбинатором?
   Предположений, как экзотических, так и вполне банальных, было у меня – в короб выкладывай и на рынок неси. Это мог быть мой клон, брат-близнец или мастерски сварганенный андроид. Голограмма, скитающийся дух не погребенного по правилам покойника, двойник из параллельного мира… Да галлюцинация, наконец. Выбирай – не хочу. Я решил остановиться не на самой простой или фантастичной версии, а на самой разумной (если слово это здесь вообще уместно). Вернее, на двух. Либо передо мной замаскировавшийся кракен, умеющий мимикрировать под кого угодно, либо мое собственное тело, лишенное сознания злой волей Аннушки и прочих людей-моллюсков иже с нею.
   Но пришельцу, скрывшемуся под симпатичной шкуркой Павлина-мавлина, следовало бы сейчас не в обитой мягким каморке а-ля «камера психушки» в две дырочки сопеть. Должен он торопиться в «Серендиб». Где со сладенькой улыбкой подкрасться к Сулейману и, вдруг набросившись, безжалостно закрутить шефу белые рученьки до затылка, до треска рвущихся в суставах связок, ревя голосом карателя-гестаповца: «Признавайся, что тебе известно о „СофКоме“, чурка, сволочь, мразь, корм клопиный?!» Однако наш фигурант вместо этого сладко спит. Поэтому вариант с кракеном-мимикроидом тоже, как видно, отпадает. Что же остается?.. А то и остается, что, похоже, не зря я всегда боялся застрять в стене. Но не так застрять, чтобы раствориться в ней без остатка (хоть и это тоже страшно), а как бы наполовину. То есть сознание – в стене, а тело спокойно вышло наружу, где разгуливает и живет самостоятельно. Ничуть не озабоченное отсутствием души.
   Вот оно, тело, на койке.
   Организм, блин. Раб спинного и промежуточного мозга. Насмотрелся кровавых потасовок, нажрался до отвала (на полу рядом с тумбочкой за время моего повторного беспамятства появился поднос с крошками и грязной посудой) и спит. Что тебе снится, сукин ты сын? Крейсер «Аврора»? Да нет. Совокупление, судя по всему. Тьфу, животное. Глаза бы не глядели.
   Я со сделавшимся уже привычным жужжанием поднял взгляд к обитому пенопленом потолку. Потолок был скучен донельзя. Не было на нем ничего, кроме убогого ртутного светильника без плафона и вдобавок без одной из двух положенных ламп. Уцелевшая лампа с тихим треском помаргивала. От этой однообразной светомузыки мне в скором времени стало как-то дурно. Я переместил взгляд на стену (дьявол, что же это все-таки стрекочет механически?), но моргание светильника, раз увиденное, замечалось уже постоянно и повсюду. Полноценно «зажмуриться» не получалось, хоть ты тресни, однако после десятка попыток удалось-таки искусственно затемнить светлое оконце, связующее меня с каморкой «организма». Вознеся хвалы милосердным богиням комбинаторов – Кривой да Нелегкой, я занялся тем, что начал вспоминать в подробностях обличье вероломной твари, которую считал своей куколкой. Отыскивать по памяти черты, которые могли выдать ее нечеловеческое происхождение. И – ни хрена!
   Как это часто бывает в отношении близких людей, я не мог сосредоточиться и собрать образ девушки воедино. То вспоминалась улыбка, то приподнятая бровь, то плечо и мягкий завиток волос на фоне высокой шеи. То смех и плавное, полное силы движение груди на вдохе. А то вместо Аннушки появлялась вдруг похожая на испуганную клонированную овечку Долли-Долорес или похотливая щучка с огненными волосами… Или держащиеся за руки Лада и Леля в майках, обнажающих упругие животики… Или просто Танюша и Танюша Петровна, яростно таскающие друг дружку за крашеные волоса… И даже голая, хохочущая, запрокинувшая голову Софья Романовна, сразившая в Трафальгарском сражении на глади водного матраса своего жутковатого любовника и оседлавшая в знак победы его чресла. Аннушка же – никак. И вот что было удивительно: я все еще думал о ней с нежностью! И не мог представить, что на месте ее красивой, такой аккуратной груди может расти пара отвратительных цветков, состоящих из червеобразных щупалец, а внутри бьется, перекачивая синюю кровь, сердце спрута. Или два. А то и ни одного.
   «Постой-ка, – вдруг спохватился я, и мне захотелось рассмеяться от удовольствия, столь замечательной была догадка. – Да почему ж я вообразил, будто Аннушка была настоящая? Что опутавшая меня тенетами злобная паучиха – моя Аннушка? Чуды-юды могли запросто ее подменить. За-прос-то! Подсунуть мне, дураку влюбленному, говорящую куклу со знакомым личиком. Киборга-отравителя в Анниной маске. Господи, ну, естественно, так все и было! За мной следили с первого дня, но пока был безопасен, физической нейтрализацией пренебрегали. Однако стоило мне увидеть лишнее, как тотчас без шума и пыли взяли в оборот. Использовав для приманки облик той, за малейшим мановением пальчиков которой я попер без оглядки. Устремился, как лосось на нерест, не помня себя и топя друзей в гибельной пузырящейся пучине…»
   Стоп, это мы уже проходили. Только надрывной патетики было поменьше. Оставляем муки совести до лучших времен.
   Если пойманного зверя отчего-то не уничтожили сразу, то… То, возможно, он зачем-то нужен… Интересно, для них важна моя целостность как индивидуума или вполне достаточно того байбака на койке? Как он там, кстати?
   Байбак был ничего себе. Он уже проснулся и прогуливался по комнатушке, разминая косточки. Я безрадостно отметил, что, хотя фигура у меня вполне подтянутая и спортивная, но вот походочка – подкачала. Высоким подыманием коленей весьма напоминает шаг цирковой лошади. И появляющееся иногда короткое вертикальное движение верхней губой (когда мне кажется, что между нею и десной находится крошечный слюнный пузырек, который хочется раздавить) вовсе меня не красит. И лицо моментами бывает преглупым.