– Пожалуйте, пожалуйте, – торжественно пригласил нас монах.
   Владыка сидел и поднялся нам навстречу. Это был настоятель Елоховского собора архиепископ Леонид. Кирилл учил меня заранее, как надо подходить под благословение к Владыке (или к патриарху, если бы привелось), но что-то отчаянно сопротивлялось во мне, никак я не мог переломить себя и сложить ладони ковчежком и склонить голову, которую Владыка сверху Перекрестил бы.
   Владыка Леонид почувствовал мое замешательство и первый протянул мне руку. Мы поздоровались обычным светским рукопожатием. Нам хоть и предложили сесть, но на долгий разговор никто не настраивался. Кирилл только представил, привнося как можно больше информации обеим сторонам в столь короткое время:
   – Вот. Один из крупнейших иерархов, замечательный русский интеллигент, в прошлом врач, а теперь рыцарь русской православной церкви… Вот. Писатель, разрабатывает тему… Заступается… Очень рад. Пасхальная ночь. Такое знакомство… Владыка сказал мне какие-то слова о какой-то из моих книжек, все это заняло две-три минуты, и категорически произнес:
   – Ну, ступайте, ступайте. Я перед службой, мне одному побыть надо.
   Теперь уж, не выходя за пределы двора к толпе и милиции, мы обошли собор с другой стороны и оказались перед боковыми дверьми. Пока огибали, Кирилл не переставал внушать:
   – Русский интеллигент. В прошлом врач. Чудо! Вот где настоящее русское мужество. Какое отношение к священникам? На них смотрят как на выродков или как на чокнутых. В лучшем случае, как на хитрых карьеристов. Они у нас – отверженные. Изгои. Предмет насмешек. Быть священником в нашей стране – подвиг, настоящий подвиг. И ведь идут люди, и молодежь идет. Вот где настоящая жертвенная часть русской интеллигенции. Свет во тьме светит, и тьма его не объяла!
   Как-то необыкновенно было это все в той же Москве. И тот же я. И холодное около сердца чувство, что шаг за шагом куда-то ведут, ведут меня, уводят, и вот состояние тревожного чувства в груди, там, где сердце. Но что-то тут было и от восторженного холодка. Владыка, особый двор, особые двери, стучимся. Двери тяжелые, железные, приотворяются. В щелочку – но и глаз. Вместе с тем там, в узкой щели, словно плавится золото, тогда как у нас здесь тьма и мороз.
   – Владыка благословил, – сообщает в щелочку Кирилл, и мы сразу из холодной, мерзкой московской улицы, с гамом и свистом за нашими спинами, с автобусами, поставленными в виде ограждения, с милицией и терпеливой, послушной толпой вокруг собора, оказываемся в жарком, трепещущем тысячами огоньков кафедральном соборе, главным на сегодняшний день (пока бездействует Успенский Собор Кремля) соборе Всея Руси.
   Мы оказываемся не в общем пространстве церкви, набитом людьми так, что и руку нельзя поднять, чтобы перекреститься, но сбоку и на некотором возвышении, огражденном медной, начищенной до золотого блеска решеткой. Наше возвышение примыкает прямо к иконостасу. Если бы кто смотрел на нас из самой церкви, мы оказались бы для смотрящего справа от царских врат. Но и здесь, в особой загородке, тоже тесно. Здесь дипломаты, прошедшие по специальным пропускам, а если наши, русские, то тоже по специальным пропускам или, как мы, с благословения Владыки. Сюда, говорят, ходит и Павел Дмитриевич Корин, советский, верующий в Бога художник. Не далее как сегодня я в разговоре восторженно отозвался о его работах и о нем самом, а Кирилл резко напал:
   – Интеллигентный хлюпик и трус.
   – За что же ты его так?
   – У него выставка «Русь уходящая», и должен приехать на эту выставку Патриарх. Так он пошел к своему начальству, к Серову, спрашивать: можно ли подойти к Патриарху под благословение или здороваться светским образом? Ты верующий, в церковь ходишь, твоя выставка. Тебе уже семьдесят. Чего ты боишься? Если боишься, не подходи под благословение, твое дело. Но к Серову-то за разрешением идти – позор!
   Кирилл произносил «Серов» (с ударением на первый слог) не то для того, чтобы не совпадало с однофамильцем, не то просто так, из озорства и пренебрежения.
   Но Корина не было здесь, в загородке. Многие оборачивались и кивали Кириллу, улыбались, узнавали его как старые знакомые.
   Мне часто приходилось разные концерты и большие литературные вечера смотреть и слушать из-за кулис. Пока ждешь своего выхода к рампе (хоть бы и в Колонном зале), торчишь за кулисами, но хочется и послушать. И вот – внимательного слушания сбоку и сзади не получается. На всякое театральное действие надо смотреть из зала.
   Теперь у меня возникло сходное неудобство. Но хор гремел, дьякон провозглашал ектиньи, в пылании свечей, в певческих голосах, в единодушном крещении молящихся нарастали ликование и торжество, и когда Владыка начал осенять строенными свечами народ и говорить всем на три стороны: «Христос Воскресе!», когда весь народ выдыхал ему навстречу: «Воистину воскресе!», я опять поймал себя на том, что не могу открыть рта и присоединиться к народу. Я был тут зритель, а не молящийся, и лежала во мне черта, которой я не мог переступить, между тем как Кирилл специально поглядывал на меня: говорю я вместе со всеми «Воистину воскресе», крещусь или стою истуканом.
   Я стоял истуканом. Впрочем, сам Кирилл не крестился тоже. И что бы, казалось, трудного, если к тебе обращаются и по ритуалу полагается ответить. Тебе «здравствуйте», и ты «здравствуйте». Тебе «приятного аппетита», а ты «спасибо». Естественно, натурально. И здесь тоже ведь ритуал. «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» Но никак не мог я переступить черту внутри себя, отделяющую меня как зрителя от меня как простого православного человека.
   При выходе на улицу, уже выйдя из собора, знакомые, только кивавшие друг другу издалека, тотчас находили друг друга, христосовались, лобызались трижды. Кирилл и тут не преминул:
   – Владимир Алексеевич, познакомьтесь. Замечательная семья. Старинные русские интеллигенты, – и немного потише, словно бы только для меня, но и тем слышно, – из недорезанных. А это писатель… Единственный… Гигант… Наверное, читали.
   Передо мной оказалась действительно семья – профессор консерватории, полная, полнощекая супруга его, Татьяна Петровна, учительница французского языка, румяный черноглазый юноша Петя и молоденькая девушка Маша.
   – По одной линии Голенищевы-Кутузовы, по другой – Шаховские, – не терял зря времени Кирилл. – Русские люди должны знать друг друга.
   – Поедемте к нам разговляться, – неожиданно просто предложила Татьяна Петровна.
   В просторную трехкомнатную квартиру в хорошем «сталинском» доме вошли уже в начале четвертого. Стол, накрытый с вечера, пестрел яркими крашеными яйцами, куличом, графинчиками трех разных цветов, серебряными чарочками, зеленым хрусталем, бутылками вина, розовой ветчиной, солеными помидорами и множеством других всевозможных закусок.
   В комнате, где был накрыт стол, немногое говорило об особенности этой семьи. Мало ли что – живописные портреты восемнадцатого века? Предки. Но, может быть, ведь и просто картины, купленные в комиссионном магазине на Арбате. Старинное серебро и хрусталь.
   Но в соседней комнате, куда разрешили войти нам, угол мерцал серебряными окладами и темными ликами. Лампады перед иконами. Другой мир. Это еще, можно сказать, открыто и смело. В другом доме мне предстояло потом увидеть интересную конспирацию. Открывается платяной шкаф, а в шкафу как бы иконостас. И тоже лампады. В праздник открывают дверцу шкафа или утром для одинокой молитвы. Помолимся, и шкаф на ключик. Оккупационный режим. А в комнате – портрет Хемингуэя, репродукции Пикассо. Хозяин шкафа – известный писатель и депутат.
   – Смотри, какой юноша, – между тем говорил мне Кирилл над плечом. – Петя Ростов! Чем не Петя Ростов? Был корнетом, гусаром, генералом. А Машенька? Так и светится изнутри. Локоны, пальчики но клавишам – романс Чайковского. Вот они, русские-то лица. Недорезаны. Чудом уцелело процента три настоящей русской интеллигенции.
   – А я?
   – Ну и что? И Шаляпин мужик, и Есенин, и Суриков, и Сперанский, и Ломоносов, и Воронихин. Я считаю, что ты тоже из недорезанных. Признайся, в двадцать девятом году должны были вырезать вашу семью? Случайно не вырезали?
   Я промолчал.
   – Признайся, должны были вырезать? Не ошибся я? Случайно не вырезали?
   – Случайно.
   – Я так и знал, – облегченно вздохнул Кирилл.
   За столом же – разговоры, как разговоры. Только первую выпили с праздничком, а в остальном, если забыть, конечно, про убранство стола, словно собрались по любому поводу. Словно не четыре часа утра и не спят все нормальные советские семьи, в том числе и мои друзья, все Сурковы, Михалковы, Алексеевы и Стаднюки.
   С Алексеевым и Стаднюком у меня прекрасные, если не дружеские, отношения. Но все равно в самом, казалось бы, откровенном разговоре – один пишем, два в уме. Есть направление разговоров, в которых возможна полная откровенность, вроде рыбалки, но попробовал ведь я однажды насчет Чапаева поговорить с Бубенновым. Ничего не говорю, Алексеев, Стаднюк – это не Бубеннов. Допустим, и можно с ними насчет Чапаева. А если подальше чуть-чуть, поглубже?
   – Ты, Володя, говори, о чем хочешь, а советскую власть не тронь!
   Алексеев один раз при многих слушателях, так что, может быть, и для раскрытого чьего-нибудь уха, задал прямой вопрос:
   – Подумай, кем бы ты был сейчас, если бы не советская власть?
   Это любимый конек каждого ортодокса. Кем бы ты был, кем бы мы были? Какой была бы Россия? А один еще прямее ляпнул:
   – Ходил бы ты сейчас в лаптях да землю ковырял бы сохой.
   – Это почему же я ходил бы в лаптях? Есенин, как видим на фотографиях, нашивал и цилиндр с бабочкой. А Шаляпин шубу, не знаю уж на каком меху, в которой его Кустодиев изобразил. Да и у нас в селе никто уж не носил лаптей. Сапоги, в праздник хромовые, поддевки из тонкого сукна, а женщины в сапожках с высокой шнуровкой, в которых кадриль отплясывали. И сох уже не было. Были плуги, конные молотилки, триеры, веялки… Да если бы даже допусти ть, что Россия до 17-го года ходила в лаптях (чего не было), то что же, она за эти десятилетия никуда не ушла бы? Вон, одна губерния не вошла в состав СССР – Финляндия, – так что же, она сейчас в лаптях ходит? Сравните-ка с Финляндией соседнюю Карелию, да даже и Ленинградскую область… А еще я так спрашивал у своего друга: будто дано нам знать, какой была бы Россия теперь, при шестидесятилетнем спокойном развитии и при условии, что не вырезано до 70 миллионов лучших русских людей? Возможно ли вообразить, какой была бы Россия и кем были бы мы в этой невообразимой России?
   – Так что же, ты думаешь, я поэт и писатель потому, что советская власть?
   – Почему же еще?
   – Во всем нашем селе, во всем нашем Ставровском районе – советская власть. Отчего же не вырастают там больше писатели и поэты? Шестьдесят лет советской власти, а ни одного писателя больше не выросло…
   Шутки шутками, но и с самыми близкими друзьями разговаривая, и шутя, рыбача и сидя на собраниях, прогуливаясь по лесу, я в разговорах тотчас натыкаюсь и начинаю ощущать бетонную стену, барьер, на котором кончается наше взаимопонимание. По деликатности редко доводишь разговор до утыкания в эту стену. Друзья, но не единомышленники. Кое в чем единомышленники, но не до конца, не без оговорок, не на полное открытое сердце.
   Впервые с Кириллом и Лизой, а теперь вот и в более обширном кружке (все же семь человек – не трое), я ощутил, что нахожусь среди полных единомышленников, и оттого, может быть, впервые в жизни было радостно на душе полной открытой радостью.
   Разговоры между тем шли вовсе не заговорщические и не проблемные. Если люди поняли друг друга как единомышленники, то что же им обсуждать? Говорили о Пушкине, о Булахове, об именитых предках этой семьи. Кирилл сумел-таки вытянуть из Татьяны Петровны, и она долго рассказывала, как их «недорезали». Но все это уж как история, едва ли не в смешных и комических тонах. Где-то они прятались в Загорске, кто-то их предал, а кто-то предупредил. Уходили ночью, ползли через картофельное поле, снова прятались, побывали и в лагерях, но уже не в Соловках первых лет (откуда не возвратились бы), а в более стабильные времена. Да я и не запомнил всей подробной истории. И не это важно было для меня, а то было важно, что вот наконец – единомышленники. Е-ди-но-мыш-лен-ни-ки.
   – Христос Воскресе! – подняла первую чарочку Татьяна Петровна.
   – Воистину воскресе! – дружно подхватили мы все, и хотя как бы со стороны, но услышал я в общем хоре и свой голос: «Воистину воскресе!»
   Неужели воскреснет? Не Христос, а Россия? Неужели воскреснет? Вдруг остро и явственно почувствовал про себя: если бы колокольня Ивана Великого и надо прыгнуть с нее с тем, чтобы в момент моего шлепка о землю сразу зазвонили бы все сброшенные на всех церквах колокола и встали бы сразу все семьдесят миллионов сознательно убитых, замученных, уморенных голодом, то есть если бы вот именно в момент моего шлепка о брусчатку Кремлевской площади воскресла бы Россия, не колебался бы ни доли секунды. Шлепок – и по всей России колокола…
   На третий день Пасхи Кирилл повез меня в Загорск, то есть в Троице-Сергиеву лавру, причем загадочно обещал познакомить с каким-то очень уж, по его словам, интересным человеком.
   Я приноравливался поставить машину на площади перед лаврой, но Кирилл велел ехать прямо в ворота (правее главных) под выразительный, запрещающий мне ехать «кирпич». Проехав и повернув уже на территории лавры, мы уперлись в шлагбаум. Тут на высокое каменное крыльцо вышел священник в черном, с окладистой черной (но вблизи потом оказалось темно-коричневой) бородой, с большим позолоченным крестом на животе. Он сделал рукой какой-то разрешающий жест, и шлагбаум сразу поднялся.
   И опять, и опять, родившееся еще около собора и в соборе в пасхальную ночь, зашевелилось во мне сомнение. Как же так? Не другое же здесь государство? Не волшебная же палочка перенесла нас незримо для других, посторонних глаз в чудесное царство с приметами прежней, опустившейся под свинцовые воды истории, прекрасной нашей страны? Те же молодцы, которые паслись там около «Чайки», на другой же день и настукали небось где полагается, что известный писатель приходил к Владыке и имел с ним беседу.
   А здесь? Этот сторож, поднимающий и опускающий шлагбаум? Неужели он не запишет номер машины? И не донесет, что мы въехали как к себе домой на закрытую территорию духовной академии и целый день провели вместе с ее ученым секретарем, профессором богословия?
   Приезжая, бывало, в Загорск[48], ходили тут от собора к собору в числе других бродящих туристов и любопытных зевак. Зайдешь в один собор, в другой, постоишь, послушаешь. На монахов же и на священников, когда мимо пройдут, смотришь как на выходцев из другого мира. Знаешь умом, что тут где-то духовная академия, где-то и Патриарх, но все это за семью печатями для нас, обыкновенных туристов. Скрыто и недоступно.
   Но вот поднимается шлагбаум, и мы попадаем в другое измерение, в другую среду, в другую сферу. А еще вернее, как если бы подойти к озеру Светлояру, произнести заклинание и оказаться в подводном Китеже, где, по легенде, все-все сохранилось от древних веков – и колокола, и одежда, и церковное пение, и длинные бороды, и русская речь сама.
   Говорят, что если и попадешь в Китеж, то обратной дороги нет. А отсюда? Шлагбаум-то, конечно, поднимут, и уедешь на машине в Москву. Но приедешь ли? Вернешься ли самим собой, каким ты был до въезда сюда, до того, как побывал в другом измерении, вдохнул и увидел?
   Вот даже за стол садимся, и перед тем, как есть, отец Алексей читает молитву вслух, повернувшись к образам, озаренным лампадой, и трижды осеняет крестным знаменем все, что стоит на столе, благословляя «яства и питие». А ты стоишь в это время, не зная, как себя вести, что делать? Бежать ли отсюда скорее, пока не поздно, или тоже перекреститься, садясь за стол. Но ты не бежишь и не крестишься, а, простояв смиренно, пока читалась молитва и благословлялась еда, садишься за стол вместе со всеми.
   Не еда, а вот именно – яства. Во всем так, во всем островок, во всем – оазис. Икра черная зернистая, черная паюсная, красная, отборная, как горох. Балыки и нежно-соленая семга, разварная осетрина и домашние соленья, язык и подовые пироги, квасы, квасы монастырские! Только ведь у Мельникова-Печерского где-нибудь или у Лескова читали, а тут в натуре. И протоиерей во главе стола по всей форме. Куда-то в чеховские, в лесковские перенеслись времена, тем более, что в разговоре, когда зашла речь о кустодиевском портрете последнего царя, зазвучало словечко «государь», как будто – самое обиходное и повседневное словечко. А тут еще в большой колокол зазвонили на главной звоннице. Про весь этот день было четкое ощущение, что на пресловутой машине времени перенесся на несколько часов в Россию из страны под названием СССР. И только одно мешало полной иллюзии: ныло около сердца. Ах, настучат, ох, донесут. Тем более, что перед тем как сесть за стол, осмотрели всю духовную академию, церковно-археологический кабинет, побывали в покоях Патриарха. Сколькими же глазами мы были увидены, словно сфотографированы. То там, то тут на коридорном повороте попадались нам навстречу монахи и смиренно склонялись перед секретарем академии, протоиереем и приближенным к Патриарху человеком, просили благословения, а глазами зырк-зырк по нам.
   Потом отряхнешься, одумаешься: да нет, не может быть! Уж если здесь?.. А где же, если не здесь? Но постепенно тупеет игла, уколовшая сердце, – а, будь что будет!
   Да, прежде чем сесть за стол, ходили и осматривали и тоже все – зеленой улицей, особыми дверями, с почтением, с низкими поклонами встречных монахов и священников.
   Троицкий собор – душа и сердце лавры. Если Троице-Сергиева лавра действительно самое святое место в России, а Троицкий собор в лавре, как сердце в сердце, то в самом соборе есть уж воистину святая святых – мерцающая серебром, окруженная жарким пыланием лампад рака с мощами преподобного Сергия. И всегда к ней с семи утра до десяти вечера, ежедневно, в праздники и в будние дни, беспрерывный людской ручеек в один ряд. Подойти, поклониться, поцеловать стекло над ракой, перекреститься и отойти. А следующий уже склоняется, целует и крестится. Так идут и идут от семи утра до десяти вечера. Остальные, находящиеся в храме, конечно, беспрерывно поют. Тут не служба какая-нибудь, а повторение одной только. фразы, растянутой в песнопении, положенной на красивую мелодию. «Преподобный отче Сергие, моли Бога о нас». И так часами, часами, и чем больше слушаешь, тем больше ложится на сердце незамысловатая молитва, и то, что поют ее сами молящиеся, сами, приехавшие и прилетевшие на поклон к преподобному Сергию с разных концов страны, от Карпат до Камчатки. И это не красное словцо. Я осмелился, не в этот раз, конечно, и спрашивал по произвольному выбору, откуда приехали к Сергию, и получал ответы: Ташкент, Гомель, Самбор, Псков, Барнаул, Торжок, Тюмень, Кисловодск, Баку (русские, конечно, как и в случае с Ташкентом), Киев, Кишинев, Челябинск, Оренбург, Серпухов, Павлодар, Чита…
   Редкими капельками точится огромная, истерзанная, замороженная, анестезированная, продезинфицированная, обездушенная страна. Редкие капельки сливаются здесь в одном месте в этот тонкий, в один ряд, но непрерывный все-таки ручеек. Поклониться, приложиться, перекреститься и отойти.
   – А нет очереди через всю лавру, как в Мавзолей, через всю Красную площадь,– нарочно сопоставил я при отце Алексее.
   – Еще бы. Там же очень наглядно. Труп. Ну или там папье-маше. Еще интереснее, как похоже! А у нас здесь дух один. Глазеть-то ведь не на что. А духом к духу прикоснуться дано не каждому из широких масс. Дух – он либо есть, либо нет.
   – Нет, отец Алексей, – вступился в своей излюбленной интонации Кирилл, – не труп, а вечно живой, потому и движутся широкие массы. Вечно живой и всегда с нами!
   – Что ж, приходилось вам самому видеть мощи преподобного Сергия? – обратился я опять к отцу Алексею.
   Понизив голос (не как понижают, боясь сказать громко, а как понижают его, скорбя), отец Алексей ответил:
   – Вы, наверное, знаете, что лавра после революции была разорена и на многие годы закрыта. Все сокровища вывезли. В мощах преподобного Сергия тоже копались. Мародеры и трупоеды! Хорошо хоть не выбросили. Когда церковь вернули в лавру… Кучка разворошенных костей… Все осквернено, наплевано в самую душу. Но святость и чистоту испачкать нельзя. Вся скверна возвращается в конце концов на тех, кто пытался осквернить…
   В академии отец Алексей показал нам и свой кабинет, и актовый зал, и академическую церковь, и прекрасный «Елизаветинский зал» с живописью по потолку. Когда лавра была закрыта, тут прозябал самодеятельный городской театришко, живопись же была попросту заштукатурена. Ведь как это наглядно может быть, если вдруг сопоставить! Вот зал XVIII века, сверкающий паркет, лепной расписной потолок, соответствующая мебель, бронзовые часы, канделябры, люстры. Зал, кроме красоты, имеет и памятное значение. Останавливались, приезжая в лавру, Елизавета, Екатерина, Александр, Николай. И вот вижу я, как наяву, эту дешевую пупырчатую штукатурку, этот замызганный, грязный пол, эти ряды безобразных фанерных стульев и эти лозунги по стенам: «Искусство принадлежит народу», «Из всех искусств важнейшим для нас является кино». Да еще плакаты о надоях молока и носке яиц.
   Несколько лет спустя Софья Михайловна Зернова, когда я буду ей показывать в Архангельском дворец Юсупова и дом отдыха в нем, скажет мягко, щадя мои советские патриотические чувства:
   – Я понимаю, что дом отдыха нужен. Пусть он будет. Но вместе, Владимир Алексеевич, вместе, а не вместо. Почему у вас сразу все обязательно «вместо»?
   Напрасно осторожничала тогда Софья Михайловна. Задолго до ее проникновенного восклицания я в Елизаветинском зале духовной академии в Троице-Сергиевой лавре понял, что действительно должно быть «вместе», а не «вместо». Построили в конце концов Загорску Дворец культуры, где, не знаю уж как там, но развивается самодеятельность и читаются разные лекции. Слава Богу. Елизаветинский же зал, стоящий по своей исторической и художественной ценности всех Дворцов культуры, вместе взятых, расштукатурен, отреставрирован и блистает теперь в первозданном виде. Так ведь повезло же ему! Решил Сталин для послабления церкви восстановить патриархию и отдал лавру назад церковникам под резиденцию Патриарха Всея Руси. Но не повезло пока ни сотням монастырей, ни тысячам дворянских усадеб, княжеских да купеческих особняков, просто русских церквей, большей частью уже уничтоженных, а другой частью превращенных в гаражи, склады, кинотеатры, учреждения. Далеко ли ходить? В Москве известные фирмы «Диафильм», «Мультфильм», «Мелодия» расположены в бывших костелах, кирхах, церквах. Наверное, ведь и там приходилось что-нибудь заштукатуривать или отмывать и сдирать купоросом. Я вспомнил сейчас эти три фирмы, с которыми мне приходилось иметь дело. Если же специально поискать… Случайно показали мне особнячок на Полянке, из которого только что выехал детсад. Именно особнячок, общей площадью метров двести квадратных, разделенный теперь на фанерные клетушки. И вот главный зал в этом особнячке – весь дубовый, резной, и потолок, и стены. Да не просто резьба, а какой-то известный немецкий резчик семнадцатого века. Тут же дивные изразцы на нескольких печках, некоторые из них тоже замазаны побелкой. Действительно, почему же «вместо», а не «вместе»? Или уж так бедно государство, что не могло построить детского сада? Думается, что тех ценностей, что были изъяты из этого маленького купеческого особняка, хватило бы на два, на три детских сада. Да и сейчас, если оценить только дубовый зал и изразцы… Так нет же – разгородить на фанерные клетушки, забелить, заштукатурить, загадить. Из многих тысяч, если брать только особняки, повезло лишь тем десяткам, в которых размещены посольства разных стран. Да вот повезло еще Троице-Сергиевой лавре, открыли вновь и разрешили привести в порядок, вернуть былой вид, а во многом и атмосферу.
   Церковно-археологический кабинет отец Алексей показывал нам с особенной затаенной гордостью, ибо весь этот так называемый кабинет, а фактически музей, был собран и организован стараниями (усердием, правильнее было бы здесь сказать) отца Алексея. Ничего не нужно было ему усиленно искать, собирать, выторговывать. Лавра есть лавра, несут и несут. Осталась после родителей икона в дорогом окладе, куда ее деть? Да снеси ты ее в патриархию, они купят. Но многие и денег не хотят, жертвуют. Несут и несут, только успевай отбирать ценное – исторически, художественно и материально – от неценного. Не только иконы несут, но и книги, картины, разные предметы старины, ларцы, вазы, лампы, самовары, лампады, бронзу и серебро во всех видах, памятные медали, старые ордена, нумизматику и всю старину вплоть до мебели. Была дана отцу Алексею власть тотчас и выложить, выдвинув ящик стола, необходимые деньги. Таким образом при строгом отборе он создал за несколько лет уникальный церковно-археологический музей, с древними иконами, дорогими окладами, наперсными крестами, с церковными чашами, эмалями и мелким литьем, с резьбой по дереву, жемчугом и бисером, с дарохранительницами и лампадами, с ростовской финифтью, самоцветами, картинами на религиозные темы вплоть до Сурикова, Нестерова, Васнецова, Боровиковского и крупных западных мастеров[49].