— Герой сего происшествия влюбился недавно в дочь одного здешнего медика, ибо у него никогда не хватало духа посягать на особ более высокого звания. Ища случая на нее поглядеть, он всякий день заходил в церковь, где она слушала обедни и вечерни, и обычно прогуливался перед ее домом. Наконец, дабы удовольствовать себя еще больше, додумался он снять меблированную комнату против ее жилища. Один из его лакеев получил от него приказание пристать к ее служанке и притвориться, будто в нее влюблен; он выполнил наказ своего барина и в короткое время добился милостей субретки, так что граф поручил ему поведать ей о своих чувствах к лекарской дочке и заручиться ее содействием. Дело это возымело вожделенный успех, и служанка, бывшая в самых непринужденных отношениях со своей хозяйкой, каковая по смерти матери заправляла всем домом, поведала ей про любовь соседа. Но госпожа накричала на нее так, как она того и не ожидала, и особливо обиделась на то, что та споспешествует проискам человека, который ввиду высокого своего звания добивается ее благосклонности без намерения на ней жениться. Помимо того, служанка получила запрещение принимать впредь подобные комиссии. Невозможность помочь тому, кто посулил ей щедрейшие награды, весьма ее огорчила. Однако же, желая выудить у графа хоть сколько-нибудь денег, она уверила его, что ее госпожа страстно в него влюблена. Ей не пришлось прибегать к каким-либо чрезвычайным клятвам, дабы внедрить эту мысль в его воображение, ибо был он самонадеян, как никто на свете. Проходя по улице, он то и дело оборачивался, дабы взглянуть, не смотрят ли на него, и если кто-либо обращал внимание на его неприглядное лицо, то он воображал, будто тот восхищается стройностью его стана или роскошью его наряда; а когда до него долетали чьи-либо слова по какому-либо поводу, то, расслышав на ходу только половину, он принимал их на свой счет и истолковывал в лестном для себя смысле. Стоило какой-нибудь девице на него покоситься, он сейчас же проникался уверенностью, что она от него без ума. Мне передавали, будто, зайдя однажды к знакомой даме и застав там своего приятеля, который на ней ухаживал, он незамедлительно удалился; приятель, встретив его спустя несколько дней, спросил, чем он его так прогневил, что тот гнушается его обществом. На это граф отвечал:
   — Вы дурно истолковываете мой поступок; я удалился от вашей возлюбленной только для того, чтоб доставить вам удовольствие, ибо по похвале, которую она тотчас же наградила мои дивно завитые волосы, я убедился, что она питает ко мне больше расположения, нежели к вам; мне не хотелось, чтоб мое присутствие помешало ей оказать вам те милости, которых вы, вероятно, жаждали.
   Лица, хорошо знавшие сего тщеславного молодчика и сообщившие мне его историю, рассказывали также при кучу других дурачеств, им учиненных. Лекарская дочка, не вступая с ним в знакомство, вскоре поняла, какого склада это был человек. Предпринимая что-либо у себя в горнице, он растворял окна настежь, дабы удивить всех своею роскошью, например, когда ему примеряли новый наряд; а пока он трапезовал, блюда обязательно должны были стоять некоторое время на окне и свидетельствовать о том, какой у него пышный стол. Все это заставило ее скорее возненавидеть его, нежели полюбить, и она поведала о его шутовских повадках нескольким самым закадычным своим подружкам, а те однажды под вечер явились в ее горницу, дабы позабавиться над; обезьяньими штучками дурачливого ее поклонника, который, увидав ее у окна, тотчас же подошел к своему.) Случайно находился у него в то время некий дворянин, слывший за отличного лютниста; граф попросил его взять лютню и, спрятавшись за его спиной, сыграть какую-нибудь песенку, а сам взял другую и притворился, будто тоже музицирует, надеясь продвинуться в благоволении своей избранницы, если та узнает, что он одарен сим любезным талантом. Но, на его несчастье, одна из подружек лекарской дочки была большой мастерицей по этой части и, увидав, как он впустую водит пальцами по ладам, догадалась, что музыка исходит не от него. Она окончательно в том убедилась, когда, поднявшись этажом выше, увидала оттуда второго музыканта. Тогда, желая посмеяться над его сиятельством, она принялась отпускать насчет нашего ферта разные замечания: то, по ее мнению, он плохо настроил лютню, то он слишком нажимал на струны, то у него лопнула квинта. Тем не менее это музицирование продолжалось, еще долго.
   Когда оно кончилось, граф, вспомнив, что в некоторых романах любовники падают в, обморок при вида своей возлюбленной, и намереваясь показать, сколы страстно он влюблен, решил притвориться, будто испытывает превеликую слабость, а посему закрыл глаза и слегка раскрыл рот, словно для вздоха, поле чего медленно опустился на стул, стоявший позади него. Затем окна закрылись. Увидав такое дурачество и желая потешиться над графом, его дама тотчас же послала к нему лакея, дабы осведомиться из учтивости, какая болезнь так внезапно приключилась с ее соседом, который, по-видимому, чувствовал себя отлично, когда перед тем играл на лютне у своего окна.
   — Друг мой, — сказал он слабым голосом лакею, которого впустили к нему в горницу, — передайте своей госпоже, что я не испытываю никаких болей, кроме тех, которые она мне причиняет.
   Услыхав такой ответ, она еще раз получила отличный повод посмеяться над своим поклонником. Служанка, желая чем-нибудь услужить нашему графу, обнадежила его спустя несколько дней, что предоставит ему возможность побеседовать с госпожой и даже, быть может, пойти и дальше, если лекарю, державшему дочку в строгости, случится как-нибудь отлучиться за город. Графу, однако, представилось, что если он не поторопит этого дела какой-нибудь уловкой, то лекарь, может статься, никогда не уедет и что, таким образом, ему придется дожидаться бесконечное время, а посему надумал он разыскать в Париже какого-нибудь заболевшего нищего и отправить его в одно из принадлежащих ему поместий, дабы, выдав этого молодца за любимого своего камердинера, попросить соседа, чтоб тот его навестил. Он нашел достаточно бродяг, соглашавшихся полечиться, и выбрал среди них одного, который приглянулся ему больше других. Все произошло так, как он предполагал: надежда на заработок и желание подышать воздухом побудили лекаря отправиться за город. Теперь оставалось только служанке сыграть свою рольку. А посему сказала она хозяйке:
   — Напрасно, сударыня, вы не обращаете внимания на того красивого кавалера, который так умильно на вас поглядывает. Почем знать, не согласится ли он на свадебку, хотя вы и беднее его? Может статься, он хочет взять невесту грязненькой и сам подтереть ей гузно. Дозвольте ему поговорить с вами, пока нет барина; вы увидите, что у него внутри.
   Хозяйка, задумав позабавиться над графом, не выругала на сей раз служанки, а, напротив, сказала, что не прочь побеседовать со своим поклонником. Та передала ему это через его лакея, и он во мгновение ока очутился в доме своей дамы, каковую застал в обществе тех же подружек, видевших, как он падал в обморок. Обменявшись с ним учтивостями, девицы завели другие речи, совсем не понравившиеся кавалеру, ибо отпускали они на его счет остроты, на которые он не умел ответить. А надобно вам сказать, что, отправляясь в гости, заучивал он наизусть целые тирады из какой-нибудь книги и повторял их, хотя бы речь Шла совсем о другом предмете, чем немало докучал собеседникам. Будьте уверены, что перечитал он для извлечения ораторских цветочков все любовные книги, имеющиеся во Франции, и заглядывал в Нервеза [173], о чем нетрудно было судить по его разговорам. Но тем не менее граф становился в тупик почти всякий раз, как касались темы, к которой он заранее не готовился. Что же касается его нежных чувств, то ему так и не удалось поговорить о них попространнее со своей возлюбленной, и он не добился от нее ничего, кроме весьма холодных ответов, так что все его старания удалить отца пропали почти что даром. По прошествии некоторого времени лекарь отвез дочь в маленький домик, купленный им в полумиле от Парижа, но так как обязанности не позволяли ему долго там прохлаждаться, то он на другой же день вернулся в город. Служанка, также поехавшая в деревню и жаждавшая более, чем когда-либо, угодить графу, спросила хозяйку, не будет ли ей приятно повидаться с поклонником в теперешнем своем уединении. Та отвечала утвердительно, имея в виду одного славного молодого человека, также невысокого звания, который за ней ухаживал; но служанка повернула дело иначе и, не обинуясь, уведомила нашего отвергнутого любовника, что особа, одержавшая над ним победу, страстно жаждет его видеть. Он не преминул в тот же вечер отправиться в деревню, и служанка, отворив садовую калитку, провела его на чердак; там она посоветовала ему притулиться под дрянными одеялами, дабы его не заметили, и обещала с наступлением ночи прийти за ним и отвести его к своей госпоже. После этого она отправилась к ней и сказала, смеясь:
   — Ну-с, он пришел; я спрятала его наверху под одеялами.
   Молодая хозяйка отлично догадалась, о ком она ведет речь, и решила отомстить графу за то, что тот осмелился проникнуть к ней тайком, видимо, с намерением похитить ее честь. Дабы, однако, служанка не воспрепятствовала ее намерениям, она ответила только кивком головы на полученное известие и отослала ее с каким-то поручением на другой конец деревни. По ее уходе она позвала виноградаря и его сына и, приказав обоим взять по доброй дубинке, отвела их на чердак. Граф, желая дышать посвободнее, все время высовывал голову, но при шуме приближавшихся шагов спрятал ее как можно глубже. Придя наверх, лекарская дочка велела своим людям бить по одеялам вовсю, дабы выколотить из них пыль. Виноградарь предложил убрать их оттуда, снести во двор и там встряхнуть. Но хозяйка запретила прикасаться к одеялам иначе как палками и с этими словами вернулась в свою горницу. Тем временем крестьяне принялись что было мочи колотить по одеялам, каковые оказались слишком тонкими, чтобы граф не ощутил ударов, сыпавшихся на него градом. Игра эта ему не понравилась, и он решил положить ей конец, а посему, выскочив из-под прикрытия и сбив кулаком с ног сына виноградаря, спустился по лестнице и добежал быстрее преследуемого оленя к месту, где оставил своих лакеев, Не зная, винить ли госпожу или служанку, и видя себя осмеянным, сменил он с тех пор любовь на ненависть, переселился подальше от неблагодарной своей возлюбленной и избегал ее улицы пуще дороги на эшафот. Мне даже передавали, будто намедни, находясь в свите короля, собиравшегося проследовать по этой улице, он покинул одного принца, которого обещался сопровождать до места сбора, и тем заслужил себе славу величайшего невежи, ибо никто не знал об его приключении.
   Но это еще далеко не лучшая из его выходок. Надобно вам знать, что восхотел он изведать ремесло Маоса, как изведал ремесло Амура. Поупражнявшись некоторое время в фехтовальной школе, граф воспылал желанием испытать свою доблесть. Он видел, что дворянин не пользуется почетом, если не дрался на дуэли, а потому чуть что был готов затеять ссору без всякой причины, лишь бы послать кому-нибудь вызов. Но когда к нему возвращался здравый смысл, то он рассуждал, что мог быть не только победителем, но и побежденным, и это ему не улыбалось, да и игра была опасная. Ему хотелось драться, как Бельроз в комедии [174], или вовсе не выходить к барьеру, и чтоб дело было уже в прошлом или чтоб какое-нибудь пользующееся доверием лицо, будучи введено в заблуждение, распространило слух, будто само видело, как он участвовал во многих поединках, хотя бы это и не соответствовало действительности. В ту пору оказался при дворе некий гасконский барон де Буатайн, который, сведя знакомство с графом, сошелся с ним характером по всем статьям. Неоднократно беседуя между собой о дуэлях и доблести нашего века, они додумались до такой штуки, которая останется памятной на веки веков. Так как все бились, то хотели биться и они, однако не подвергая себя опасности подобно прочим молодым безумцам. А посему положили они для виду крепко поссориться в присутствии многочисленного общества и затем разойтись, дабы встретиться после в каком-нибудь месте за городом, прихватив с собой никуда не годные шпаги, коими собирались они биться, пока кто-либо их не разнимет, хотя бы даже их собственные лакеи, которые, не будучи посвящены в обман, стали бы затем трубить по всему городу о достославном их поединке. Граф, стараясь оправдать их затею, говорил:
   — Что тут дурного? Разве мы согрешим против устоев добродетели? Напротив, нехорошо впадать в ярость и гнев, как поступают большинство дворян, и нам незачем им подражать; но, тем не менее, поскольку честь кавалера зависит теперь от поединков, в коих он участвовал, и нет другого способа заслужить славу, то надлежит и нам притворно учинить то же. Представим себе, что целое королевство дается в награду за злодеяние: будет ли человек, только притворившийся, но не совершивший этого преступления, чувствовать себя внутренне более достойным похвалы, чем если бы поступил иначе? Давайте приспосабливаться к веку и исправлять его печальные стороны, если уж не можем их устранить.
   Так как гасконец весьма одобрил его резоны, то они в присутствии нескольких дворян поссорились в Тюильри по какому-то вздорному поводу; ничтожность же оного, по словам графа, не имела значения, ибо те, кто дерется из-за пустяков, пользуются особливым уважением как люди храбрые и, видимо, не дорожащие жизнью, раз они рискуют ею ни за что ни про что. Итак, граф и барон, повздорив, покинули общество и разошлись в разные стороны, а под вечер, переехав Новый Мост, очутились одновременно на конце Пре-о-Клерк [175], где спешились и обнажили шпаги. Они выбрали место, на котором их можно было видеть со всех сторон, так что не успели они приступить к поединку, как сбежались солдаты и горожане, чтоб их разнимать. Один человек клятвенно меня уверял, что, подойдя к ним, сам слышал, как граф еще говорил барону: «Да не наступайте же так! Делайте выпады только для виду, чтоб я мог их отбить».
   А кроме того, было заметно, что дерутся они так, словно пляшут танец комических латников [176], где исполнители только звенят мечами о мечи в подражание воинским пляскам древних. Однако на это не стали обращать внимания и попросили их примириться. Они оказались весьма послушными и вложили шпаги в ножны, ограничившись заявлением, что в присутствии такой толпы невозможно драться. Тут подоспело несколько человек из числа их приятелей, которые следовали за ними, предполагая, что они действительно будут биться. Затем вся компания вернулась в город, где врагов примирили, и весть о дуэли разнеслась повсюду к обоюдной их славе. Чем не героическая затея? А случись им в детстве упасть и получить рану, то разве не выдали бы они ее за рубец от прежнего поединка? Полагаю также, что им надлежало прицепить себе на время боя по свиному пузырю, наполненному кровью, дабы разыграть раненых. Однако и без сей уловки слава их с тех пор распространилась при дворе, впрочем, как и молва о некоторых других лицах, которые не храбрее их, и я сам бы никогда не узнал об этом обмане, если б один лакей, который притаился в горнице графа, когда они составляли свой заговор, не разгласил его впоследствии. Но так или иначе, а граф стал столь грозной особой, что сам был ослеплен собственной доблестью. Намедни он даже вознамерился всерьез вызвать на дуэль одного молодого откупщика за то, что встречал его слишком часто у некоей дамы, в которую влюбился. Но, будьте уверены, он отлично знал, что откупщик не примет вызова, хотя и носил цветное платье, словно какой-нибудь вояка. Он написал ему картель, заимствовав образец из «Амадиса», и послал его со своим камердинером. Прочитав послание, откупщик сказал так:
   — Передай своему господину, что я вовсе не хочу биться; мне всего дороже миролюбие, и я готов удовлетворить графа во всем: пусть вообразит, что я вышел против него со шпагой в руках и что он меня уложил; он может затем разгласить об этом повсюду: я подтвержу его слова. Заранее признаю себя побежденным и, не дравшись, прошу сохранить мне жизнь; лучше поступить так и предупредить несчастье, нежели его дождаться. Будет уже поздно молить о пощаде, когда он меня ранит.
   Неизвестно, говорил ли это откупщик в шутку или всерьез, но граф в самом деле остался доволен ответом и стал трубить по всему городу, как он сразил молодца, который корчил из себя страшного бретера; при этом он даже воображал, будто заслуживает за мнимую свою победу чуть ли не таких же пышных триумфов, как те, которые устраивали римляне.
   Вот какова была моя история, и не успел я ее кончить, как все слушатели стали приставать, чтоб я открыл им имя графа; но я этого не сделал, ибо клянусь вам, что лица, сообщившие мне эти вести, не сказали, как его зовут.
   Граф Бажамон бросал на меня во время рассказа строгие взгляды, причина коих была мне непонятна, и, не дослушав до конца, удалился. Один из собеседников заметил это и, зная графа за такого же тщеславного человека, как и герой моей побасенки, высказал со смехом предположение, что это, быть может, он и есть. Под конец я пришел к той же мысли, но не обмолвился о графе ни словом. Мы, впрочем, и не ошиблись, ибо Бажамон действительно имел какое-то касательство к моему рассказу. Он вскоре доказал это своей попыткой мне отомстить, полагая, что я не должен был разглашать историю, его затрагивавшую.
   Возвращаясь однажды под вечер от некоей дамы, повстречал я человека, оказавшегося, как впоследствии выяснилось, его камердинером; он обратился ко мне и сказал, что на углу соседней улицы меня поджидает один дворянин, мой приятель, который хочет со мной поговорить. Посудите сами, как этот злодей ловко выбрал время: я шел пешком из такого места, куда не хотел брать с собой большой свиты, дабы не быть узнанным, и сопровождал меня только маленький Баск, который не мог служить мне защитой.
   Я не питал к своему спутнику недоверия и шагал рядом с ним, разговаривая о разных предметах и все больше убеждаясь в его добродушии. Проходя по перекрестку, освещенному, как заведено у нас в городе, фонарем, он взглянул на мою шпагу и сказал:
   — Какая прекрасная чашка для защиты! Так же ли хорош клинок для нападения? Пожалуйста, разрешите мне взять его в руки.
   Не успел мой спутник вымолвить эти слова, как я передал ему шпагу, а он, вынув ее из ножен, дабы посмотреть, не слишком ли она тяжела, стал высказывать свое мнение; тем временем мы вошли в очень темную уличку, где я увидал каких-то прятавшихся в подворотнях людей, коим мой лукавец крикнул:
   — Эй, приятели, вот он, валяйте смело!
   Они тотчас же схватились за шпаги, чтоб на меня напасть, а так как у меня уже таковой не было и я не мог отразить их ударов, то выстрелил из находившегося при мне пистолета, но не попал и, не имея времени зарядить, поручил ногам заботу о моей жизни. Я бежал так быстро, что эти люди не смогли за мной угнаться, и спасся в лавке пирожника, оказавшейся открытой. Что касается моего пажа, то он помчался прямо к Клеранту, где поднял на ноги дворян, камердинеров и лакеев, чтоб прийти мне на помощь,· но им не удалось разыскать ни меня, ни моих преследователей. Опасаясь, как бы враги меня не узнали, я запасся всеми принадлежностями вафельщика и зашагал по улицам крича: «Где он?» Когда я поравнялся с домом, который всегда принимал за ??????, меня позвали из окна, и тотчас же вышли на улицу пять или шесть мужчин, которые заставили меня войти внутрь, чтоб сыграть с ними. Я выиграл у каждого по тестону и из учтивости не преминул высыпать им на стол все свое лукошко, хотя выигрыш Мон составлял только шесть пригоршней [177] облаток; они поклялись, что я обязан за их деньги спеть им песенку, и я исполнил отменнейший куплетец, которого они никогда не слыхали. После этого один из них спросил меня, не угодно ли мне рискнуть выигранными деньгами, на что я согласился. Пока мы перетряхивали кости, я услыхал, как какой-то удалец говорил шлюшке:
   — Не выгорело у нас сегодня одно дельце: граф Бажамон поручил нам расправиться с каким-то человеком, которого мы не знаем, а он возьми да удери, на наше несчастье, как только его привел тот честный малый, что сейчас отсюда вышел.
   Из этих слов я заключил, что нахожусь в обществе своих убийц, профессиональных душегубов, хладнокровно убивавших людей за деньги. Я был весьма доволен тем, что узнал имя человека, пытавшегося лишить меня жизни таким предательским способом, недостойным титулованной особы. Не следя за игрой и прислушиваясь к тому, что говорилось вокруг, я проиграл свои деньги, после чего вышел из этого дома и направился в палаты Клеранта, коего хотел позабавить своим разносчичьим видом и рассказом об опасности, коей избег чудодейственным образом. Я громко постучался в двери, оказавшиеся запертыми, так как те, кто меня разыскивал, уже разошлись; подошел полупьяный и полусонный швейцарец и спросил, кто там; я отвечал на это здоровенными ударами стукольца.
   — Парыня приказать не делать шум; парыня полит голофа, — сказал он; — фи сейчас прекратить, или я пуду пить со своей алепарда по фаш машонка. Черт фосьми, что тепе нужно? Парыня не может спать, а он тут играть свой маленький мужика. Фи — мужикант? Если фи мужикант, то показал свей дутка.
   Окончив сию прекрасную речь, он приотворил дверь, а я отнесся к нему:
   — Пустите, я — Франсион.
   Но он не узнал меня и, подумав, что я спрашиваю Франсиона, ответил:
   — На черт Франсион фаш фафля; он нет дома.
   С этими словами привратник захлопнул дверь и удалился, не желая больше меня слушать. Мне же не хотелось производить слишком много шума из-за болезни Клерантовой супруги, а потому я задул свой фонарь и принялся бродить по улицам, размышляя над тем, в каком бы доме пристроиться на ночь, ибо опасался попасться на глаза целому ряду лиц, которые, безусловно, вообразили бы, что я перерядился ради какой-нибудь плутни, и не преминули бы придумать и разгласить при дворе кучу басен.
   Я шел глубоко погруженный в эти мысли, когда меня остановили стражники дозора и осведомились, куда я иду и кто я такой.
   — Вы видите по моему лукошку, что я разносчик, а направляюсь я к себе, после того как проиграл в зернь все свои вафли.
   Мы находились неподалеку от уличного фонаря, который светил мне в лицо, и стражники заметили в моих чертах нечто такое, что не пахло вафельщиком. Вот почему они заподозрили меня в совершении какого-нибудь злодеяния, а к тому же и фонарь мой оказался потушенным. Они обыскали мои карманы и, найдя там пистолет, уже окончательно возымели обо мне дурное мнение.
   — Вы — мошенник и перерядились для того, чтоб совершить какое-нибудь убийство, — заявили они. — Нам приказали следить за людьми, прибегающими к таким уловкам. В тюрьму его!
   С этими словами они окружили меня и повели по направлению к Большому Шатле. Мне не хотелось говорить им, что меня зовут Франсионом, хотя, услыхав это, они, несомненно, отпустили бы меня; но я предполагал освободиться из их рук другим способом. Свой кошелек я сунул под рубашку: вот почему они еще не успели его найти, хотя первым делом ищут именно этот предмет. Я попросил у них разрешения вынуть его и разделить между ними все содержимое; они поблагодарили меня за щедрость и, не разведывая далее о моих делах, согласились отпустить своего пленника на все четыре стороны.
   Я рассудил за благо вернуться к пирожнику, а посему направился в его лавку, где переоделся в обычное свое платье, уже не опасаясь врагов, которые больше меня не подстерегали. Затем я снова пошел к палатам Клеранта, и не успел постучать и двух раз, как привратник, по счастью, проснулся и, разразившись проклятьями, отпер дверь; на сей раз он узнал меня, ибо винные пары уже испарились из его головы. Я вошел и, видя, что он очень сердит за причиненное ему беспокойство, спросил его, который час.
   — Теперь завтра, — отвечал он мне, чему я очень смеялся, ибо он хотел сказать, что время за полночь.
   После этого я отправился в свое обиталище, и преданные слуги, которые, беспокоясь о моем злоключении, не смогли сомкнуть глаз, помогли мне улечься в постель, где я заснул, не нуждаясь в том, чтоб меня убаюкали.
   Наутро я пошел приветствовать Клеранта и рассказал ему все, что со мной случилось. Он страшно возненавидел за это Бажамона и спросил, не желаю ли я, чтоб по его ходатайству король за меня заступился. Я поблагодарил его за добрые намерения, но попросил приберечь их для другого случая, не желая, чтоб его величество было осведомлено о моих ссорах; однако же я положил держаться настороже и выходить не иначе, как с большой свитой, коль скоро Бажамон подрядил против меня целую шайку.
   Я был весьма раздосадован тем, что ввязался в эту распрю из-за слишком откровенной болтовни, ибо нет такого ничтожного и бессильного человека, который не мог бы крепко нам навредить, если обладает злобным и предательским нравом; а посему я пришел к убеждению, что всякому, кто не желает тревожить свою душу, надлежит обходиться со всеми кротко и не задирать никого, особливо же при дворе, где встречается немало упрямых людей, не выносящих, когда говорят про них правду. Тем не менее я желал выйти с честью из этого дела я, встретив по прошествии некоторого времени Бажамона, сказал ему: