Тут судья, слушавший все эти показания, велел ему замолчать и, отведя его в сторону, сказал, что не полагается разглашать так открыто Приемы правосудия. Он хорошо поступил, заставив его умолкнуть, ибо доноситель извергал целые потоки слов и говорил все, что знал и чего не знал; тем не менее не удалось его удержать от того, чтоб он не возвел на Франсиона еще много поклепов, весьма далеких от истины, ибо приписывал ему все, что когда-либо слыхал о шарлатанах И обманщиках, подвизавшихся в Италии. Франсион, видевший, что эти обвинения противоречат всякой вероятности и что доносчик говорит с притворным пылом, заставлявшим его делать уморительнейшие жесты и гримасы, чуть было не рассмеялся, несмотря на постигшее его несчастье. Присутствовавший при этом судья был не из главных в городе, а потому с ним не очень считались. Все же он во второй раз заставил доносчика замолчать, а так как наступил обеденный час, то он объявил, что дело будет разбираться в более подходящее время, и отпустил всю компанию, взяв под стражу Франсиона, которого решил оставить в своем доме в ожидании дальнейшего хода процесса. Он сказал доносчику, чтоб тот подал жалобу по надлежащей форме и не пускался, как прежде, на разные увертки, ссылаясь на многие обстоятельства, каковые ему трудно будет доказать, а лучше бы поддерживал одно какое-нибудь, но зато веское обвинение. После этого он распорядился отвести пленнику горницу, а также принести ему еды.
   Что же касается Франсиона, то он весьма удивлялся случившейся с ним невзгоде: иногда ему казалось, что его принимали за другого, проделавшего все помянутые плутни, ибо, может статься, носил он то же имя или походил на него лицом; но фальшивые монеты, очутившиеся в его кармане, заставляли его думать, что тут не было никакой ошибки, а что, напротив, имелось намерение обманно его оклеветать и погубить. Во всяком случае, он полагался на свою невиновность, каковая должна была явно обнаружиться, как только зрело обсудят его дело, а кроме того, питал он твердую надежду на помощь всех проживавших в Риме французов, каковые весьма любили его и ценили.
   Он действительно не ошибся в своих упованиях на них; не успел Ремон огласить весть об его аресте, как они приложили все старания, чтоб выяснить причину и освободить его, если будет возможно. Лакеи Ремона выследили уводивших Франсиона сбиров и заметили дом, куда они с ним вошли. Что касается его собственных слуг, то они не последовали за ним в лавку ароматника, а набивали себе брюхо где-то на стороне. Временно удовольствовались тем, что выяснили место его заключения, однако же послали разведчиков на эту улицу, дабы непрестанно следить, не переведут ли его куда-нибудь. Вскоре стало известно, что его обвинили в подделке денег, ибо нашли при нем несколько фальшивых монет; никто не считал это достаточным основанием для лишения его свободы, и все друзья бросились хлопотать перед влиятельными лицами, с коими были знакомы, дабы доказать, что он вел добропорядочную жизнь и никогда не позволил бы себе совершить дурной поступок, а, напротив, обладал всяческими достоинствами, отчего все порядочные люди должны быть заинтересованы в оказании ему защиты. Нашлось также немало итальянских вельмож, обещавших пустить в ход все свое влияние. Тем не менее не удалось окончательно высвободить его из места заключения, ибо, по мнению властей, ему надлежало сперва оправдаться, а также отнестись терпеливо к своему пребыванию в этом доме, каковое не налагало на него бесчестья, поскольку это не была тюрьма, предназначенная для преступников. Вот и все, чего они смогли добиться. Наиболее близкие друзья проводили Ремона домой, намереваясь держать совет о том, что им предпринять на следующий день. Тут были Одбер, дю Бюисон и двое-трое других. Явился также Гортензиус, опечаленный несчастьем, постигшим любезного ему Франсиона. Он обрушился на недостатки современной полиции; по его словам, в обращении находилось множество фальшивой и обрезанной монеты, и никто не задерживал ее у источника и не любопытствовал узнать, откуда она идет, а обыватели, коим она попадалась, не несли ее к менялам согласно предписаниям властей, а старались всучить ближнему; это было бессовестно и влекло за собой то, что фальшивомонетчики и обрезчики всегда находили, кому передать свои воровские деньги для дальнейшего сбыта; монеты же, найденные у Франсиона, исходили из какого-нибудь преступного вертепа и были вручены ему обманно при расплате в одном из злачных мест. Ремон возразил, что так думать не следует, ибо Франсион слишком хорошо разбирается в деньгах, но что фальшивые монеты были вложены в его карман, когда они поутру стояли в церкви, каковое обстоятельство он готов лично засвидетельствовать перед кем угодно. Все подивились такому злодейскому поступку, а велемудрый Гортензиус принялся осыпать проклятиями современных мошенников и наговорил таких забавных вещей, что трудно было удержаться от смеха и что друзья даже были не прочь сообщить их Франсиону, дабы рассеять его грусть. Это подало некоторым повод поострить насчет создавшегося положения, хотя они и были сильно огорчены арестом своего друга. Гортензиус сказал про обрезчиков монет, что они корчат из себя ярых святош, ибо всё вертится вокруг креста [243]. Это была ходячая острота, достойная ума такого человека, который повторял наудачу все, что слышал от других. Но Одбер, взяв слово, заявил:
   — Нет, милейший мой учитель, это скорее доказательство презрения, питаемого ныне к письменности, по поводу коего вы сами не перестаете бичевать невежество нашего века; ибо трудно найти теперь такую монету, на которой не были бы стерты все письмена: сошлюсь на наши французские ефимки.
   Все похвалили меткое словцо Одбера, свидетельствовавшее о тонкости его ума, и тогда Ремон, желая поделиться с друзьями другой остротой о фальшивомонетчиках, тотчас же пустил ее в ход, сказав, что Франсиона нельзя сравнивать с неким его соплеменником, коего обвинили и уличили в подделке денег, отчего никто не брался его защищать, за исключением одного дворянина, уверявшего, будто незачем осуждать этого человека, делавшего фальшивые монеты, ибо он делал только то, что был должен. Его попросили объясниться, и он заявил, что фальшивомонетчик был должен всем налево и направо и что, желая расплатиться таким способом со своими заимодавцами, он делал только то, что должен. Это словцо также было признано удачным, но Гортензиус, желая выказать себя знатоком, вздумал его охаять и сказал, что этот человек занял настоящие, а не фальшивые деньги и, следовательно, не исполнил своей обязанности и не расплатился по-честному с заимодавцами, а кроме того, если б даже для оплаты долга собственным трудом он смастерил настоящие деньги, такие, какие выходят с парижского монетного двора, то все-таки заслуживал бы осуждения, поскольку никому не дозволено чеканить монеты, кроме самого короля или с его согласия, ибо право чеканки является суверенной прерогативой, не принадлежащей подданным. В подкрепление своих доводов он процитировал законы и обычаи, а также отрывки из древних авторов. Но ему сказали, что не зачем разбирать остроты по косточкам, ибо они говорятся только забавы ради. Тем не менее, дабы не обидеть ученого мужа, все признали его замечания дельными и наговорили ему всяких комплиментов; тогда он пустился в рассуждения о злоупотреблениях с монетой и выложил все свои остальные познания по этому предмету, а потому Одбер, заметив, с каким пылом он ораторствует, сказал, что если б исполнились надежды Гортензиуса и он стал бы когда-либо польским королем, то, вероятно, принял бы другие меры против этого злоупотребления.
   — Напрасно смеетесь, — возразил Гортензиус, — я бы действительно так и поступил, если б господь ниспослал мне корону. Я приказал бы, чтобы всех уличенных в порче или подделке монеты погружали в кипящее масло, как, по слухам, делалось в старину; но, кроме того, я применил бы еще и другой способ, который свидетельствовал бы о моей эрудиции и начитанности, а именно: я велел бы иногда вливать расплавленное золото в глотки фальшивомонетчиков, подобно парфянам, учинившим это над Марком Крассом [244], как мне приходилось читать в «Истории» или «Очерках» Люция Флора [245], а также в лионском издании моего Исторического словаря и в разных других местах, а затем оказал бы: «Насыться тем, что ты столь возлюбил». Так говорила Киру скифская царица Томира [246], заставив его проглотить человеческую кровь.
   — Действительно, эта казнь делает честь вашей эрудиции, — отвечал Одбер. — Правда, Красса не обвиняли в подделке денег, однако достаточно и того, что он был скупцом. Но какому наказанию вы подвергнете тех, кто возводит поклепы на таких невинных людей, как наш Франсион?
   — Такому же, — возразил Гортензиус, — ибо они достойны претерпеть то, что уготовляют другим.
   — Отличная мысль, — воскликнул Одбер, — дай бог, чтоб так поступили с этими лживыми доносчиками.
   Он поговорил бы еще с милым педантом, если б их беседа не сводилась к одним только шуткам, тогда как им надлежало серьезно обсудить предстоящее дело. Несколько времени спустя прибыл Дорини, дабы проверить ходившие по городу слухи о задержании некоего француза, коего он не принимал за нашего Франсиона, хотя и слыхал его имя. Утром он сердился на него за непостоянство в любви и за обман кузины Наис; однако, узнав об его несчастье, сжалился над ним и предложил похлопотать вместе с прочими, дабы выручить его из этого скверного дела. Тут подошло время ужинать, а потому некоторые разошлись по домам, и у Ремона остались только Одбер и Гортензиус. Дорини же поспешил к Наис и рассказал ей о происшествии с Франсионом, чем, однако, нисколько ее не разжалобил; напротив, она скорее обрадовалась и заявила, что это кара, явно ниспосланная Франсиону небесами, ибо если он и не подделывал монет, то зато обманул нежные чувства и сфальшивил в любви, каковая является сладостнейшей связью между людьми. Ее кузен не стал в этот день дольше с ней беседовать, ибо видел, что гнев ее еще не улегся. Он уже поутру пытался ее убедить и передал все слышанное им из уст Франсиона, но старания его остались тщетными.
   Тем временем, пока Ремон ужинал с Одбером и Гортензиусом, к их дому подошли сбиры, получившие приказ от своего начальника взять пожитки и сундуки Франсиона и посмотреть, не найдутся ли там фальшивые деньги или орудия для их изготовления, дабы это могло служить уликой. Сбиры собирались также задержать его лакеев с целью допросить их и выведать, не служили ли они ему пособниками; а так как их отряд производил большой шум на улице, особливо же из-за присоединившейся к ним толпы, то Ремон заметил это и догадался об их замысле. Явились они ради этого крупного предприятия в огромном числе, ибо им и ради меньших приходилось иной раз терпеть неприятности; но такое многолюдье только вредило им и, выдавая их намерение, затрудняло его выполнение. Ремон поклялся, что всеми доступными ему средствами помешает им войти, и, не мешкая, отправился заграждать внутреннюю дверь, ибо они дошли уже до парадной. Не успели же они продвинуться далее по своей глупости и подлой трусости, ибо никто не осмеливался войти первым, и было любопытно смотреть, как эти люди, не оказывавшие в прочих случаях друг другу никакой особливой учтивости, тут церемонились из-за возраста, чина и старшинства по службе. В конце концов, увидав, что дверь эта заперта, некоторые, знавшие дом, вспомнили про ворота, которые выходили в переулок. Они поспешили туда, и последние, напирая на первых, насильно протолкнули их внутрь. Очутившись во дворе, обнаружили они двух лакеев Франсиона, которых часть сбиров схватила и отвела к судье. Ремон, не ожидавший этой хитрости, возымел опасение, как бы его самого не задержали и не заподозрили в соучастии с Франсионом, поскольку занимали они общее помещение, а потому отправился в свою горницу вместе с Одбером и Гортензиусом, дабы лучше там укрепиться. Тем временем ученый педант не переставал восклицать:
   — О Юпитер! Почему не обладаю я геркулесовой силой, чтоб дать отпор этой сволочи? Я обезглавил бы их всех, будь у них хоть столько же голов, сколько у гидры!
   Он добавил еще несколько школярских восклицаний, которые рассмешили бы слушателей, если б им было до того.
   Между тем сбиры вошли в горницу Франсиона, каковую хозяин был вынужден им показать, и, произведя там ужасающий разгром, опрокинули мебель и обыскали все, вплоть до постельного тюфяка. Но, не найдя ничего достойного внимания, они забрали только два сундука и ларчик, каковые вознамерились унести. Тут Ремон понял, что сбиры на него не посягают, ибо они даже не пытались его искать, а потому направился к ним и, будучи не лишен смелости, спросил их, зачем они явились. Заметив также сундуки, которые те собирались унести, он вздумал этому воспрепятствовать и заявил, что они принадлежат ему и что содержимое их никого не касается. Некоторые принялись его убеждать, чтоб он образумился и не противодействовал распоряжениям правосудия, но ой тем не менее не оставлял своего намерения, а тут подоспели Одбер и Гортензиус с рассвирепевшими лицами. Сбиры, большая часть коих была настроена скорее миролюбиво, нежели воинственно, удовольствовались исполнением данного им приказа, не желая вступать в бой с этими людьми и нажить несколько тумаков без надежды получить возмещение, поскольку имели они дело с чужеземцами, которые могли удрать и никогда не вернуться. А потому одни остановились, чтоб умаслить его добрыми словами, в то время как другие поспешно унесли сундуки. Ремон, оттолкнув своих собеседников, кинулся к тем, кто удирал с добычей, дабы им помешать; но тут первые снова остановили его, однако, заметив его ярость, решили сами удалиться и, неожиданно расставшись с ним, бросились вниз по лестнице с такой быстротой, что опрокидывали друг друга, а когда очутились у ворот, то уже не проделывали таких церемоний, как при входе. Хозяин уверил Ремона, что в сундуках, как ему доподлинно известно, не было ничего, могущего навлечь подозрения на Франсиона, и что он не раз видел их открытыми, а потому нечего особенно беспокоиться об их отобрании. Тем не менее Ремон преследовал сбиров до улицы и, увидав, что они ушли, запер оба входа, дабы себя обезопасить. Возвращаясь в свою горницу, он заметил во дворе человека, бегавшего из угла в угол, как бы в поисках выхода. Становилось уже довольно темно, но он все же отлично разобрал, что человек этот не принадлежал к дому, а был одним из соучастников обыска, который, по-видимому, заблудился. Ремон схватил его за шиворот и потащил в свою горницу. Итальянец, очутившись в плену, не переставал молить, чтоб его выпустили, уверяя, что не собирался совершить ничего дурного.
   — А разве вы, сбиры, способны на что-либо хорошее? — заявил Ремон. — К тому же вы, вероятно, из того наряда, который сейчас отсюда вышел.
   Итальянец не посмел это отрицать, и тогда Ремон сказал ему, что он поплатится за всех остальных и будет сидеть здесь до тех пор, пока не выпустят Франсиона, а кроме того, не отделается так дешево, а умрет в жестоких мучениях, если не откроет виновников той плутни, которую выкинули с его другом, и не объявит, кто подбил их на это дело. Ремон угадал по лицу этого человека нечто предательское и злодейское, таившееся в его душе, а кроме того, в нем самом бродили какие-то мысли, подсказывавшие ему, что итальянец мог знать кое-что о заговоре против жизни и чести Франсиона; пленник же, услыхав такие речи, страшно испугался и вообразил, что Ремон осведомлен об его злодеяниях и убьет его без пощады, если он в них откровенно не сознается. После нескольких новых угроз итальянец обещал не утаить ничего, если ему простят вину, и тогда Ремон велел ему побыстрее выложить все, что было у него на душе; однако того обуял такой страх, что он дрожал всем телом и еле мог говорить. Он попросил отсрочки, но, не получив согласия Ремона, принялся вопить о пощаде. Хозяин, видевший, как Ремон его захватил, был этим весьма недоволен; ему не хотелось, чтоб в его доме совершались такие насилия, ибо он боялся, как бы его) самого не обвинили в соучастии и не вовлекли в какие-нибудь неприятности. А потому он обратился к Ремону с просьбой отпустить итальянца; но Ремон страшно рассердился и поклялся, что убьет хозяина, если тот будет ему мешать, а Гортензиус, рассвирепевший тогда пуще всех, грубо толкнул его и чуть было не заставил пересчитать ступени скорее, нежели тому хотелось. Это побудило хозяина бросить заступничество и удалиться на свою половину. После этого Гортензиус вернулся в горницу Ремона, где находилось также несколько лакеев, державших пленника. Ремон продолжал угрожать, что подвергнет его пытке и убьет еще до наступления ночи, если он не расскажет во всех подробностях о своем преступлении. Прежде всего он спросил, как его зовут, и итальянец тотчас же назвался Корсего и объявил себя старым слугой семьи римского дворянина Валерия. Ремон смутно припомнил, кто был этот Валерий, о коем Франсион говорил ему в свое время как о человеке, питавшем к нему сильную вражду. Заметив, что злодей снова умолк, он приказал ему продолжать, но тот опять взмолился об отсрочке, якобы для того, чтоб прийти в себя. Одбер заявил ему, что он тратит больше слов на мольбы, нежели ему понадобилось бы на все признание, и только по-пустому теряет время; но тот отвечал, что ему больше нечего сказать, ибо он лишь помогал сбирам, обыскивавшим дом человека, которого обвиняли в подделке денег, и что хотя сам он не сбир, однако же часто ходит с ними в качестве подручного, а в сем случае выполнял только вместе с другими распоряжение правосудия. Тогда Ремон сказал ему, что в этом деле произошло недоразумение и что поскольку он, не будучи чином правосудия, присоединился к отряду, то сделал это не без злодейского намерения; но тот не пожелал сознаться. Напротив, он сослался на других, занимавшихся тем же ремеслом. Мужество постепенно вернулось к нему: он вознамерился сколь можно дольше не выдавать своей тайны; но Ремон, видя его упорство, приказал разжечь огонь и накалить лопату, чтобы подпалить ему пятки. Он постарался вспомнить другие мучительства, применяемые при пытках, и угрожал ими злодею Корсего, дабы посильнее его напугать, однако сам с трудом представлял себе, чтоб люди могли быть столь жестоки и терзать так своих собратьев. Итальянец же корчил из себя Порядочного и совестливого человека, якобы предпочитавшего умереть, нежели причинить зло ближнему, и говорил, что старается только честно заработать на жизнь, ходатайствуя иногда по делам или исполняя поручения судей вместе с судебными чинами; но тем не менее никто не поверил в его невиновность. Гортензиус громко заявлял, что если он причастен к обиде, нанесенной Франсиону, то нет никакой казни на свете, которой бы он не был достоин, а потому недостаточно привязать его к телу мертвеца, как это сделал Мезенций [247] со своим обидчиком, ни бросить его в медного быка, в коем Фоларис [248] сжег того, кто его отлил, ни остричь ему брови и, натеревши медом, выставить его на солнце, ни посадить его в бочку с острыми гвоздями и сбросить с горы, подобно тому, как карфагеняне поступили с Регулом [249], словом, что все измышления тиранов были для него слишком гуманны. Затем, обращаясь к Ремону, он сказал:
   — Хотите, я схожу за какими-нибудь старинными книгами, где говорится о самых страшных казнях, существовавших у диких народностей, дабы мы их применили?
   Услыхав эту ерунду, Ремон не смог удержаться от смеха и сказал ему, что не стоит так себя утруждать. Корсего же, увидав вокруг себя смеющиеся лица, возымел радужные надежды, а потому, несмотря на все угрозы, не захотел ничего добавить к тому, что уже сказал; между тем лопата начинала раскаливаться, и с него уже сняли башмаки. Тут Одбер предложил:
   — Давайте вздернем его на дыбу, прежде чем жечь ему пятки.
   Он разыскал веревку и, обвязав ею Корсего под мышками, прикрепил ее прочно к железным скобам, вбитым в стену над окнами и служившим для просовывания болтов; затем он привязал концы веревки к его ногам, и все принялись тянуть за нее изо всей силы, чем причинили итальянцу изрядную боль; но он все же продолжал упорствовать. Ремон заявил, что они ничего от него не выведают, если не обойдутся с ним суровее, а потому, за неимением под рукой орудий пытки, необходимо подпалить ему пятки. С него стянули чулки и вытащили из огня лопату, которая накалилась докрасна. Тогда он понял, что с ним не шутят, и решил не быть дураком и не подвергать себя мукам ради сокрытия истины, а потому заявил, что готов рассказать все и облегчить свою совесть.
   — Теперь тебе уже не отпереться, — отвечал Ремон, — ибо ты сам сознаешься, что все твои признания были до сих пор либо лживыми, либо ничего не значащими и что ты можешь открыть нам более важные тайны. Не думай убедить нас в том, что тебе нечего больше нам сообщить.
   — Я расскажу вам все и даже больше, чем вы ожидаете, — обещал тот.
   — Валяй, — приказал Одбер, — можешь устроиться поудобнее, а затем выкладывай, что тебе будет угодно.
   Но обещаете ли вы меня простить и не причитать мне после никакого зла? — спросил Корсего.
   — Клянусь тебе в этом, — уверил его Ремон.
   — Я уже сказал вам, кто я, — продолжал итальянец, — и повторяю, что это сущая правда. Валерий — дворянин из хорошей семьи; я долго стоял в гайдуках при его отце, а затем перешел на службу к сыну, но не стяжал крупных достатков, ибо у моего господина больше показного, чем настоящего, и богатства его не так велики, как древность рода; тем не менее я так его люблю, что нет ничего на свете, чего бы я не согласился для него сделать, разве только пожертвовать жизнью, которая мне поистине дороже всего, как вы в этом убедились, ибо если б я хотел умереть за него, то скорее позволил бы вам поступить со мной по вашему желанию и не стал бы, как теперь, раскрывать его тайны ради своего спасения. Да будет вам ведомо, что он уже давно питает ненависть к этому французу, которого вчера задержали, и даже покушался некогда его убить, засадив в тюрьму, откуда, по всем данным, тот никогда не должен был выйти. А потому он очень удивился, когда узнал о приезде француза в Рим и о том, что тот продолжает навещать Наис и пользуется ее расположением. Иглы ревности и ярости терзали его с такой силой, что не смогу вам описать. Он любил Наис за ее совершенства, а также за богатства, которые могли бы значительно поправить его расстроенные дела, так что ему было весьма досадно упустить столь счастливый случай. Словом, он решил погубить Франсиона и лишить его жизни и чести, подведя под обвинение в подделке денег. Мы уже давно наняли опытнейших воров, которые следили за ним в церквах и общественных местах, дабы сунуть ему в карман фальшивые монеты; однако это удалось осуществить только сегодня утром, и мы немедленно постарались соблазнить его на какую-нибудь покупку, для чего останавливали всех встречных щепетильников и говорили им, что поблизости находится французский дворянин, который в них нуждается; но он по собственному почину зашел к ароматнику и вынул деньги из кармана, после чего мы задержали его и отвели к судье, который всецело предан моему господину и сделает все, что тот захочет. Там оказался подкупленный нами человек, которому было поручено обвинить Франсиона в разных преступлениях и твердо стоять на своем. Но для того, чтоб придать делу большую противозаконность и вероятность, я зашел сюда после обеда, спрятав под плащом шкатулку, набитую фальшивыми деньгами, и собирался подкинуть ее в горнице Франсиона. Вы были в городе, а слуги мели светлицы; я беспрепятственно ходил повсюду, притворяясь, будто ищу кого-то; но по ошибке принял одну горницу за другую и вместо того, чтоб положить шкатулку у Франсиона, оставил ее здесь; я думаю, что вы еще найдете ее в алькове. Но этого было мало моему господину; он дал мне, кроме того, кожаный мешок с орудиями для подделки денег, и я принес его сюда, когда вошел вместе со сбирами, которых тотчас же покинул в суматохе, намереваясь положить свою ношу в боковушке подле Франсионовой горницы, дабы затем отвести туда своих сотоварищей и указать им на мешок, якобы принадлежащий вашему приятелю; но мне удалось только спрятать его на маленьком чердаке, а когда я вернулся, чтоб предупредить сбиров и посоветовать им произвести обыск повсюду, то их уже не оказалось, и я, на свое несчастье, остался один.