Наутро отец был уже умственно силен и свеж, как всегда, но физически так слаб, что едва переворачивался с одного бока на другой. За одну ночь он похудел так, как будто болел целый месяц.
   Снова Сережа и Таня говорили с матерью о созыве семейного совета, о том, что заставят ее разъехаться с отцом. Мать оправдывалась, жаловалась Сереже на меня, что я кричала на нее, что неизвестно, почему уехала из дома.
   Я решила высказать при старшем брате все, что накипело у меня на душе. Я рассказала, что уже несколько месяцев наблюдаю, как мать истязает отца, как она всех разогнала, считая, что все люди виноваты, плохи за исключением ее, как она добивалась прав, дневников, как заставляла отца с ней сниматься и что ей руководят корыстные цели.
   Сережа и Таня были недовольны резкостью моего тона, но я им сказала:
   - Вы не можете трех дней прожить в родительском доме, начинаете говорить, что у вас дела и семьи, а я всю жизнь мучаюсь, глядя на страдания отца. Пожалуйста, не осуждайте меня!
   В половине второго отец позвонил мне и попросил прочитать ему вслух письма. На два письма - Крашенникову, сыну председателя суда, и рабочему продиктовал ответы. Голос был слабый, больной, но мысли ясные, сильные. Когда все письма прочли и ответили на них, я поцеловала отца и сказала, что вечером приеду опять и буду ночевать. Спустившись в переднюю, я узнала, что меня ищет мать.
   - Где она?
   - На крыльце.
   Выхожу, стоит мать в одном платье.
   - Ты хотела говорить со мной?
   - Да. Я хотела сделать еще один шаг к примирению. Прости меня!
   И она стала целовать меня, повторяя: прости, прости! Я тоже поцеловала ее и просила успокоиться.
   - Прости, прости меня, я даю тебе честное слово, что больше никогда не буду тебя оскорблять, - повторяла она, крестясь и целуя меня. - Скажи Варе, что я извиняюсь перед ней. Мы с ней четыре года жили и, Бог даст, столько же еще проживем. Я не знаю, что со мной, что с нами сделалось.
   - Меня не оскорбляй, а отца, - говорила я, заливаясь слезами, - отца не обижай, я не могу видеть, как он измучен!
   - Не буду, не буду, я тебе даю честное слово, не буду его мучить! Ты не поверишь, как я исстрадалась этой ночью. Я ведь знаю, что он был болен от меня. Я никогда не простила бы себе, если бы он умер.
   Мы говорили, стоя на дворе. Какой-то прохожий с удивлением смотрел на нас. Я попросила мать войти в дом. Но в передней оказался Бирюков и еще кто-то. Мы остановились в тамбуре между двух входных дверей и тут продолжали говорить. Мать просила меня вернуться, просила простить, забыть.
   Она много-много раз повторяла, что обещает больше не мучить отца и меня.
   - Ты не поверишь, как я ревную, - говорила она, - никогда в жизни, даже в молодости, я не чувствовала такой сильной ревности, как теперь к Черткову.
   Я верила ей и постепенно озлобление, обида, недоверие, накопившиеся в душе и раздиравшие ее острой болью, исчезали. Передо мною была мать, несчастная, глубоко страдающая, может быть, не меньше, чем отец.
   Первый раз за долгое время я искренне целовала ее, успокаивала, утешала, как ребенка.
   - Да ведь и с Чертковым наладится, - говорила она, - я постараюсь взять себя в руки. И пускай пап? видется с ним. Только бы ему было хорошо! Только бы он был спокоен и весел! - Она все время плакала и крестилась.
   Вечером мы с Варварой Михайловной снова приехали в Ясную Поляну. Когда я рассказывала отцу о примирении с матерью, в спальне было темно, но мне казалось, что он плакал.
   Таня и Сережа уехали.
   Несколько дней было спокойно. Мать согласилась на то, чтобы приехал Чертков. Но как только он вошел в дом, она снова стала нервничать, подслушивать.
   10 октября был Наживин. Говорили о смерти его дочери. Ее хоронили без церковных обрядов. Наживин рассказывал о том, что ему это было тяжело, не хватало чего-то.
   - Что тут важного, - сказал отец, - это жизни не касается, умерла похоронили, засыпали землей. И это совершенно безразлично, все равно как безразлично, какие сапоги надеть или каким мылом вымыться. Важно воспоминание о человеке, память о нем, а эти обрядности ничего общего с жизнью не имеют, и это не нужно мне и не важно. Старуха молится Царице небесной, я ее уважаю, но мне это не нужно. Я уже переродился. У меня дочь Маша умерла, я вспоминаю ее духовную личность, и она мне близка, я ее люблю, не забыл, а как ее хоронили, я не помню, мне это все равно!
   Наживин почему-то вспомнил смерть Сократа.
   - Это такое счастье, - сказал отец, - умереть как Сократ. Я не сам убиваю себя, а мне велели выпить яд и я его пью, не могу не выпить. Какое это счастье! - Голос его задрожал.
   А когда Наживин стал ему говорить о несправедливости посланного ему горя, отец сказал:
   - Тут вопрос в вашей исключительной любви к дочери. Это грех ваш и мой наше исключительное отношение к дочерям. И если закопают мою Машу, мне жалко, а если закопают какую-нибудь Матрешку, мне все равно. Я должен стремиться к тому, чтобы мне Матрешку было так же жалко, как мою Машу. Как и во всем, это идеал, и чем больше я приближусь к нему, тем лучше.
   12 октября все началось сначала. Забыты были обещания, отцовская болезнь. Мать умоляла его уничтожить завещание, она становилась на колени, целовала его руки. Она говорила всем, что если отец умрет, оставив завещание, она сумеет доказать его слабоумие, идиотизм.
   Когда 17-го утром я вошла к отцу, он с горькой усмешкой показал мне письмо от матери.
   - Посмотри-ка, мне угощение, прочти!
   Я развернула письмо.
   "Ты каждый день меня, как будто участливо, спрашиваешь о здоровье, - о том, как я спала, а с каждым днем новые удары, которыми сжигается мое сердце, сокращают мою жизнь и невыносимо мучают меня и не могут прекратить моих страданий. Этот новый удар, злой поступок относительно лишения авторских прав твоего многочисленного потомства, судьбе угодно было мне открыть, хотя сообщник в этом деле не велел тебе его сообщать семье. Он грозил напакостить мне и семье и блестяще исполнил, выманив у тебя эту бумагу с отказом. Правительство, которое во всех брошюрах вы с ним всячески отрицали и бранили, будет по закону отнимать у наследников последний кусок хлеба и передавать его Сытину и разным богатым типографиям и аферистам, в то время, как внуки Толстого, по его злой и тщеславной воле, будут умирать с голоду. Правительство же, государственный банк хранит его дневники от жены Толстого, Христианская любовь последовательно убивает разными поступками самого близкого (не в твоем, а в моем смысле) человека - жену, со стороны которой все время поступков злых не было никогда и теперь, кроме самых острых страданий, тоже нет. Надо мной же висят и впредь разные угрозы. И вот, Левочка, ты ходишь молиться на прогулке, помолясь, подумай хорошенько о том, что ты делаешь под давлением этого злодея, потуши зло, пробуди свое сердце к любви и добру, а не к злобе и дурным поступкам, забудь тщеславие и гордость (по поводу авторских прав), потуши ненависть ко мне, к человеку, который отдал тебе всю жизнь и любовь.
   Если тебе внушили, что мной руководит корысть, то я лично официально готова, как дочь Таня, отказаться от прав наследства мужа. На что мне? Я очевидно скоро так или иначе уйду из жизни, но меня берет ужас, если я переживу тебя, какое может возникнуть зло на твоей могиле и в памяти детей и внуков.
   Потуши это, Левочка, при жизни, разбуди и смягчи свое гордое сердце, разбуди в нем Бога и любовь, о которых так громко гласишь людям.
   С.Т."
   В это время в Ясной Поляне, чего давно уже не было, съехалось много гостей: Стахович, Долгоруков, Горбунов.
   Бедный Иван Иванович успел уже все выслушать: и об идиотизме отца, и о злодее Черткове, о внуках, оставшихся без куска хлеба...
   С каждым днем положение ухудшалось. Снова пошли истерики, требования, чтобы отец не виделся с Чертковым, уничтожил завещание. Но отец твердо решил не давать никаких обещаний.
   - Я всем пожертвовала тебе, - кричала мам?, - ты женился на мне, чистой, непорочной, семнадцатилетней девочке, а ты...
   - Да, да, я порочный, гадкий. Но ты уже всем пожертвовала мне, а теперь оставь меня, пожалуйста!
   Она опять стала врываться к нему не только днем, но и ночью.
   - Опять против меня заговоры! - крикнула она, вбегая к нему, когда он уже спал.
   - Какие заговоры? Что ты говоришь, Соня? - измученным голосом спросил отец.
   - Дневник, где дневник? Ты отдал его Черткову?
   - Да не думал даже...
   - Нет, ты лжешь! Я ощупала портфель, в нем дневника нет. Куда ты его дел?
   - Он у Саши.
   Она ушла, и когда отец задремал, она снова разбудила его, пришла извиняться, что напрасно обвинила его.
   Приезжала представительница от фирмы "Просвещение". Мам? с таинственным видом говорила, что она сумеет обойти отца, что она не допустит, чтобы сочинения пошли на общее пользование, и проговорилась, что "Просвещение" предлагает ей миллион за права на сочинения.
   Узнав об этом, отец встревожился. Чертков посоветовал написать заявление в газеты, предостерегающее издателей от покупки сочинений. Заявление было написано, но отец решил подождать с его публикацией.
   Двадцатого октября приехал Михаил Петрович Новиков*. Он произвел на отца прекрасное впечатление.
   - Какой умница, какой умница! - повторял отец.
   Когда я пришла к нему за письмами в залу, он, весело и немного лукаво улыбаясь, повел меня в кабинет, а оттуда в спальню.
   - Идем, идем, я тебе большой секрет скажу! Большой секрет!
   Я шла за ним и, глядя на него, мне делалось легче.
   - Так вот что я придумал. Я немножко рассказал Новикову о нашем положении и о том, как мне тяжело здесь. Я уеду к нему. Там меня уже не найдут. А знаешь, Новиков мне рассказал, как у его брата жена была алкоголичка, так вот если она уж очень начнет безобразничать, брат походит ее по спине, она и лучше. Помогает. - И отец добродушно засмеялся. - Вот поди ж ты, какие на свете бывают противоречия!
   Я тоже расхохоталась и рассказала отцу, как один раз кучер Иван вез Ольгу, а она спросила его, что делается в Ясной. Он ответил, что плохо, а потом обернулся к ней и сказал:
   - А что, ваше сиятельство, извините, если я вам скажу. У нас по-деревенски, если баба задурит, муж ее вожжами! Шелковая сделается!
   Отец стал еще больше смеяться.
   - Да, да, вот поди ж ты, какие бывают...
   - Да, по-моему, это не противоречия, - перебила я его, только у них вожжи веревочные, а у нас должны быть нравственные.
   - Да, да, я, должно быть, все-таки уеду, - еще раз повторил отец.
   Двадцать четвертого отец написал письмо Михаилу Петровичу:
   "Михаил Петрович, в связи с тем, что я говорил вам перед вашим уходом, обращаюсь к вам еще со следующей просьбой: если бы действительно случилось то, чтобы я приехал к вам, то не могли бы вы найти мне у вас в деревне хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату, так что вас с семьей я стеснял бы самое короткое время. Еще сообщаю вам то, что если бы мне пришлось телеграфировать вам, то я телеграфировал бы вам не от своего имени, а от Т.Николаева*.
   Буду ждать вашего ответа, дружески жму руку. Лев Толстой.
   Имейте в виду, что все это должно быть известно только вам одним".
   25 октября, когда я вошла к отцу, он сидел в кресле, ничего не делая. Странно было видеть его без пера и бумаги, без книги, и даже без пасьянса.
   - Я сижу и мечтаю, - сказал он мне, - мечтаю о том, как я уйду. Ты ведь непременно захочешь идти со мной?
   - Да. Но я не хотела бы тебя стеснять. Может быть, первое время, чтобы не стеснять тебя, мне не надо уезжать с тобой, но вообще жить врозь от тебя...
   - Да, да, но я все думаю, что ты для этого недостаточно здорова, кашель, насморки начнутся...
   - Нет, нет, это ничего, - с живостью воскликнула я, - мне будет гораздо лучше в простой обстановке.
   Мне было так странно, что он говорил обо мне.
   - Если так, мне самое приятное, самое естественное иметь тебя около себя, как помощницу. Я думаю сделать так. Взять билет до Москвы. Кого-нибудь послать с вещами в Лаптево** и самому там слезть. А если там найдут, еще куда-нибудь поеду. Ну да это наверное все мечты! Я буду мучиться, если брошу ее, меня будет мучить ее состояние. А с другой стороны, так делается тяжела эта обстановка, с каждым днем все тяжелее и тяжелее. Я признаюсь тебе, жду только какого-нибудь повода, чтобы уйти.
   26-го приехал Сережа. Отец был так рад его приезду, а Сережа, точно чувствуя всю глубину страданий отца, был с ним особенно нежен и ласков.
   В этот же день получили телеграмму о приезде Андрея.
   - Помоги, Господи, помоги, Господи! - шептал отец.
   Я тоже, после последнего посещения Андрея, боялась его.
   Но Андрей встретил меня словами:
   - Ну, как примет меня моя сестра?
   - Сестра всегда одинаково принимает своих братьев, - ответила я. - Все зависит от самих братьев.
   Я обрадовалась его словам. Какой он ни есть, а все-таки почувствовал, как безобразно было его поведение в последний приезд, и хотел загладить.
   Андрей был действительно в прекрасном настроении и даже уговаривал мою мать помириться с Чертковым.
   Когда отец проснулся после обеда, я поспешила ему сказать, что Андрей, по-видимому, раскаивается в своем поведении и что он в хорошем, миролюбивом настроении.
   - Слава Богу, слава Богу, - прошептал отец.
   А за обедом он расспрашивал Андрея про его службу в Крестьянском банке, и говорили они спокойно, без раздражения, как это редко бывало между отцом и сыновьями.
   28 октября, когда я вошла к отцу за работой он дал мне письмо.
   - Вот возьми, - сказал он, - прочти и, пожалуй, перепиши, если разберешь. Это письмо мам?, которое я оставлю ей, если уйду. А я все больше и больше думаю об этом. Уж очень тяжело. Вчера ночью пришла, спрашивает меня, что пишет Чертков. Я ответил, что письмо деловое, что секретов в нем нет, но что я принципиально не хочу ей давать читать. Пошли упреки. Тяжела эта постоянная подозрительность, заглядывание из дверей, перерывание бумаг, подслушивание, тяжело. А тут уходят послед-ние дни, часы жизни, которые надо бы употребить на другое.
   Когда я принесла переписанное письмо, я сказала ему:
   - Пап?, я одна не останусь, я уйду с тобой.
   - Я попросил бы тебя первое время остаться с ней!
   Он взял переписанное и вложил в записную книжку.
   Уход
   С вечера 27-го чувствовалось особенно тяжелое, напряженное настроение. Сначала матери не было за чаем, она занималась корректурами. Мы сидели за столом вчетвером: отец, Душан Петрович, Варвара Михайловна и я. Отец пил чай из сухой земляники. Через некоторое время пришла мать. Я встала, взяла свою чашку и вышла. Скоро пришла Варвара Михайловна и сказала мне, что, как только я ушла, отец взял свой стакан с земляникой и тоже ушел к себе. Долго в эту ночь мы не спали с Варей. Нам все мерещилось, что кто-то ходит, разговаривает наверху, в кабинете отца. Перед утром мы услыхали стук в дверь.
   - Кто тут?
   - Это я, Лев Николаевич. Я сейчас уезжаю... Совсем... Пойдемте, помогите мне уложиться.
   - Ты разве уезжаешь один? - со страхом спросила я.
   - Нет, я беру с собой Душана Петровича.
   Я ждала его ухода, ждала каждый день, каждый час, но тем не менее, когда он сказал: "я уезжаю совсем", меня это поразило, как что-то новое, неожиданное. Никогда не забуду его фигуру в дверях, в блузе, со свечей и светлое, прекрасное, полное решимости лицо.
   Когда мы пришли наверх, Душан Петрович был уже там. Он молчал, но по его нервным суетливым движениям видно было, что он страшно волнуется. Я стала помогать отцу укладываться, но сердце билось, руки дрожали, я все делала не то, что надо, спешила, роняла вещи...
   Отец же на вид был совершенно спокоен. Он что-то аккуратно укладывал в коробочки, перевязывал их бечевкой. Он указал мне на кипу рукописей, которые лежали на кресле у письменного стола.
   - Вот, Саша, я выбрал из ящиков все свои рукописи. Пожалуйста, возьми и сохрани их. Я мам? написал, что отдаю их тебе на сохранение.
   Лицо у него было розовое, движения ровные, не было заметно никакой поспешности, и только прерывающийся голос выдавал волнение.
   Я отнесла рукописи к себе и спросила его, взял ли он дневник. Он ответил, что взял, и просил меня уложить карандаши и перья. Я хотела уложить некоторые медицинские принадлежности, необходимые для его здоровья, но он сказал, что это совершенно лишнее. Отец брал с собой только самые необходимые вещи. Мне с трудом удалось уговорить его взять некоторые лекарства, электрический фонарик и меховое пальто.
   Мы двигались чуть слышно и все время останавливали друг друга: "Тише, тише, не шумите!" Двери были затворены и, когда я спросила, кто затворил их, отец сказал, что тихо, едва ступая, он подошел к спальне матери, затворил ее дверь и дверь из коридора.
   - Ты останешься, Саша, - сказал он мне. - Я вызову тебя через несколько дней, когда решу окончательно, куда я поеду. А поеду я, по всей вероятности, к Машеньке* в Шамордино. Скажи мам?, что нынче была последняя капля, переполнившая чашу. Засыпая, я услышал шаги в кабинете, посмотрел в щель и увидал, что она перерывает мои бумаги. Мне стало так противно, так гадко. Я лежал, не мог заснуть, сердце билось. Я считал пульс, было 97. А потом она вошла ко мне и просила о моем здоровье. Я всю ночь не спал и к утру решил уйти.
   Укладывали вещи около получаса. Отец уже стал волноваться, торопил, но руки у нас дрожали, ремни не затягивались, чемоданы не закрывались. Отец сказал, что ждать больше не может и, надев свою синюю поддевку, калоши, коричневую вязаную шапочку и рукавицы, пошел на конюшню сказать, чтобы запрягали лошадей. Я сошла с ним вниз, таща готовые вещи. Варвара Михайловна собирала провизию на дорогу.
   Мы хотели уже выносить вещи, как вдруг отворилась наружная дверь и отец без шапки вошел в переднюю.
   - Что случилось?
   - Да такая темнота, зги не видать! Я пошел по дорожке, сбился, наткнулся на акацию, упал, потерял шапку, искал, не нашел и должен был вернуться! Достань мне, Саша, другую шапку!
   Я побежала, принесла две. Отец взял вязаную - похуже и опять вышел, захватив с собой электрический фонарик.
   Через несколько минут и мы пошли на конюшню, таща на себе тяжелые связки и чемоданы. Было грязно, ноги скользили, и мы с трудом продвигались в темноте. Около флигеля замелькал синенький огонек. Отец шел нам навстречу.
   - Ах, это вы, - сказал он, - ну, на этот раз я дошел благополучно. Нам уже запрягают. Ну, я пойду вперед и буду светить вам. Ах, зачем вы дали Саше самые тяжелые вещи? - с упреком обратился он к Варваре Михайловне.
   Он взял из ее рук корзину и понес ее, а Варвара Михайловна помогла мне тащить чемодан. Отец шел впереди, изредка нажимая кнопку электрического фонаря и тотчас же отпуская ее, отчего казалось еще темнее. Отец всегда экономил и тут, как всегда, жалел тратить электрическую энергию. Так подвигались мы то в полном мраке, то направляемые светом фонаря. Когда мы пришли на конюшню, Адриан Павлович заводил в дышло вторую лошадь. Отец взял узду, надел ее, но руки его дрожали, не слушались и он никак не мог застегнуть пряжку.
   Сначала отец торопил кучера, а потом сел в уголке каретного сарая на чемодан и сразу упал духом.
   - Я чувствую, что вот-вот нас настигнут, и тогда все пропало. Без скандала уже не уехать.
   Но вот лошади готовы, кучер оделся. Филя с факелом вскочил на лошадь.
   - Трогай!
   - Постой, постой! - закричала я. - Постой, папаша! Дай поцеловать тебя!
   - Прощай, голубушка, прощай! Ну, да мы скоро увидимся, - сказал он. Поезжай!
   Пролетка тронулась и поехала не мимо дома, а прямой дорогой, которая идет яблочным садом и выходит на так называемый "пришпект".
   Все это случилось так быстро, так неожиданно, что я не успела отдать себе отчета в том, что произошло. И тут, стоя в темноте возле конюшни, я в первый раз ясно поняла, что отец уехал совсем из Ясной Поляны, может быть, навсегда и что, может быть, я уже больше никогда не увижу его.
   Было около пяти часов утра, когда мы с Варварой Михайловной вернулись домой. С сильно бьющимся сердцем вошла я в свою комнату и тут, считая часы, просидела до восьми. В восемь часов я вздохнула с облегчением: поезд, с которым должен был уехать отец, уже ушел. Я пошла к Илье Васильевичу.
   - Где Лев Николаевич?
   Илья Васильевич потупился и молчал.
   - Вы знаете, что Лев Николаевич уехал совсем?
   - Знаю, они мне говорили, что хотели уехать, и я нынче догадался по пальто, что их нет.
   Постепенно весть об отъезде отца облетела весь дом. Большая часть прислуги молчала, не смея выражать своего мнения, только старушки - няня и Дунечка, громко сокрушались и, хотя и жалели графиню, но говорили, что она сама виновата.
   Адриан Павлович, отвозивший отца на станцию, привез мне письмо:
   "Доехали хорошо. Поедем, вероятно, в Оптину. Письма мои читай. Черткову скажи, что, если в продолжение недели до 4-го числа не будет от меня отмены, то пусть пошлет "заявление" в газеты. Пожалуйста, голубушка, как только узнаешь, где я, а узнаешь это очень скоро, извести меня обо всем. Как принято известие о моем отъезде и все, чем подробнее, тем лучше. 28 октября. Щекино".
   В страшном волнении, не находя себе места, прождала я до одиннадцати часов. Было невыносимо тяжело сообщать матери об уходе отца. Но вот в спальне послышались шаги. Я вошла в залу, и через несколько минут туда стремительно вбежала мать.
   - Где пап?? - испуганно спросила она.
   - Отец уехал.
   - Куда?
   - Не знаю.
   - Как не знаешь, куда уехал? Совсем уехал?
   - Он оставил тебе письмо. Вот оно.
   Я подала ей письмо. Она поспешно схватила его. Глаза ее быстро бегали по строчкам.
   Вот что писал отец:
   "4 часа утра 28 октября 1910 года.
   Отъезд мой огорчит тебя, сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимо. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста - уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении, в тиши последние дни своей жизни.
   Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения.
   Благодарю тебя за твою честную сорокавосьмилетнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же, как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому. Лев Толстой.
   Собрать вещи и рукописи мои и переслать мне я поручаю Саше".
   - Ушел, ушел совсем! - закричала мать. - Прощайте, я не могу больше жить без него! Я утоплюсь!
   Она бросила на пол письмо и побежала. Я позвала Булгакова, который только что пришел от Чертковых, и просила его помочь мне последить за матерью. Булгаков тотчас же побежал за ней. А она, как была, без калош, в одном платье, побежала в аллею, дальше, дальше, по направлению к пруду. Я смотрела на нее из окна залы. Но вот я увидала, что она приближается к пруду. Я бросилась со всех ног с лестницы вниз. В этот момент мать увидала бегущего за ней Булгакова и бросилась в сторону. Я побежала наперерез, обогнала Булгакова и подоспела в тот момент, когда мать подбежала к пруду. Она побежала по доскам плота, на котором полоскали белье, но поскользнулась и упала навзничь. Я бросилась к ней, но она скатилась с плота в сторону и упала в воду. Я не успела удержать ее. Она стала погружаться в воду, но я уже летела за ней, а следом за мной подоспевший Булгаков. Стоя по грудь в воде, я вытащила мать и передала ее Булгакову и прибежавшему на помощь лакею Ване. Они подхватили ее и понесли. Тут же подоспел Семен Николаевич, который, подбегая к плоту, поскользнулся и со всего размаха упал.
   - Вот и я тоже поскользнулась и упала, - сказала мать.
   Ее взяли под руки и повели.
   - Саша! - воскликнула она. - Сейчас же телеграфируй отцу, что я топилась!
   Я ничего не ответила матери. От быстрого бега, холодной воды, пережитых волнений дух захватило, сердце в груди бешено колотилось и я с трудом передвигала ноги.
   Придя домой, я переоделась и снова пошла наверх. Я ходила по комнатам, волнуясь и не зная, что делать. И вот вижу в окно, что мать в одном халате бежит по аллее к пруду. Я крикнула Булгакову и Ване, которые снова побежали за ней и силой привели ее домой. Так продолжалось весь этот, казавшийся мне бесконечным, кошмарный день. Мать не переставая плакала, била себя в грудь то тяжелым пресс-папье, то молотком, колола себя ножами, ножницами, булавками. Когда я отнимала у нее все эти предметы, она хотела выброситься в окно, в колодец.
   Я решила следить за ней и днем и ночью, пока не приедут остальные члены семьи, которым я тотчас же послала срочные телеграммы. Брат Андрей был в Крапивне* и мог быть в Ясной Поляне в тот же день. Кроме того я послала в Тулу за врачом по нервным болезням.
   Несколько раз мать умоляла сказать ей, куда поехал отец, и видя, что ничего не добьется от меня, послала на станцию узнать, куда были взяты билеты. Узнав, что билеты были выданы на поезд № 9, она послала телеграмму на имя отца:
   "Вернись немедленно. Саша".
   Лакей Ваня, которому она вручила эту телеграмму, в смущении принес ее мне, не зная, исполнять ли ему приказание матери.
   Я не задержала телеграммы, но одновременно с ней послала другую: "Не беспокойся, действительны только телеграммы, подписанные Александрой". Впоследствии я узнала, что обе эти телеграммы не были получены. Отец пересел на другой поезд.