Большой пласт "тюремных записок" Александры Львовны - этюды о житии истинных интеллигентов, трагически вписывавшихся в "переворотившуюся" Россию. Тем самым она коснулась коллизии "интеллигенция и революция". Ею воскрешены облики тех, кто вопреки неблагоприятной общей обстановке, засилью Шариковых не бросал поста и делал все возможное, дабы "не погибла русская культура, уцелели кой-какие традиции, сохранились некоторые памятники искусства и старины, существуют еще научные труды, литературные изыскания". Среди них и именитые ученые, и образованные дамы из "бывших", и скромные яснополянские учителя, и др. Воскрешены в книге также и облики тех, кого власти зачисляли во вражеский стан, зачастую без достаточных оснований, арестовывали, судили, заключали в лагеря, ссылали, высылали из страны.
   Александра Толстая наряду с другими эмигрантами рассказала правду о трагедии русской интеллигенции, наглядно и в деталях воспроизвела тюремную антижизнь, раскрыла тайну существования уже в раннюю послереволюционную пору ГУЛАГа, пусть и не столь чудовищного, как сталинский, но обрекавшего человека на неволю, физические и нравственные страдания. Повествование, сотканное из множества мини-новелл, событий большой значимости и сугубо личных, охватывающее "войну" и "мир", передает дыхание, "шум и ярость" судьбоносного для огромной страны времени. Оно мозаично и вместе с тем панорамно.
   Японо-американский раздел книги переносит нас совсем в другое пространство, в другие миры. В нем явственно проступают элементы путевого очерка, он может быть поставлен в один ряд с традиционными для русской литературы "Письмами русского путешественника".
   У Александры Толстой зоркий взгляд, поразительная наблюдательность, непредвзятое восприятие, умение передать доселе неведомую ей действительность в многоцветии красок, с ее особенным колоритом, при этом многогранно, материально осязаемо. Образ страны возникал из картин природы, гула голосов людей различных слоев общества, с разным образом жизни, с разной психологией, религиозными верованиями, умонастроениями.
   Воспоминания Александры Львовны по сути своей, конечно, художественная автобиографическая проза: она сама выступает здесь не в роли хроникера, бесстрастного регистратора фактов, а как активное действующее лицо, мыслящее и эмоциональное, со своей диалектикой души, постигающей свою жизнь и жизнь окружающих ее не фрагментарно, а как нечто целостное, в контексте эпохи. У автора своя оригинальная стилевая манера, своя поэтика, суть которой выражена в названии самой сумрачной ее книги - "Проблески во тьме". Оно отражало унаследованную от великого мастера концепцию личности, изначально и извечно доброй, способной и среди "тьмы" нравственно воскреснуть, очеловечиться.
   В воспоминаниях Александры Толстой немало героев добрых помыслов и добрых дел, с которыми она встречалась дома и на чужбине. Так, она утверждала реальность гуманного идеала всеобщего братства, толстовского идеала "любовной ассоциации людей".
   "Я думал, что Ванечка, один из моих сыновей, будет продолжать мое дело на земле"1, - произнес Лев Толстой, потрясенный неожиданной смертью на редкость одаренного семилетнего Ванечки. Продолжила же его "дело на земле" в меру сил и возможностей "дочь Саша", верная заветам отца - ненависти ко лжи, несправедливости, неравноправию, правительственному гнету, любви к свободе, житейской и духовной, к страждущим и угнетенным, любви к России.
   С.Розанова
   ЖИЗНЬ С ОТЦОМ
   Как я родилась
   Воскресенье. Уроков нет. Накинув халат и всунув ноги в теплые войлочные туфли, я бегу в девичью к няне. На столе кипит маленький медный самовар, в углу перед образами горит лампада. В комнате очень жарко, но мне спросонья холодно, и я с наслаждением пью горячий чай.
   - Вареньица не хочешь ли? - спрашивает няня.
   - Нет, не хочу, ты лучше расскажи что-нибудь!
   - Ну, чего рассказывать! - У няни грубый, резкий голос, но я у нее в гостях, она мне рада и старается говорить мягче: - Рассказывать-то нечего.
   - Ну, няня, милая, про Алешу.
   Няня глубоко вздыхает.
   - Алеша ангел был, царство ему небесное, - говорит няня и крестится. - Уж такой ребенок был, такой ребенок... Глаза умные, ясные... Эх, и вспоминать-то не хочется. Все англичанки эти... (Няня терпеть не могла бонн и гувернанток и всегда ревновала к ним всех нас.) Воздух, воздух! - Няня хватает себя за грудь и изображает, как гувернантки задыхаются. - Вот они графиню только сбивали... Ветер холодный, прямо навстречу, разве так можно? Вот и простудили ребенка. Жили, жили без воздуха, до ста лет доживали... Когда умер Алеша, ты совсем маленькая была, глупая. Смеешься, радуешься, думаешь, кукла... А он лежит в гробике, как живой...
   Няня всхлипывает, достает из кармана сборчатой ситцевой юбки платок и вытирает покрасневшие глаза.
   - Да ну тебя, только расстроила.
   Она привстает и наливает себе чашку чаю. Чашка у нее большая, голубая, на ней написано "С днем ангела".
   - Лучше чай пей.
   Няня молча пьет дымящийся чай с блюдечка, дует и громко глотает. Мне рассказ про Алешу не нравится, грустно как-то и стыдно, что я могла смеяться, когда Алеша умер.
   - На все воля Божья. Алеше и Ванечке не дал Бог жить, а вот тебя как мать рожать не хотела, а ты ишь какая выросла...
   - Как не хотела, расскажи, няня!
   - Вот надоела, все ей знать надо.
   - Ну, няня, пожалуйста!
   Няня допивает чай, переворачивает чашку на блюдечко и фартуком утирает рот.
   - Так вот, не хотели тебя графиня рожать, да и все. (Нянюшка из почтения называла мою мать "они".) В это время, помню, у графини с графом большие нелады были. Графиня все плакали, а граф такой серьезный, бывало, пройдет, брови сдвинуты, даже страшно. Все одни в кабинете сидели или уйдут куда-нибудь, долго их нет. А графиня все плачет. Потом узнала графиня, что беременна. "Левочка, - кричит, - не хочу, не хочу рожать, ты бросить нас хочешь, уйти!" А граф все что-то уговаривают. Конечно, я с маленькими тут же, все слышу. Это господа всегда думают, что мы ничего не понимаем, а мы во всем, как есть, бывало, разбираемся: кто с кем поссорился, да кто в кого влюбился... Потом поехали Софья Андреевна в Тулу к акушерке выкидыш делать. А акушерка говорит: "Нет, графиня, кому другому с удовольствием сделала бы, но вам, хоть озолотите, не стану. Случится что - беда!" Поездили, поездили графиня в Тулу, так ничего и не вышло. А уж чего-чего ни делали: и ноги в кипяток опускали, и ванну принимали, да такую горячую, что терпеть невозможно. А то, бывало, влезут на комод и давай оттуда прыгать, даже страшно станет! "Что вы, говорю, Софья Андреевна, делаете, разве можно, ведь вы можете так свою жизнь загубить". "Не хочу, - говорит, - няня, рожать, граф меня больше не любит, бросить нас, уйти хочет!" А сама все прыгают. Ну, не помогло ничего - родили:
   Тоска сжимает сердце, в носу щекочет, но няня этого не замечает и продолжает свой рассказ:
   - Вот тебе родиться, и граф ушел. Нет его! Графиня плачет. К ночи пришел, и ты родилась. Помирились. Родилась ты здоровая, большая, волосы черные, глаза - не разберешь какие, а большие. В доме все радуются, что девочка: давно не было девочек, все мальчики.
   Самовар то затихает, то опять начинает шуметь. Няня встает и прикрывает его крышкой. На душе у меня немножко проясняется. Я довольна, что все обрадовались моему появлению на свет, и с нетерпением жду продолжения рассказа.
   - Ну, няня, что же дальше?
   - Да ничего.
   - Как ничего? Говори же: что дальше?
   Няня снова садится и начинает перетирать посуду.
   - Дальше! Не захотели тебя кормить графиня, вот что. Уж очень ей все постыло было. С графом все нелады шли. Чудил он в ту пору. То работать уйдет в поле с мужиками с утра до ночи, то сапоги тачает, а то и вовсе все отдать хочет. Графине это, конечно, не нравилось. Жили, жили, наживали, опять же дети маленькие... Ну, графиня назло графу, знала, что он этого не любит, и взяли тебе кормилицу. Здоровая была баба, толстая.
   В нянином тоне чувствуется явное недоброжелательство. Мне делается бесконечно грустно. Я стараюсь незаметно смахнуть слезы.
   - Вот тебе и раз! - вскрикивает сердито няня. - Что же это такое? Знала б я, что ты такая нюня, нипочем не стала бы рассказывать!
   Наша семья
   Летом мы жили в Ясной Поляне. В начале сентября переезжали в Москву, где малыши должны были учиться. Братья ходили в лицей и гимназию, у меня была англичанка, и я училась дома.
   Отец и старшие сестры до поздней осени оставались в Ясной Поляне, а иногда уезжали туда ранней весной, хотя мать очень не любила с ними расставаться. Она уверяла, что без ее забот, без повара, без хорошей пищи отец непременно заболеет, что сестры не сумеют заботиться о нем так, как она, что живут они в грязи, без прислуги и вообще наделают массу глупостей.
   С тех пор как себя помню отец постоянно страдал от болей в желудке. То у него делались запоры, то расстройство, особенно его мучила изжога. Чего только не прописывали ему врачи: и соду, и толченый уголь, и магнезию, и различные минеральные воды - ничто не помогало. Иногда у отца болела печень, но сильных припадков я не помню. Мать рассказывала, что раньше он страдал ужасно. Бывало, она просыпалась от его ужасных криков. Один раз, прибежав в залу, она увидела, что отец катается по полу в страшнейших мучениях. Мам? всегда заботилась, чтобы пища для отца была легкая, и вопрос питания возвела чуть ли не в культ.
   Ежедневно вечером приходил к ней повар Семен Николаевич, и они долго обсуждали меню. К обеду полагалось четыре блюда: суп мясной для всех, для Л.Н. и для сестер - вегетарианский. Если на третье зелень, на второе что-нибудь более питательное - рисовые котлеты или макароны с сыром. Сладкое также в зависимости от состояния желудка Л.Н. и маленьких: кисель с миндальным молоком, компот, трубочки со сливками или блинчики с вареньем.
   Если Л.Н. чувствовал себя почему-либо слабым, мам? и Семен Николаевич, как заговорщики, решали тайком подлить в грибной суп немного бульона. Когда мам? была занята, Семен Николаевич клал ей на письменный стол меню, написанное в сшитой им самим длинной тетрадке. Здесь кроме ежедневных записей обедов и завтраков встречались целые рассуждения: "У Ванечки болит животик, сделай ему куриные котлеты и бульон", "Свари жиденькой смоленской кашки на грибном бульоне к завтраку Льву Николаевичу, он что-то жаловался на боль в желудке", "К обеду гости. Купи в Охотном ряду рябчиков, брусники да поищи хорошей цветной или брюссельской капусты".
   Повар Семен Николаевич понимал мою мать с полуслова. Искусство кухни было доведено до совершенства. Каждый вечер, перед сном, мам? любовно обдумывала, чем кого кормить. В этом была ее радость и гордость.
   А отец стремился свести свои потребности к минимуму, ему не надо было ни поваров, ни лакеев. Вырвавшись один с сестрами в Ясную Поляну, он наслаждался свободой, пользуясь услугами какой-нибудь деревенской бабы, которая не имела понятия о кулинарии, отрубала головки у спаржи, но зато не примешивала мясного бульона к грибному супу.
   Помню, у них жила грязная и глупая баба Анисья, впоследствии отличалась в деревне тем, что воровала у крестьян овец. Ее поймали и, сделав обыск в погребе, нашли несколько овечьих хвостов и голов. Крестьяне не стали ее судить, а сами расправились с ней: нацепили ей головы и хвосты и повели по деревне. Бабы били в косы, мужики ругались, ребятишки улюлюкали.
   У отца и сестер она была за повара. Сестры рассказывали, что однажды, проходя мимо кухни, отец окликнул ее:
   - Анисья, а Анисья!
   - Что вы, Лев Николаевич?
   - Знаешь что, ты на Семирамиду похожа...
   - Да ну!.. - радостно воскликнула Анисья.
   С этого дня так и прозвали ее Семирамидой.
   Я была тогда еще маленькой, мало что понимала, но мне казалось, что отец и сестры, уезжая в Ясную, веселились, как школьники, очутившись без надзора старших. Они писали бодрые письма, и когда наконец семья снова соединялась, много рассказов их мы слышали о пребывании в Ясной Поляне. Помню рассказ о том, как тетушка Татьяна Андреевна приезжала к ним в гости. Они ее кормили вегетарианской пищей, которую она терпеть не могла.
   Однажды к обеду отец и сестры притащили живую курицу, привязали ее к ножкам стула, где должна была сидеть тетенька, и положили к ее прибору большой нож.
   Тетушка не могла понять, к чему все это было сделано.
   - Ты ведь хотела курицы, - сказал ей отец, - а у нас нет никого, кто решился бы ее зарезать, вот мы тебе все и приготовили...
   Мать считала, что детей надо учить. Для этого мы жили в Москве. Отец считал, что детей не надо заставлять учиться, а надо воспитывать в простой, трудовой жизни. Поскольку сами дети хотели бы приобретать знания, они сумели бы это сделать. Тратились большие деньги на преподавателей, учебные заведения, но учиться никто не хотел.
   Малыши чувствовали несогласие родителей и невольно брали от каждого то, что было понятнее и что больше нравилось. То, что отец считал образование необходимым для каждого человека и сам до конца дней старался пополнить свои знания, мы пропускали мимо ушей, улавливая лишь, что он был против ученья. То, что мам? говорила о необходимости иметь много денег, чтобы хорошо одеваться, держать лошадей, устраивать приемы и балы, вкусно есть, нам нравилось. Но ее требования работать и кончать учебные заведения были уже неприятны. Мы не задумывались над всем этим, а жили, как было проще и легче.
   А между тем некоторым из нас ученье давалось легко. Миша был исключительно способным мальчиком, Таня его очень любила и рассказывала мне о нем. Один раз Таня поехала с ним, совсем еще маленьким, на станцию Ясенки. Миша вывалился из саней, должно быть, ушибся, но ничего не сказал. Таня удивилась, что он неподвижно лежит в снегу и позвала его: "Миша, вставай!" - "Нет, я полежу". Таня испугалась: "Ты, может быть, ушибся?" - "Нет, я полежу!" Так с тех пор и пошло. Когда, бывало, кто-нибудь ушибется и боится расплакаться, говорили: "Я полежу".
   Когда Миша едва умел читать и писать, он нацарапал на бумажке: "Надо быть добрум" - и носил в кармане свое изречение.
   Часто, часто, когда кто-нибудь сердился, отец кротко улыбался и говорил: "Надо быть добрум!"
   Миша был самым музыкальным в нашей семье. Какой бы мотив ни услышал, сядет, бывало, за фортепиано, возьмет гитару, балалайку и сейчас же подберет. Одно время он учился на скрипке и делал большие успехи, мам? радовалась, гордилась им, но он скоро бросил.
   Помню, впервые пел у нас в Москве Шаляпин. Отцу не понравилось то, что он исполнял: "Песню о блохе", "Два гренадера". Шаляпин предложил спеть песню "Ноченька". Но аккомпанировавший ему молодой пьянист Гольденвейзер без нот сыграть песню не мог. Миша застенчиво подошел к фортепиано, подобрал мотив, и через несколько минут Шаляпин уже пел под его довольно примитивный, но совершенно верный аккомпанемент.
   Учиться Миша не хотел и совсем забросил лицей. Его грозили выгнать, если он еще хоть раз опоздает к урокам. Мам? была в отчаянии, бранила, упрекала, но ничто не помогло. И вот как-то Миша опять вернулся поздно и не хотел вставать, несмотря на то, что слуга уже несколько раз будил его.
   Что делать? Я налила полный кувшин ледяной воды, подкралась на цыпочках к Мишиной кровати и опрокинула весь кувшин ему на голову. Мгновенно из-под одеяла высунулась взъерошенная мокрая голова, злобно вскинулись серые сонные глаза. Миша вскочил и бросился за мной. Я помчалась по коридору. Миша за мной. Я выбежала из ворот на улицу. Миша опомнился, побежал домой, оделся и пошел в лицей. Долго старалась я не попадаться ему на глаза. У Миши были здоровые кулаки, и дрался он очень больно.
   Андрей тоже не учился. Мам? поверила, что ему трудно заниматься, потому что в детстве у него было воспаление мозга. Она жалела его и любила больше других. До рождения Ванечки он считался любимчиком. Пожалуй, и отец относился к нему лучше, чем к другим, за его доброту и сердечную чуткость.
   От няни мое воспитание перешло к англичанкам-боннам, научившим меня говорить по-английски и обливаться холодной водой, а затем к гувернанткам. Они постоянно менялись, я их не любила, старалась делать им наперекор. И они находили какое-то удовольствие в том, чтобы меня мучить. Мам? меня шлепала, наказывала, таскала за косу, но это не помогало. В конторе по приисканию гувернантки у меня была уже определенная репутация: "Ah, la petite Sasha Tolstoy, non, merci!"1
   Была только одна англичанка, которую я любила и которая жила у нас летние месяцы в течение семи или восьми лет, - мисс Вельш. Но о ней я расскажу после.
   Моя мать решила подготовить меня к экзамену на домашнюю учительницу при округе и, кроме того, меня с десяти лет учили: английскому, немецкому, французскому языкам, музыке, рисованию. Я занималась каждый день с 9 до 12, потом бывал перерыв на завтрак и прогулку, а затем с двух до шести. Вечером после обеда я готовила уроки. Воспринять такое количество знаний я была не в состоянии и училась плохо.
   Самым большим моим удовольствием были часы, когда я бывала в саду. Каким тенистым, громадным представлялся мне этот сад! Дорожки, заросшие кустарником, казались непроходимыми дебрями, куртина яблонь и груш - фруктовым садом, аллеи казались бесконечными, курган высоким и неприступным, а заросшая кустами беседка, внутри оклеенная скачущими на лошадях жокеями, мне казалась таинственной и прекрасной. Теперь, когда я бываю в этом саду, мне хочется вызвать впечатления детства. Но аллеи рядом с высоким забором кажутся общипанными и жалкими, кустарник у дорожки точно поредел, двумя шагами я взбираюсь на облезший курган и не могу найти фруктового сада. Может быть, в детстве воображение восполняло недостатки, а может быть, сад и в самом деле поредел?.. Но и теперь он бесконечно мил моему сердцу. Кроме сада, в хамовническом доме был еще большой двор, окруженный забором и различными службами. Мы приезжали в Москву целым хозяйством: пара выездных лошадей со старым кучером Емельянычем, корова, вагон сена и овса, громадные кадки с солеными огурцами, квашеной капустой, большие запасы варенья. Один раз привезли даже верховую лошадь отца - Мальчика. Я помню, как Мальчик пасся в саду, а я, вместо того чтобы учиться, наблюдала в окно, как он гонялся за отцовской лайкой Белкой.
   В первом от улицы сарае помещалась корова, затем лошади, каретный сарай, последний же сарай был занят книгами. Здесь были свалены в большом количестве сочинения отца, которые издавала и продавала мам?. На это жила вся семья, так как книги приносили около 20 000 дохода ежегодно.
   В одном из флигелей жил артельщик Матвей Никитич Румянцев - он вел книжные дела. Это был толстый человек с окладистой бородой, большим животом и сильной одышкой. Матвей Никитич одевался солидно в черную пару с лоснящимся жилетом, по которому была пущена массивная серебристая цепочка, ходил животом вперед и казался нам очень важным. Жену его, толстую, заплывшую салом женщину, я иначе не представляю себе как сидящей перед домом на стуле и с тупым видом щелкающей подсолнухи.
   При выходе на улицу стояла маленькая сторожка, в ней жили дворник и кучер. Дощатая дорожка вела к кухне, стоявшей по другую сторону дома. Здесь же были столовая для "людей" и маленькая каморка, в которой жил повар Семен Николаевич.
   Дом был старый. Тогда еще моя мать говорила, что ему больше ста лет. Она уверяла, что неудобен, что только Левочка мог выдумать купить дом в таком неаристократическом квартале, где кругом фабрики и заводы, что он не годится для приемов. Мне же в детстве казалось, что нет и не будет никогда такого прекрасного, уютного дома, как хамовнический. На его внешность мы, дети, разумеется, мало обращали внимание, но я хорошо помню, что когда моя мать решила его подновить и коричневый, потускневший от времени дом сделался вдруг розовым, с фисташковыми ставнями, мы все за него обиделись. Он сделался противным, как молодящаяся старуха!
   А какие в нем были прекрасные комнаты, какие переходы, лестницы маленькие и большие, стенные шкапы!
   Мы жили внизу. Здесь помещались столовая, спальня родителей, Танина комната, мальчиков, детская, моя и гувернантки.
   Наверху были парадные комнаты. Маленькая передняя, из которой Таня, обладавшая большим вкусом, устроила приемную, где обычно сидела молодежь, зал, большая и маленькая гостиные. Эти комнаты казались мне неуютными. Хороша была только большая тахта в гостиной, широкая и низкая, на которой удобно было кувыркаться через голову. В зале же самым удобным местом была медвежья шкура, лежавшая под фортепиано. Бывало, играет кто-нибудь - дядя Костя, Сережа или мам?, а ты лежишь на шкуре, приткнувшись к голове зверя, и слушаешь. Эта шкура была с того самого медведя, который чуть не загрыз отца на охоте.
   Из парадных комнат две маленькие лесенки вели в коридор - одна из залы, другая из маленькой гостиной. Первая по коридору была Машина комната - низкая, с маленькими окошечками. Дальше шли комнаты экономки, портнихи, лакея, а в самом конце, в углу дома, отдаленные от всех остальных, были две маленькие, с очень низкими потолками комнаты отца - прихожая, где ореховый шкаф отделял умывальник, и направо его кабинет - святая святых в нашем детском представлении.
   Комнаты сестер были совершенно разные.
   Танины - нижняя, где она спала, и ее маленькая приемная наверху - были обставлены с большим вкусом. Уютная мягкая мебель, диванчики, какие-то необыкновенные, кустарной работы скатерти, картины, альбомы, бесчисленное количество фотографий родных и друзей - все это было разбросано хотя и в беспорядке, но со вкусом.
   В Машиной комнате не было ничего лишнего. Простые, твердые стулья и стол, жесткая кровать без матраца - все производило впечатление строгости и чистоты.
   Я любила ходить в Танину комнату, здесь было много интересных картин, а в большой чашке кустарной работы часто бывали орехи-смесь. К Маше было почти так же страшно ходить, как к отцу. Здесь все было строго, сурово, пахло лекарствами.
   Да и сами сестры были совершенно разные.
   Таня была любимицей всей семьи. Мам? несравненно более любила Таню, чем Машу. Они всегда вместе выезжали и всегда оживленно вспоминали это время. Но любовь к матери не помешала Тане быть близкой к отцу и разделять его взгляды. Она никогда резко не становилась на чью-либо сторону и всю свою жизнь старалась быть связующим звеном между родителями. Таню любили малыши, потому что она часто возилась с ними, любили старшие братья, с которыми она была дружна. Веселая, жизнерадостная, с вьющимися каштановыми волосами, живыми карими глазами, коротким, точно срезанным носом, Таня была действительно привлекательна. Она хорошо знала языки, занималась в школе живописи. Репин и другие художники говорили о ее больших способностях. В семье считалось, что Таня самая умная и образованная.
   Когда я вспоминаю Машу, на душе делается радостно и светло. Всем своим обликом она была похожа на отца, хотя если разбирать отдельно черты ее лица, только серые внимательные и глубокие глаза да высокий лоб были отцовские. Тоненькая, грациозная, она была очень ловка - все спорилось в ее некрасивых, немного узловатых руках. Лицо Маши было серьезное, сосредоточенное, казалось, что она точно прислушивалась к тому, что у нее происходит внутри. Все любили ее, она была приветлива и чутка: кого ни встретит, для всех находилось ласковое слово, и выходило это у нее не деланно, а естественно, как будто она чувствовала, какую струну надо нажать, чтобы зазвучала ответная. Машу все называли некрасивой - большой рот напоминал материнский, зубы были плохие, немножко велик был нос, но все существо ее казалось мне милым и привлекательным.
   Отец любил обеих. А они, насколько я могла заметить, ревновали его друг к другу. Каждая из них думала, что он любит другую больше...
   Старшие братья почти не жили с нами. В воспоминаниях моего детства они занимали очень маленькое место, так как вся наша жизнь проходила без них. Когда я подросла, старший брат, Сергей, переселился уже в толстовское родовое имение Никольское-Вяземское в Тульской губернии, доставшееся ему как старшему в семье.
   Сережу я всегда немножко боялась, уж очень он мне казался серьезным и важным. Он окончил университет, был музыкантом. Мало знающим его людям он представлялся (да и теперь представляется) сердитым, нелюдимым. Но стоит его поближе узнать, и сейчас увидишь, что под внешней суровостью, ворчливостью, иногда даже грубостью скрывается большая доброта, ласковость и даже... как это ни мало вяжется с его внешностью, большая застенчивость. Когда я была совсем маленькой, он называл меня своей "единственной сестрой", чем я была очень горда. В нашей семье не принято было никаких нежностей, и если кто-нибудь называл другого ласковым именем, то обычно это резко высмеивалось: "Какие сантиментальности!" - или: "Какие нежности!"
   То, что старший брат меня называл своей единственной сестрой, было очень много. Я так это принимала и ценила.
   Должно быть, до сего времени брат не знает, какое сильное впечатление на меня имела его музыка. Когда я была совсем маленькая, я вечерами не могла спать, слушая его игру. От него я научилась понимать и ценить Шопена, Бетховена, Грига. Долгое время, каких бы музыкантов я ни слушала, мне казалось, что лучше брата Сергея никто играть не может.
   Илья на моей памяти совсем не жил с нами. Я едва помню, как он женился, и то только потому, что меня не взяли на свадьбу, а я была очень обижена.
   Большой, широкоплечий, с русой окладистой бородой, чуть-чуть сутуловатый, с широким носом и серыми глазами, лохматыми бровями, Илья больше всех похож на отца.