Дядя Костя долго меня разглядывал, ужасался на мои большие руки и ноги и никак не мог придумать, какой костюм лучше скрыл бы мою толщину и громоздкость. По его совету мне заказали золотые туфли, черную газовую с блестками юбочку, бархатный лиф, на голову треуголку. Не помню, что это должно было изображать. В день бала пришел парикмахер от "Теодора" и сделал мне громадную седую прическу из моих же волос, употребив пропасть помады и пудры и бесчисленное множество шпилек, отчего у меня сильно разболелась голова. Помню, как я старательно избегала встречи с отцом и норовила прямо из своей комнаты по темному коридору попасть в переднюю и юркнуть в карету, а мам? хотелось показать отцу мой костюм.
   Когда бал был в полном разгаре, приехал великий князь и я со своим кавалером, гимназистом графом К., танцевала кадриль, в окно, около которого мы сидели, кто-то постучал. Я оглянулась и увидала, что, прижавшись носом к стеклу, в полушубке и круглой шапочке стоял отец, а с ним сестра Маша. Они улыбались. Я ужасно обрадовалась, когда увидала их, главное, лица были у них такие добрые, приветливые. Мне хотелось выбежать во двор, но гимназист, с которым я поделилась своим восторгом, остался равнодушен и сказал, что идти сейчас на двор неудобно.
   Однажды был танцевальный вечер в доме моей подруги Нади, недалеко от нас, на Девичьем поле. Меня привели и оставили там. За ужином рядом со мной сидели Надины братья и все подливали мне в бокал шампанского. Было жарко, хотелось пить, а холодное как лед шампанское прекрасно утоляло жажду. Когда мы встали из-за стола, я почувствовала, что люди, стены - все поплыло куда-то. Я с большим трудом прошла в залу и уселась, ожидая мазурки. Вдруг как в тумане я увидела отцовскую лайку Белку. "Чудится", - подумала я. Но она, погромыхивая ошейником, со сконфуженным видом обошла всех, обнюхала и, найдя меня, радостно завиляла своим мохнатым хвостом и улеглась у моих ног. В залу вошел отец.
   Помню чувство ужаса и стыда, которое горячим варом обдало меня. "Вдруг заметит?" Весь хмель мгновенно соскочил, туман исчез.
   Танцы прекратились. Появление отца на балу с собакой, в полушубке произвело большое впечатление. Хозяйка и гости окружили его. Он постоял, поговорил и поспешно, точно ему было не по себе, ушел.
   Весной бывали пикники. Ездили под Москву - в Кунцево, в Царицыно большими компаниями, иногда на собственных лошадях, с провизией, фруктами, конфетами. Гуляли по лесам, собирали цветы, катались на лодках, громко восхищались природой.
   Но для меня это веселье было ненастоящее. Настоящее было дома, в саду.
   Выбежишь и пронзительно свистнешь. Со всех сторон бегут мальчики артельщиковы, заводские. Соберется человек пять, шесть. Зимой подвязывали коньки, катались с горы. Гора крутая, лед гладкий, летишь - дух захватывает: а то на льду же затевали игры в салки, колдуны. А приходила весна, любимым удовольствием было лазанье по заборам. Это было особенно увлекательно, потому что здесь была опасность, нужны были быстрота, сноровка, ловкость.
   В клиническом саду было много подснежников. Мы с ребятами решили развести их в своем саду. Запасшись перочинными ножами, мы влезали на забор. Дозорного оставляли наверху, а сами по команде прыгали вниз, в клинический сад. Больных мы не боялись, они знали нас и сами помогали, мы боялись сторожей. Быстро, не теряя ни минуты, мы старались накопать как можно больше луковиц с маленькими синими бутонами и связать в носовые платки. Ах, как было страшно, особенно когда сверху раздавался свисток и, подняв головы, мы видели, что приближается сторож. Моментально все бросались к забору и, нередко обдирая в кровь руки, перелезали на ту сторону.
   Как-то раз, после удачной вылазки, мы сидели на заборе и угощались. На двадцать копеек, мое месячное жалованье, я купила подсолнухов, клюквенного квасу и халвы. Вдруг видим, со стороны нашего сада идет клинический сторож. Куда бежать?
   - Эй, ребята, - крикнул он нам, - не видали ли вы тут женщину?
   Мы сразу успокоились.
   - Нет, а что?
   - Да больная у нас одна убежала.
   Странное дело. Только что мы говорили с сумасшедшими. И не боялись их, а тут так страшно стало, даже с забора слезать не хотелось. Больную нашли, она спряталась в нашей беседке.
   В нашем переулке в белом угловом доме жил профессор Николай Яковлевич Грот. Он часто заходил к отцу, и они серьезно о чем-то говорили. Это было скучно. Но у Николая Яковлевича была большая семья - много девочек, тихих и скромных, и один мальчик - Аля, кругленький и розовенький. Среди нас считалось, что Андрюша влюблен в старшую девочку Женю, некрасивую и скучную, Миша в Наташу, а я в Алю. Я еще не совсем понимала, что значит влюбляться, но братья мне внушили, что это так надо, и я поверила. Один раз за курганом, когда мы с Алей очутились вдвоем, мы поцеловались, и Аля меня спросил: "Когда ты будешь большая, ты выйдешь за меня замуж?" - "Конечно", - ответила я.
   На другой день утром Аля принес мне букетик подснежников. "Очень весело, думала я, - и какой Аля милый! Как это Андрюша и Миша хорошо придумали влюбляться!"
   Я уехала в Ясную, а братья остались в Москве держать экзамены. Когда Миша приехал, он таинственно отвел меня в сторону и передал мне письмо. Аля писал очень ласково и напоминал, что мы должны жениться, когда вырастем совсем большие.
   Миша сказал, что надо быть осторожной, чтобы письмо никому не попалось, поэтому я побежала в "американку", заперлась на крючок, перечитала его еще раз и, хоть жалко было, разорвала и бросила. Ответить Але я не решилась: он писал как большой, по одной линейке, а я еще по двум, да с ошибками.
   Должно быть, Гроты куда-нибудь переехали. Когда мне было шестнадцать лет, я столкнулась у наших ворот с маленьким румяным студентом в новенькой шинели.
   - Саша Толстая? Это ты, вы? - пробормотал он.
   - Аля Грот?
   Несколько секунд мы стояли молча, разглядывая друг друга, и вдруг рассмеялись и разошлись.
   По четвергам мы ездили с мам? в концерты. Играли квартеты, музыка сложная, трудная, я ее никак не могла понять и думала только о том, как бы поскорее она кончилась. Завтра в десять часов придет учительница, уроков я не знаю, надо встать рано. Но мам?, нарядная и оживленная, не замечала моей скуки. А сказать ей, что я не хочу идти в концерт, я не смела. Она, наверное, рассердилась бы: "Вот ты всегда так: какие-нибудь полезные, благородные развлечения тебя не интересуют, тебе бы только с мальчишками по заборам лазить да в чижи играть".
   Иногда под звуки музыки я засыпала. Где-то далеко глухо пиликала скрипка, басила виолончель. Когда я просыпалась, мне казалось, что прошло много, много времени, и было странно, что ничего не изменилось, так же старательно играли музыканты, ярко горели люстры, внимательно слушала публика. "Концерт никогда не кончится", - думала я. Особенно долго всегда тянулось анданте. Недалеко от нас сидел музыкант С.И.Танеев, мам? делилась с ним впечатлениями, а после концерта предлагала идти вместе домой пешком. От Благородного собрания до нашего дома 50 минут ходьбы. 12-й час. Я хочу спать, ужасно хочу, глаза совсем слипаются... Молча плетусь за ними, мне ужасно досадно, злые слезы душат меня.
   Танеев часто бывал у нас в это время. Как сейчас вижу его доброе, красное лицо с маленькими глазками, всегда блестящее, точно смазанное салом, и обрамленное небольшой бородкой; жирное, плохо укладывающееся, точно выпирающее из одежды тело, тонкий, захлебывающийся смех, напоминающий квохчущую наседку. Он был одним из самых больших композиторов и музыкантов того времени.
   Жил Сергей Иванович в Мертвом переулке в маленьком флигельке во дворе со своей старой няней Пелагеей Васильевной. Она ходила уткой, раскачиваясь из стороны в сторону, так как ноги у нее были сведены ревматизмом, обожала своего питомца, заботилась о нем и, когда его беспокоили, вздыхала и говорила: "Ах, знаете, Сергей Иванович так устал, он все утро сонату пассионату Бетховена играл".
   Танеев прекрасно относился к отцу и ко всей нашей семье, был приятным собеседником, музыка его доставляла всем громадное удовольствие. Когда Сергей Иванович садился за фортепиано, он совершенно преображался: лицо его делалось торжественным, важным. Играл он превосходно, музыкальная память у него была изумительная. Стоило ему раз прочитать страницу нот, как он мог уже ее сыграть наизусть.
   В это время, приблизительно в 1895 году, семья наша постепенно таяла. Братья зажили самостоятельной жизнью. Сергей женился на дочери профессора Петровской академии Мане Рачинской, а через год женился Лева на дочери шведского врача Вестерлунда, и Таня и Миша ездили в Швецию справлять его свадьбу.
   Умер большой друг отца - Николай Николаевич Страхов. Грустно было думать, что этот милый, кроткий старичок, всегда смотревший на отца с нескрываемым обожанием, никогда больше не придет к нам.
   Смутно припоминаю поездку в Москву с мам? по случаю смерти Александра III - парады, процессии. Но хорошо помню случай, вызвавший много разговоров, смеха и возмущения в нашей семье.
   Петербургский свет, высшее чиновничество должны были приехать на коронацию Николая II в Москву. Было лето, все выехали на дачи или в деревню. Московские домовладельцы решили воспользоваться случаем и по дорогой цене сдать свои дома с мебелью и посудой.
   Наш дом взяли за глаза князья Б. Они не сомневались в том, что Толстые живут в хорошей обстановке. Но когда они приехали и княгиня, войдя в нашу скромную переднюю, увидала "всю эту нищету", как она выразилась, она в отчаянье села на пол и зарыдала. Она заявила своему мужу, что ни за что не станет жить в "этой дыре".
   Мам? была неприятно поражена, молодежь смеялась, а отец возмущался, считая наш дом пределом роскоши.
   От Ходынки только и осталось в памяти, как мам? рассказывала о задавленных и плакала. Она видела, как их везли с поля. Трупы были навалены грудами на полках, из-под брезентов торчали посиневшие руки и ноги...
   Все толковали о плохом предзнаменовании, о том, что царствование молодого царя будет несчастным.
   Няня откуда-то раздобыла себе эмалированную кружку, одну из тех, что раздавали на Ходынке, но и она вздыхала, говоря:
   - Ох, не к добру это, не к добру! Сколько народу подавили!
   В Ясной Поляне. "Темные"
   Летом тетенька Татьяна Андреевна с семьей уже не жила в Ясной Поляне. В так называемом кузминском доме поселился Сергей Иванович Танеев со своей старой нянюшкой Пелагеей Васильевной. Он сочинял оперу "Орестея", гулял с нами, играл с отцом в шахматы, и иногда мы целыми вечерами слушали в его чудеснейшем исполнении Шопена, Бетховена, Моцарта, Мендельсона.
   Я выдумала игру. Она называлась теннис-лаун. Это был теннис на крокетной площадке с молотками и шарами. Этой дикой игрой Сергей Иванович увлекался не меньше меня.
   - Даю! - кричала я, катя шар на Танеева. Он отражал, я снова катила на него. Шар летал взад и вперед, как сумасшедший, иногда подскакивал в воздухе, вертелся, иногда больно ударял по ногам, иногда раскалывался пополам. Мы приходили в страшный азарт, от сильных ударов лопались молотки. Чаще всего в игре кроме Сергея Ивановича принимали участие Жули-Мули и ее двоюродный брат, пианист Игумнов, производивший на меня впечатление тем, что мог складываться как аршин и чесать себе пяткой за ухом.
   К Сергею Ивановичу приезжал его ученик, Юша Померанцев. Мам? говорила, что он очень талантлив и пишет оперы, а Померанцев преважно щурил маленькие глазки, точно выражал этим превосходство над всеми теми, которые опер не писали...
   Было весело в это лето. Хотя младших братьев и меня мам? заставляла учиться, но толку от этого было мало. Мальчики убегали на деревню с гармониями, отчего мам? приходила в отчаяние.
   Учитель Курсинский, которого Таня сейчас же прозвала Закурсинским, внушал нам мало уважения, особенно после двух происшедших с ним забавных анекдотов.
   Я помню, мы возвращались через Песочную яму* на катках** с какой-то прогулки. Дорога здесь крутая, коренник спускался с трудом.
   - Слезть надо, - сказала я.
   - Зачем? - спросил Курсинский.
   - Легче будет кореннику, - сказала я с апломбом, считая себя знатоком во всех лошадиных вопросах.
   - Какой вздор! - воскликнул учитель. - Чем тяжелее груз, тем легче лошади спускать.
   И он стал издеваться надо мной. Доказать свою правоту учителю я не умела, но затаила обиду.
   Один раз все взрослые уехали верхом, и Курсинскому дали Мирониху, на которой я всегда ездила с Таней. Ах, как я злорадствовала, когда через некоторое время Мирониха прибежала одна в конюшню с оборванной уздечкой и я увидела учителя, пробиравшегося по дорожке между сиреневыми кустами. Он был в грязи, фетровая городская шляпа с большими полями съехала на макушку, он махал, как крылом, правой рукой и жалобно, почему-то по-французски, кричал:
   - J'ai tomb? au grand galop et je crois que j'ai le bras casse1.
   Он так и сказал: j'ai tomb? и выговаривая слова со всеми согласными на конце: галоп.
   Бедная старая Мирониха, она и скакать-то не могла! Учитель окончательно погиб в моих глазах.
   Сергей Иванович сочинял романсы по просьбе Тани, и я очень скоро запомнила их и распевала.
   А соловей не то рыдает,
   Не то поет!
   Закурсинский писал декадентские стихи.
   Я поспевала везде: верхом, купаться на Воронку, за грибами, на далекие прогулки в Засеку. Усталости я не знала. Самая веселая прогулка в это лето была в Тулу с мам?, Таней, Сергеем Ивановичем. Пятнадцать верст прошли по пыльному шоссе, съели большое количество сладких пирожков в кондитерской Скворцова, пошли в Кремлевский сад, катались на лодке и поездом вернулись домой. Было превесело!
   Мам? совсем ожила, она реже вспоминала Ванечку, помолодела и все декламировала стихи:
   О, как на склоне наших лет
   Нежней мы любим и суеверней...
   Только одна Маша не принимала участия в общем веселье. Она так же бегала по больным в деревню, ходила в поле на работу, а в свободное время переписывала отцу.
   Иногда я приходила к Маше в поле с твердым намерением помогать, но, разумеется, только мешала, подвертывалась на вилы, залезала на воз, когда лошади и без меня было тяжело, растрепывала копны.
   Но когда я носила Маше полудновать в поле: два крутых яйца, бутылку кваса, свежий огурец, кусок черного хлеба и кружечку ягод или малины своего сбора, я чувствовала, что я тоже дело делаю.
   Она садилась с бабами в холодок и ела. Волнистые светлые волосы прилипли к вискам, ситцевое платье на спине потемнело от пота, она вытирала загорелое, в мелких веснушках лицо носовым платком.
   - Устала? Зачем это ты, Маша? Пойдем домой!
   Она грустно улыбалась, точно знала что-то, чего я не могла понять. "Что же это? Зачем она себя мучает?" Но мысль не останавливалась. Мне было некогда об этом думать. На обратной дороге надо было забежать на места, где за ночь могли вырасти белые грибы, или боровики, зайти на "Красную улицу" под желтый аркад и, если падали нет, залезть в развилину, чтобы сторож не увидал, да тряхнуть хорошенько! "Мисс Вельш надо самые желтые отложить, - думала я, - она любит сладкие". Руки у меня разодраны, ноги в синяках, в платье кое-где выдраны клочья. Два кармана набиты и пренеприятно оттягивают юбку; десятка два яблок, несколько кремней, рогатка. В носовом платке связаны грибы.
   Около крокета под старым кленом у меня кладовая - ямка, в которой вделан ящик с крышкой, застеленный соломой. Крышка захлопывалась, сверху я заваливала ее сухими сучьями.
   Выбрав десяток самых лучших яблок, я бежала к мисс Вельш. Мисс Вельш ела яблоки медленно, со вкусом, очищая кожу десертным ножом и отрезая ломтики. Она приходила в ужас, когда я поглощала одно яблоко за другим, не оставляя ничего, ни кожи, ни середки.
   - Саша, - говорила она спокойно, - я считала, что вы сегодня съели шестьдесят четыре яблока!
   Я была наивна, доверчива и очень смешлива. Достаточно было пустяка, чтобы я смеялась до слез, до боли в боку, не в силах остановиться.
   - У Саши какой-то бессмысленный смех, - говорила мам?.
   - Ну, ну, смейся! - говорила Таня, показывая мне палец.
   Палец казался мне таким нелепым, смешным, что я хохотала до упаду.
   Миша всегда старался рассмешить, когда у меня был полон рот воды или чая. Чтобы вызвать общую веселость, достаточно было заговорить о карете.
   Карета эта с незапамятных времен стояла в сарае и постепенно врастала в землю. Это была та самая карета, в которой когда-то родители ездили в Москву. Когда хотелось посмеяться, кто-нибудь из мальчиков начинал:
   - Мам?, а мам?, надо бы карету вытащить!
   Мам? не понимала нашей веселости и относилась к делу совершенно серьезно, что смешило нас еще больше.
   - Да, я все забываю сказать приказчику.
   - Мам?, надо поскорее, а то она так увязла, что ее и не вытащишь...
   Карету забывали, а через некоторое время Миша снова начинал:
   - Мам?, а мам?, надо бы карету вытащить...
   - Ха, ха, ха!..
   У меня болел живот от смеха.
   - Ну что смешного? Лучше бы напомнили приказчику сказать, - говорила мам?.
   Наконец совершилось чудо. Карету вытащили. Подкладывали ваги, оглобли, приподнимали, раскачивали, кряхтели, запрягали лошадей. Теперь она стояла среди двора громадная, с широкими козлами, обитая внутри атласом, страшная в своем величии и бесполезности.
   - Неужели в Москву ездили? - спрашивала я.
   В боковых стенках были отделения для вещей, а в сиденье под подушкой круглая дырочка. В первый раз, когда я приподняла подушку в присутствии кучера, даже неловко стало...
   Летом карету поливало дождем, палило солнцем, зимой засыпало снегом.
   - Мам?, а мам?, - говорил Миша, - надо бы карету продать!
   И мам? деловито отвечала, не понимая шутки:
   - Да, правда, а то стоит среди двора, мешает...
   Проходили месяцы.
   - Мам?, а мам?, надо бы карету...
   - Ах, отстаньте, пожалуйста!
   Наконец пришел кузнец; кучер показал ему карету.
   - Ты только посмотри, рессоры-то какие...
   - Да что толку-то, куда же теперича такие! Уж очень здоровы!
   Кузнец купил карету за десять рублей и тут же на месте ее разорил.
   В то время много бывало у нас "темных". Это были совсем особенные люди, не похожие на других, - мрачные, тихие, с приглушенными голосами, вечные постники, всегда плохо одетые, со специфическим запахом пота, дегтя и грязи. Мам? терпеть не могла "темных" и, как могла, не пускала их наверх, в залу, они проходили прямо в кабинет к отцу.
   Среди "темных" были случайные, проходящие, но были и связанные с отцом долголетней дружбой. В 1895-1896 годах недалеко от Ясной Поляны в маленьком, запущенном имении Деменка жили Чертковы. Черткова, большого, красивого человека с аристократическими манерами, уверенного и спокойного, я всегда боялась. Я не представляла себе, что можно его в чем-нибудь не послушаться. У меня сжималось сердце, когда Чертков хмурил свои красивые, изогнутые брови, большие глаза его темнели от гнева. В этих глазах, в узком лбу, в горбатом римском носе было столько властности, столько силы, что люди невольно ему подчинялись.
   Я наблюдала, как все "темные", кроме старушки Шмидт, боялись его. Чертков царствовал над толстовцами. И если некоторые из них слабо сопротивлялись, стараясь проявить некоторую самостоятельность, - это были лишь жалкие попытки. В его присутствии они стушевывались и робко на него взглядывали, ища одобрения.
   Опрощение не шло к Черткову так же, как одежда, которую он носил. Она сидела на нем нескладно, мешком, особенно странно было, когда он надевал длинную, ниже колен блузу, иногда ярко-красного цвета.
   - Красный цвет предохраняет от солнца, - говорил Чертков, видя общее недоумение.
   Когда он, большой, спокойный, всегда чем-то обвешанный, двигался к дому, я старалась исчезнуть. Меня даже не смешили его анекдоты.
   - Знаете, - рассказывал он спокойным голосом, выговаривая слова с иностранным акцентом, - знаете, в Деменке старуху уже две недели не хоронят!
   - Что вы, неужели? - восклицают все в ужасе. - Почему?
   - Какое безобразие! - возмущалась мам?, не допускавшая мысли о шутке. Чего же полиция смотрит? Почему же ее не хоронят?
   - Потому что она еще не умерла, - отвечает Чертков.
   В другой раз он серьезно сказал:
   - Сегодня два поезда на ходу сошлись!
   - Не может быть! Ну, и что же?
   - Ничего. Разошлись по разным путям.
   Мне бывало скучно у Чертковых. Обычно отец и Владимир Григорьевич вели между собой серьезные разговоры, которых я не понимала. Сын Чертковых Дима был много моложе меня, мне было с ним неинтересно, да, кроме того, он никогда не хотел играть, все капризничал, ныл и прилипал к материнским юбкам.
   Я боялась подходить к Анне Константиновне. Я всегда стеснялась своего большого, громоздкого, сильного тела, особенно неловко мне было со слабыми, больными людьми. Ни с кем я не испытывала такого смущения, как с Анной Константиновной. Казалось, если нечаянно задеть стул, толкнуть ее, она рассыплется - такая она была хрупкая, тщедушная. Темные стриженые волосы обрамляли худое, с выступающими скулами лицо, горели большие, широко открытые глаза. Она сидела всегда в кресле, обложенная подушками, укутанная клетчатым пледом. Иногда глаза ее принимали особенно страдальческое выражение.
   - Я голодная! - вскрикивала она.
   Тогда все вскакивали, бежали на кухню. Через несколько минут появлялась Анна Григорьевна N., хохлушка, жившая у Чертковых много лет. Она приносила поднос, уставленный маленькими, точно кукольными, мисочками и тарелочками с вегетарианской пищей. Когда Анна Константиновна ездила в Ясную Поляну, в экипаж клали подушки, плед, мисочки с едой, на случай, если ей захочется есть.
   Иногда Анна Константиновна пела. Хотелось плакать, и не потому, что меня трогали сектантские песни, меня волновал самый ее голос, низкий, сильный, с грустными грудными нотами.
   Днем на видном месте вывешивали флаг. Анна Константиновна спала, и в доме воцарялась мертвая тишина.
   Мы часто бывали у Чертковых; иногда отец водил нас Засекой, одному ему известными тропинками, иногда мы с сестрами ездили к ним верхом. Нам было весело от быстрой езды; оживленные, в амазонках, мы вваливались к Чертковым, и вдруг почему-то делалось стыдно, неловко. К Чертковым приезжала сестра Анны Константиновны Ольга. Я полюбила ее еще тогда, когда жив был Ванечка. Она, должно быть, чувствовала мое одиночество и подчеркивала доброе отношение ко мне, баловала, ласкала. Я сперва дичилась, но потом мне стало нравиться, когда она целовала меня, прижимаясь покрытой пушком щекой к моему лицу. Мне нравилась ее кокетливая улыбка, черные, как вишни, глаза, скромное английское платье, гладкая прическа и родинка на щеке, похожая на большую муху. Я робко, искоса взглядывала на нее, стараясь сесть поближе.
   А через несколько лет брат Андрей женился на Ольге. Всю свою молодость он кутил, просаживал деньги на цыган. Родители огорчались, но ничего не могли с ним поделать. И вдруг он влюбился в серьезную Ольгу Константиновну. Брат клялся, что исправится, переменит образ жизни. Она верила ему, верила в свое влияние. И действительно, в первое время после женитьбы Андрей перестал кутить, чаще бывал в Ясной Поляне, ближе подошел к отцу. Все радовались за него, но больше всех я.
   Андрей решил поселиться в деревне и заняться хозяйством. Нам, младшим, по разделу досталось самарское имение. Когда-то, желая увеличить свое состояние, отец купил его по 7 р. 50 к. за десятину. Женившись, братья решили продать землю. Я не препятствовала. Имение было продано гораздо дороже, чем ожидали, по 35 р. за десятину.
   Мам? положила мои деньги в банк, и с тех пор я сделалась самостоятельной. Я платила матери за содержание по сто рублей в месяц, платила за учителей, гувернанток, одежду, за все.
   Андрюша купил имение в 18 верстах от Ясной Поляны, там они и поселились. Но я забежала вперед...
   Трудно точно определить, по каким признакам толстовцы делились в моем воображении на настоящих и ненастоящих. Настоящий толстовец не курил, не ел мяса и непременно должен был носить блузу, но и эти определения не были исчерпывающими.
   Александр Никифорович, во всяком случае, был ненастоящий.
   Никифорович, как я его называла, мясо не ел, но любил ловить рыбу. На большом подмосковном озере Сенеже он проводил все свободные дни и с упоением рассказывал, как несколько часов подряд водила его щука и, когда он ее вытащил, в ней оказалось тридцать фунтов. Он и покуривал немножко, тщательно набивая гильзы ватой, чтобы не отравлять легкие никотином.
   Александр Никифорович был из московских купцов, служил в торговом банке директором и часто бывал у нас. Отца моего он обожал и всегда шумно выражал свои чувства.
   Никифорович терпеть не мог духовенства, называл священников попами, ругался, кричал, и отцу часто приходилось его останавливать, особенно последние годы, когда он стал гораздо терпимее к чужим верованиям. Никифорович любил всех нас как родных. Бывало, придет, расцелует отца, несколько раз поцелует у матери руку, а затем примется за нас. Когда мне было уже лет тринадцать, я конфузилась.
   - Что это вы Сашу так целуете? - спрашивал отец, смеясь, заметив мое смущение. - Она уже большая.
   - Что? Саше большая? - кричал Никифорович. - Да она для меня всегда маленькая останется, я ее на руках носил! - И он снова, громко чмокая, целовал меня в обе щеки.
   Были толстовцы, которые внушали мне отвращение. Белокурый, с мутными голубыми глазами, светлой бородкой Хохлов и Клопский перепутались в моем представлении. Оба были ненормальны, оба были влюблены в сестру Таню. Как сейчас помню ощущение ужаса. По темному коридору московского дома бежит Таня, а ее преследует лохматый сумасшедший человек - "темный". Таня смеется, а мне страшно. Этот человек мерещился мне ночью, казалось, что вот-вот он настигнет Таню и произойдет что-то ужасное!