В сумерки, отдохнув после обеда, Борис Петрович сидел на лавке, вздыхал… В избе при нем был только один Ягужинский, царапал пером на углу стола…

— Смотри — глаза попортишь, — тихо сказал Борис Петрович.

— Кончаю, господин фельдмаршал…

— Ну, кончаешь, — кончай… (И — уже совсем про себя.) Так-то вот оно нашего брата… Ну, ну… Ах ты, боже мой…

Легонько постукивал всей горстью по столу, глядел в мутное окошечко. На озере — в крепости еще полыхало… Ягужинский весело-насмешливо косился на господина фельдмаршала: ишь, как его подперло, шея надулась, лицо потерянное.

— Отнесешь указ-то полковнику, — сказал Борис Петрович, — да зайди во второй драгунский полк, что ли… Этого, как его, Оську Демина, урядника, разыщи. Там с ним в обозе — бабенка одна… Жалко — пропадет, — замнут драгуны… Ты ее приведи-ка сюда… Постой… Оське — на-ка — передай рубль, — жалую, скажи…

— Все будет исполнено, господин фельдмаршал…

Борис Петрович — один в избе — кряхтел, качал головой. И ведь ничего не поделаешь: без греха, как ты ни старайся, — не прожить… В девяносто седьмом году ездил в Неаполь… Привязалась к сердцу черненькая одна… Хоть плачь… И на Везувий лазил, глядел на адский огонь, и на острове Капри лазил на страшные скалы, глядел капища поганских римских богов, и прилежно осматривал католические монастыри, глядел и руками трогал: доску, на которой сидел господь бог, умывая ученикам ноги, и часть хлеба тайные вечери, и крест деревянный — в нем часть пупа Христова и часть обрезанья, и один башмак Христов — ветхий, и главу пророка Захарии — отца Иоанна Предтечи, и многое другое вельми предивное и пречудесное… Так нет же — все заслонила ему востроглазая Джулька, с бубном плясала, песни пела… Хотел взять ее в Москву, в ногах валялся у девчонки… Ах, боже мой, боже мой…

Ягужинский, как всегда, обернулся одним духом, — легонько втолкнул в избу давешнюю девушку в голубом платье, в опрятных белых чулках, — грудь накрест перевязана косынкой, в кудрявых темных волосах — соломинки (видимо, в обозе уже пристраивались валять ее под телегами)… Девушка у порога опустилась на колени, низко нагнула голову — явила собой покорность и мольбу.

Ягужинский, бодро крякнув, вышел. Борис Петрович некоторое время разглядывал девушку… Ладная, видать — ловкая, шея, руки — нежные, белые… Весьма располагающая. Заговорил с ней по-немецки:

— Зовут как?

Девушка легко, коротко вздохнула:

— Элене Экатерине…

— Катерина… Хорошо… Отец кто?

— Сирота… Была в услужении у пастора Эрнста Глюка…

— В услужении… Очень хорошо… Стирать умеешь?!

— Стирать умею… Многое умею… За детьми ходить…

— Видишь ты… А у меня исподнего платья простирать некому… Ну, что же, — девица?

Катерина всхлипнула, и — не поднимая головы:

— Нет уже… Недавно вышла замуж…

— А-а-а… За кого?

— Королевский кирасир Иоганн Рабе…

Борис Петрович насупился. Спросил неласково про кирасира: где же он — среди пленных? Может, убит?

— Я видела, Иоганн с двумя солдатами бросился вплавь через озеро… Больше его не видала…

— Плакать, Катерина, не надо… Молода… Другого наживешь… Есть хочешь?

— Очень, — ответила она тонким голосом, подняла похудевшее лицо и опять улыбнулась, — покорно, доверчиво. Борис Петрович подошел к ней, взял за плечи, поднял, поцеловал в тонкие теплые волосы. И плечи у нее были теплые, нежные…

— Садись к столу. Покормим. Обижать не будем. Вино пьешь?

— Не знаю…

— Значит — пьешь…

Борис Петрович крикнул денщика, строго (чтобы солдат чего не подумал лишнего, боже упаси — не ухмыльнулся) приказал накрывать ужинать. Сам за ужином не столько ел, сколько поглядывал на Катерину: ишь ты — какая голодная! Ест опрятно, ловко, — взглянет влажно на Бориса Петровича, благодарно приоткроет белые зубки. От еды и вина щеки ее порозовели…

— Платьишки твои, чай, все погорели?..

— Все пропало, — беспечно ответила она…

— Ничего, наживем… На неделе поедем в Новгород, там тебе будет лучше. Сегодня — по-походному — на печи будем спать…

Катерина из-под ресниц темно поглядела на него, покраснела, отвернула лицо, прикрылась рукой.

— Ишь ты, какая… Катерина, баба… — Сил нет, до чего нравилась Борису Петровичу эта комнатная девушка… Потянувшись через стол, взял ее за кисть руки. Она все прикрывалась, сквозь пальцы чудно блестел ее глаз. — Ну, ну, ну, в крепостные тебя не запишем, не бойся… Будешь жить в горницах… Мне економка давно нужна…

<p>3</p>

Когда разбитые под Нарвой войска возвращались в Новгород, — много солдат убежало — кто на север в раскольничьи погосты, кто на большие реки: на Дон, за Волгу, на низовье Днепра… Ушел и Федька Умойся Грязью, угрюмый, все видавший мужик… (Ему бы и так не сносить головы за убийство поручика Мирбаха.) В побег сманил Андрюшку Голикова — все-таки вместе когда-то тянули лямку на Шексне, долго ели из одного котла. Андрюшке после нарвского ужаса все равно куда было идти, только не опять под ружье…

Ночью со стоянки они увели полковую клячу, продали ее в монастырь за пятьдесят копеек, деньги разделили, завернули в тряпицы. Пошли стороной от большой дороги, от деревни к деревне, где прося милостыню, а где и воруя, — у попа со двора унесли куренка, в Осташкове у бурмистра со двора унесли узду наборную и седелку, продали кабатчику. Два раза удалось сорвать церковную кружку, но одна — пустая, в другой — копеечка на дне.

Зиму перебились на Валдае в занесенных снегами курных избах с угоревшими от дыма ребятами, с кричащими в зыбках под вой ночного ветра, младенцами… Часто Андрюшка Голиков просыпался среди ночи, садился, держа себя за голые ступни. Рядом на вонючей соломе в углу жует теленок. Мужик храпит на лавке. На полу под шестком спит баба, поджав коленки. Бормочут во сне угоревшие ребята на печи. Тараканы кусают у младенца кончики пальцев и щеки. Младенец в люльке — уа-а-а, уа-а-а… Неведомо, зачем родился, неведомо, зачем грызут его тараканы…

— Чего ты не спишь, Андрей? — спрашивает Федька (он тоже не спит, думает).

— Федя, уйдем…

— Куда — уйдем, дурной, ночью-то, в метель…

— Томно, Федя…

— Вонища здесь, дышать трудно. Живут хуже скотов. Вон как храпит мужик-та. Нахрапится, ковшик воды выпьет и пошел работать, как лошадь — целый день… Давеча спрашивал — у них вся деревня на барщине. Молодой помещик ушел с войском, а старый живет здесь, в деревне, за оврагом, у него хороший двор. Старик — скряга, драчун. Все начисто берет у мужиков, одну лебеду оставит… И мужики у него все — глупые. Кто поумнее, побойчее — он его сейчас на телегу, везет в Валдай и на базаре мужика этого продает, прямо с воза — сам. Умных всех вывел — ему и спокойнее. Тут и дети глупые родятся, бессловесные…

Андрюшка сидит, сжимая голые, холодные ступни, раскачивается. Десятерым досыта хватило бы того, что за двадцать четыре года вынес Андрей. Живуч… И даже не хилым телом живуч, а неугасимым желанием уйти из мрака… Будто лезет, ободранный, голодный, через бурелом, через страшные места, — год за годом, версты за верстами, — варя, что где-то — светлый край, куда он все-таки придет, продерется сквозь жизнь. Где этот край, какой он?

Вот и сейчас, плохо слушая, что говорит Федька, — рядом на соломе, — Андрей раскрыл глаза в тьму… Не то вспоминается, не то чудится: зеленый бугор, береза, — всеми деточками, всеми листочками дрожит, трепещет от теплого ветра… Ох, радость… И нет ее… Плывет лицо, невиданное никогда, ближе, — подплыло вплоть, раскрывает глаза, глядит на Андрюшку, — живее живого… Будь сейчас доска, кисть, краски — списал бы его… Усмехнулось, проплыло… В голубоватом тумане чудится город… Предивный, пречудесный, ох, какой город! Где же искать город этот, где искать дрожащую листами березу, усмехнувшееся дивное лицо?

— Утрась прямо айда на усадьбу, наврем боярину — сколько он хочет, глядь и покормят на людской, — хрипит Федька. На богатых дворах он всегда начинал рассказы про нарвскую беду, — врал, что было и чего не было, и в особенности до слез доводил слушателей (бывало, и сам помещик зайдет от скуки в людскую и пригорюнится, подперев щеку) — до слез доводил рассказом про то, как король Карл, побив неисчислимые тысячи православного воинства, ехал по полю битвы…

«…Лицом светел, в левой ручке — держава, в правой ручке — вострая сабля, сам — в золоте, серебре, конь под ним — сивый, горячий, по брюхо в человечьей крови, коня под уздцы ведут два мужественных генерала… И наезжает король на меня… А я лежу, конечно, в груди у меня пуля… Около меня шведы как мешки накиданы — убитые. Наехал на меня король, остановился и спрашивает генералов: „Что за человек лежит?“ Генералы ему отвечают: „Это лежит храбрый русский солдат, сражался за православную веру, убил один двенадцать наших гренадеров“. Король им отвечает: „Мужественная смерть“. Генералы ему: „Нет, он живой, у него в груди — пуля“. И они меня поднимают, я встаю, беру мушкет и делаю на полный караул, как полагается перед королем. И он говорит: „Молодец, — вынимает из кармана золотой червонец: — На, говорит, тебе, храбрый русский солдат, иди спокойно в свое отечество да скажи русским: с богом не боритесь, с богатым не судитесь, со шведом не деритесь…“

Без осечки, после такого рассказа Федьку, а с ним и Андрея, оставляли в людской ночевать и кормили. Но трудно было пробираться на богатый двор. Люди стали недоверчивы. Год от году все больше народу бегало от войскового набора, от военных и земских повинностей, — скрывались в лесах, шалили и в одиночку и шайками… Были такие городки, где остались одни старики, старухи да малые дети, — про кого ни спроси: — этот взят в драгуны, этот на земляных работах или увезен на Урал, а этот — еще недавно держал на базаре лавку — и почтенный и богобоязненный, — бросил жену, малых ребят, свистит с кистенем в овраге у большой дороги…

Федька не раз задумывался, — не пристать ли к разбойникам, пошалить? Да и так рассуждая: куда было деваться? Не век бродить меж двор, — надоест… Но Андрей — ни за что… Уперся, — пойдем, пойдем на полдень до края земли… Федька ему: «Ну, придешь, опять же там — люди, даром кормить не станут, придется батрачить у казаков или лезть в кабалу к помещику, ломать спину на черта… А пошалили бы да погуляли — глядь и зашили бы каждый в шапку по сто рублев. С такими деньгами в купцы можно выйти. Тут уж к тебе ни драгун, ни подьячий, ни помещик не привяжется, — сам хозяин…»

Один раз, — это было летом, — сидели на вечерней заре в поле. От костра из сухого навоза тянул дымок, ветер клонил стебли, посвистывал. Андрюшка глядел на догоревшую зарю, ее осталось — тусклая полоса у края земли.

— Федя, вот что я тебе скажу один раз… Живет во мне сила, ну такая сила — больше человеческой… Слушаю — ветер свистит по стеблям и — понимаю, так понимаю все, — грудь разрывает… Гляжу — заря вечерняя, сумрак, и — все понимаю, так бы и разлился по небу с этой зарей, такая во мне печаль и радость…

— У нас в деревне был дурачок, гусиный пастух, — сказал Федька, ковыряя стеблем в рассыпающихся углях, — такое же нес, бывало, понять ничего нельзя… Играл хорошо на тростниковых дудках, — всей деревней ходили слушать… Тогда искали людей к покойному к Францу Лефорту в музыканты, — что ж ты думаешь — взяли его…

— Федя, мне под Нарвой рассказывал крепостной человек Бориса Петровича про итальянскую страну… Про живописцев… Как они живут, как они пишут… Я не успокоюсь, рабом последним отдамся такому живописцу — краски тереть… Федя, я умею… Взять доску деревянную, дубовую, протереть маслицем, покрыть грунтом. В черепочках натрешь красок, иные на масле, а иные на яйце… Берешь кисточки… (Голиков говорил совсем тихо, не заглушал посвистывания ветра.) Федя, день просветлел и померк, а у меня на доске день горит вечно… Стоит ли древо, — береза, сосна, — что в нем? А взгляни на мое древо на моей доске, все поймешь, заплачешь…

— Где ж она, страна эта?

— Не знаю, Федя… Спросим, — скажут.

— Можно и туда… Все равно.

<p>4</p>

Весною семьсот второго года в Архангельск прибыли на корабле десять шлюзных мастеров, нанятых в Голландии Андреем Артамоновичем Матвеевым за большое жалованье (по семнадцати рублев двадцати копеек в месяц, на государевых кормах). Половину мастеров отправили под Тулу, на Ивановское озеро — строить (как было задумано в прошлом году) тридцать один каменный шлюз между Доном и Окой через Упу и Шать. Другая половина мастеров поехала в Вышний Волочек — строить шлюз между Тверицей и Метою.

Вышневолоцким шлюзом должно было соединиться Каспийское море с Ладожским озером. Ивановскими шлюзами — Ладожское озеро, все Поволжье — с Черным морем.

Петр был в Архангельске, где укрепляли устье Двины и строили фрегаты для беломорского флота. Здешние промышленники рассказали ему, что издавна известен путь из Белого моря в Ладогу — через Выг, Онего-озеро и Свирь. Путь трудный — много переволок и порогов, но если прокопать протоки и поставить шлюзы до Онего-озера — все беломорское приморье повезет товары прямым сплавом в Ладогу.

Туда — в Ладожское озеро — упирались все три великих пути от трех морей, — Волга, Дон и Свирь. От четвертого — Балтийского моря — Ладогу отделял небольшой проток Нева, оберегаемый двумя крепостями — Нотебургом и Ниеншанцем. Голландский инженер Исаак Абрагам говорил Петру, указывая на карту: «Прокопав шлюзовые каналы, вы оживите мертвые моря, и сотни ваших рек, воды всей страны устремятся в великий поток Невы и понесут ваши корабли в открытый океан».

Туда, на овладение Невой, и обратились усилия с осени семьсот второго года. Апраксин — сын адмирала — все лето разорял Ингрию, дошел до Ижоры и на берегу быстрой речки, вьющейся по приморской унылой равнине, разбил шведского генерала Кронгиорта, отбросил его на Дудергофские холмы, откуда тот в конфузии отступил за Неву в крепостцу Ниеншанц, что на Охте.

Апраксин с войском пошел к Ладоге и стал на реке Назии. Борис Петрович Шереметьев шел туда же из Новгорода с большой артиллерией и обозами. Петр с пятью батальонами семеновцев и преображенцев приплыл от Архангельска в Онежскую губу и высадился на плоском побережье близ рыбачьей деревни Нюхча. Отсюда он послал в Сороку, в раскольничий погост, что при устье Выга, капитана Алексея Бровкина. (Летом Иван Артемич — добился — разменял сына на пленного шведского подполковника, — сам ездил в Нарву, еще дал в придачу триста ефимков.) Алексей должен был проплыть в челне по всему Выгу и посмотреть — пригодна ли река для шлюзованья.

Из Нюхчи войска пошли через Пул-озеро и погост Вожмосальму на Повенец, — просеками, гатями и мостами. Дорогу эту в три месяца построил сержант Щепотев, согнав крестьян и монастырских служек из Кеми, из Сумского посада, из раскольничьих погостов и скитов. Войска волокли на катках две оснащенные яхты. Шли болотами, где гнил лес и звенели комары, мхом, как шубою, покрыты были огромные камни. Увидели дивное Выг-озеро с множеством лесистых островов, — их ощетиненные горбы, подобно чудовищам, выходили из залитых солнцем вод. В бледном небе — ни облака, озеро и берега — пустынны, будто все живое попряталось в чащобы.



В десяти верстах от военной дороги, в Выгорецкой Даниловой обители день и ночь шли службы, как на страстную седьмицу. Мужчины и женщины в смертной холщовой одежде молились коленопреклоненные, неугасимо жгли свечи. Все четверо ворот — наглухо заперты, в воротных сторожках и около моленных заготовлены солома и смола. В эти дни из затвора вышел старец Нектарий. После сожжения паствы и побега он, будучи не при деле, поселился в обители. Но Андрей Денисов его не жаловал и к народу не допускал. Нектарий со зла сел в яму молчальником, сидел молча два года. Когда к яме, прикрытой жердями и дерном. кто-либо подходил — старец кидал в него калом. Сегодня он самовольно явился народу, — узкая борода отросла до колен, мантия изъедена червями, в дырья сквозили желтые ребра. Вздев высохшие руки, он закричал: «Андрюшка Денисов за пирог с грибами Христа продал… Что смотрите?.. Сам антихрист к нам пожаловал, с двумя кораблями на полозьях… Набьют вас туда, как свиней, — увезут в ад кромешный… Спасайтесь… Не слушайте Андрюшку Денисова… Глядите, как он морду надул в окошке… Ему царь Петр пирог с начинкой прислал…»

Андрей Денисов, видя, что оборачивается худо и, пожалуй, найдутся такие, кто и на самом деле захочет гореть, — начал попрекать старца и кричал на него из окна кельи: «Должно быть, в яме ты с ума спятился, Нектарий, тебе только людей жечь — весь бы мир сжег… Царь нас не трогает, пусть его идет мимо с богом, мы сами по себе… А что меня пирогом попрекаешь, — пирогов за век ты больше моего сожрал. Мы знаем — кто тебе по ночам в яму-то курятину таскает, всех курей перевел в обители, — костей полна яма».

Тогда кое-кто кинулся к яме, и верно, — в углу закопаны куриные кости. Началось смущение. Андрей Денисов тайно вышел из обители и на хорошей лошади поехал за реку, к войску, — нашел его по зареву костров, по ржанию коней, по пению медных труб на вечерней заре.

Петр принял Андрея Денисова в полотняном шатре, — сидел с офицерами у походного стола, все курили трубки, отгоняя дымом комаров. Увидев свежего мужчину в подряснике и скуфье, Петр усмехнулся:

— Здравствуй, Андрей Денисов, что скажешь хорошего? Все ли еще вы двумя перстами от меня оберегаетесь?

Денисов, как ему было указано, сел к столу, не морщась, но лишь у самого носа отмахиваясь от табачного дыма, сказал честно, светло глядя в глаза:

— Милостивый государь, Петр Алексеевич… Начинали мы дело на диком месте, — сходился сюда темный народ, всякие люди. Иных лаской в повиновение приводили, а иных и страхом. Пужали тобой, — прости, было… В большом начинании не без промашки. Было всякое, и такое, что и вспоминать не стоит…

— А теперь что делается? — спросил Петр.

— Теперь, милостивый государь, хозяйство наше стоит прочно. Пашни общей расчищено свыше пятисот десятин да лугов столько же. Коровье стадо, — сто двадцать голов. Рыбные ловли и коптильни, кожевни и валяльни. Свое рудное дело. Рудознатцы и кузнецы у нас такие, что и в Туле нет…

Петр Алексеевич уже без усмешки переспрашивал, — в каких местах какие руды? Узнав, что железо — по берегам Онего-озера, и даже близ Повенца есть место, где из пуда руды выплавляют полпуда железа, — задымил трубкой:

— Так чего же вы, беспоповцы, от меня хотите?

Денисов, подумав, ответил:

— Тебе, милостивый государь, для Войска нужно железо. Укажи, — поставим, где удобнее, плавильные печи и кузницы. Наше железо — лучше тульского и обойдется дешевле… Акинфий Демидов на Урале считает по полтинничку…

— Врешь, по тридцати пяти копеек…

— Что ж, и мы по тридцати пяти посчитаем. Да ведь Урал далеко, а мы — близко… Тут и медь есть. Строевые мачтовые леса под Повенцом, на Медвежьих горах, — по сорока аршин мачты, звенит дерево-то… Будь Нева твоя, плоты станем гнать в Голландию. Одного боимся — попов с подьячими… Не надо нам их… Прости меня, говорю, как умею… Оставь нас жить своим уставом… Страх-то какой!.. В обители третий день все работу побросали, обрядились в саваны, поют псалмы… Скотина не поена, некормлена — ревет в хлевах. Пошлешь нам попа с крыжом, с причастием, — все разбегутся — куда глаза глядят… Разве удержишь… Народ все пытаный, ломаный. Уйдут опять в глушь, и дело замрет…

— Чудно, — сказал Петр. — А много у вас народа в обители?

— Пять тысяч работников мужска и женска пола, да престарелые на покое, да младенцы…

— И все до одного вольные?

— От неволи ушли…

— Ну что ж мне с вами делать? Ладно, снимайте саваны… Молитесь двумя перстами, хоть одним, — платите двойной оклад со всего хозяйства…

— Согласны, со всей радостью…

— В Повенец пошлете мастеров — лодочников добрых. Мне нужны карбасы и йолы, судов пятьсот…

— Со всей радостью…

— Ну, выпей мое здоровье, Андрей Денисов. — Петр налил из жестяного штофа водки полную чарку, поднес с наклонением головы, Денисов побледнел. Светлые глаза метнулись. Но — достойно встал. Широко, медленно, прижимая два перста, перекрестился. Принял стопку. (Петр пронзительно глядел на него.) Выпил до капли. Сняв скуфью, вытер ею красные губы.

— Спасибо за милость.

— Закуси дымом.

Петр протянул ему трубку — обмусоленным чубуком вперед. Теперь у Денисова в глазах мелькнула усмешка, — не дрогнув, взял было трубку. Петр отстранил ее.

— А места… (Сказал, будто ничего и не было.) А места, где найдете руду, и земли кругом, сколько потребуется, обмеряйте и ставьте столбы. О сем пишите в Москву — Виниусу. Я ему скажу, чтобы с промыслов и плавильных печей пошлины не брать лет десять… (Денисов поднял брови.) Маловато? Пятнадцать лет не будем брать пошлины. О цене на железо договоримся. Начинайте работать — не мешкая. Понадобятся люди, или еще какая нужда, — пиши Виниусу… Денег не просите… Выпей-ка еще стопку, святой человек…



В конце сентября, в непогожие дни, три войска, соединясь на берегах Назии, двинулись к Нотебургу. Древняя крепость стояла на острову посреди Невы, у самого выхода ее из Ладоги. Судам можно было попадать в реку по обоим рукавам мимо крепости не иначе, как саженях в десяти от бастионов, под жерлами пушек.

Войска вышли на мыс перед Нотебургом. Сквозь низко летящие дождевые облака виднелись каменные башни с флюгарками на конусных кровлях. Стены были так высоки и крепки — русские солдаты, рывшие на мысу апроши и редуты для батарей, только вздыхали. Недаром при новгородцах, построивших эту крепость, звалась она Орешек, — легко не раскусишь. Шведы, казалось, долго раздумывали. На стенах не было видно ни души. Хмурыми облаками заволакивались свинцовые кровли. Но вот на круглой башне замка на мачту поползло королевское знамя со львом, — захлестало по ветру. Медным ревом ударила тяжелая пушка, ядро шипя упало в грязь на мысу перед апрошами. Шведы приняли бой.

Правый берег Невы, по ту сторону крепости, был сильно укреплен, со стороны озера попасть туда было трудно из-за болот. Заранее, еще до прихода всего войска к Нотебургу, по левому берегу прорубили просеку от озера через мыс к Неве. Теперь несколько тысяч солдат вытаскивали на канатах ладьи из Ладожского озера, волокли их по просеке и спускали в Неву — ниже крепости. Человек по пятидесяти, ухватясь за, концы, тянули, другие поддерживали с бортов, чтобы судно ползло на киле по бревнам. «Еще раз! Еще раз! Берись дружней!» — кричал Петр. Кафтан он бросил, рубашка промокла, на длинной шее, перетянутой скрученным галстуком, вздулись жилы, ноги сбил в щиколотках, попадая между бревен… Хватался за конец, выкатывал глаза: «Разом! Навались!» Люди не ели со вчерашнего дня, в кровь ободрали ладони. Но чертушка, не отступая, кричал, ругался, дрался, тянул… К ночи пятьдесят тяжелых лодок — с помостами для стрелков на носу и корме — удалось переволочь и спустить в Неву. Люди не хотели и есть, — засыпали где кто повалился, на мокром мху, на кочках.

Барабаны затрещали еще до зари. Прапорщики трясли людей, ставили на ноги. Было приказано — зарядить мушкеты, два патрона (оберегая от дождя) положить за пазуху, по две пули положить за щеку. Солдаты, прикрывая замки полами кафтанов, влезали на помосты качающихся лодок, Била волна. В темноте плыли на веслах через быструю реку на правый берег. Там шумел лес. Солдаты спрыгивали в камыши. Шепотом ругались офицеры, собирая роты. — Ждали. Начала проступать ветреная заря — малиновые полосы сквозь летучий туман. По свинцовой реке подошел весельный бот. Из него выскочили Петр, Меньшиков и Кенигсек. (Саксонский посланник попросился в поход добровольцем и состоял при царе.) «Готовься!» — протяжно закричали голоса. Петр, цепляясь за кусты, взобрался на обрывистый берег. Ветер поднимал полы его короткого кафтана. Он зашагал смутно различимой длинной тенью, — солдаты торопливо шли за ним. По левую его руку — Меньшиков с пистолетами, по правую — Кенигсек. Они вдруг остановились. Первый ряд солдат, продолжая идти, обогнал их. Петр приказал: «Мушкет на караул… Взводи курки… Стрельба плутонгами…» По рядам резко защелкали кремни… Второй ряд прошел Вперед, минуя Петра. «Глядеть пред себя! — диким голосом закричал Петр. — Первый плутонг палить!» Ружейными вспышками осветились мотавшиеся одинокие сосенки и невдалеке на равнине за пнями — низкая насыпь шведского шанца. Оттуда тоже стреляли, но неуверенно. «Второй плутонг… палить!» Второй ряд, так же как и первый, выстрелив, упал на колени… «Третий… Третий! — кричал срывающийся голос. — Багинет пред себя… Бегом…»

Петр побежал по неровному полю. Солдаты, мешая ряды, крича все громче и злее, тысячной горячей толпой, уставя штыки, хлынули на земляное укрепление. Изо рва уже торчали вздетые руки сдающихся. Часть шведов убегала в сторону леса.

Шанцы на правом берегу были взяты. Когда совсем рассвело — через реку переправили мортиры. И в тот же день начали кидать ядра в Нотебург с обоих берегов реки.



В крепости, выдержавшей две недели жестокой бомбардировки, начался большой пожар и взрывы артиллерийских погребов, отчего обвалилась восточная часть стены. Тогда увидели лодочку с белым флагом на, корме, она торопливо плыла к мысу, к шанцам. Русские батареи замолчали. От мортир, обливаемых водой, валил пар. Из лодки вылез высокий бледный офицер — голова его была обвязана окровавленным платком. Неуверенно оглядывался. Через шанец к нему перепрыгнул Алексей Бровкин, — дерзко глядя, спросил: