С мисс Гудбоди Николай обходился дружелюбно и вежливо. При первой же возможности он, невзирая на ее протесты, расплатился за все, что она потратила на его одежду и туалетные принадлежности, а также настоял на том, чтобы поровну оплачивать расходы по хозяйству. Он не испытывал к ней тех чувств, при которых можно отбросить щепетильность. Это не значило, что женщина ему не нравилась, – она была не из тех дам, что отпугивают мужчин, но и не вызывала в нем сильной привязанности. Временами ее бессмысленное щебетание докучало Николаю, а чрезмерная заботливость становилась утомительной; но мисс Гудбоди так старательно, хотя и неуклюже, проявляла к нему внимание, а ее ласки доставляли ему столько удовольствия, что он терпел ее и даже испытывал к ней искреннюю симпатию, подобную той, какую испытываешь к глупому щенку или котенку.
   Только одно качество мисс Гудбоди Николай выносил с трудом. Меню западной половины человечества, в отличие от восточной, включает в себя слишком много животных жиров, что придает существам, их потребляющим, слабый, но неприятный запах, который будит брезгливость в японце и гасит пыл его страсти. Николай долго не мог привыкнуть к этому, что значительно мешало ему в любовных играх. Мисс Гудбоди, естественно, недополучала немало удовольствия из-за своего, неизвестного ей самой, недостатка; но поскольку сравнивать ей было особенно не с чем, она решила, что все мужчины так же маловыносливы в постели, как и Николай.
   Воодушевленная успешным опытом, женщина, вернувшись в Соединенные Штаты, попыталась завязать несколько романов, но все они были непродолжительными и принесли ей одни разочарования. Кончилось тем, что она стала играть заметную роль в феминистском движении.
   Нельзя сказать, что Николай не почувствовал облегчения, когда увидел, как океанский корабль отчаливает от пристани, увозя мисс Гудбоди к берегам ее родной страны. Проводив любовницу, он немедленно выехал из того квартала, где они жили в ее служебной квартире, и переселился в дом, который он снял в районе Асакуса, на северо-западе Токио. Здесь, в этом старом квартале, Николай зажил с тихой, спокойной изысканностью и изяществом – почти в стиле шибуми: общался с европейцами и американцами только сорок часов в неделю, благодаря чему мог позволить себе вести японский образ жизни, и притом довольно роскошный, поскольку жалованье его было высоким. К тому же он получил редкую возможность приобретать вещи и продукты в американских военных магазинах. Дело в том, что Николай был теперь счастливым обладателем величайшего из человеческих благ – документов, удостоверяющих его личность. Их удалось получить посредством маленькой негласной сделки между мисс Гудбоди и ее друзьями из службы по гражданским делам. Николай владел теперь бумагой, удостоверявшей, что он является американцем, штатским и служащим, и другой, подтверждавшей его русское гражданство. В том маловероятном случае, если им заинтересуется американская военная полиция, он мог предъявить свое русское удостоверение; в то время как для любопытствующих граждан из всех остальных стран вполне подошли бы его американские документы. Взаимоотношения между русскими и американцами были основаны на недоверии и взаимном страхе, так что они, по возможности, старались не соваться во всякие мелкие делишки друг друга, хотя удавалось им это примерно так же, как человеку, переходящему через улицу, чтобы ограбить банк, удается соблюдать правила уличного движения. В течение следующего года в жизни Николая появилось много нового. Он продолжал работать переводчиком, и время от времени его приглашали в шифровальный отдел “Сфинкс/FE”, пока эту разведывательную организацию не поглотило наконец новое ненасытное бюрократическое инфраправительство ЦРУ. Однажды случилось так, что никто не мог перевести расшифрованное послание на английский язык, поскольку русский вариант шифровки представлял собой какую-то немыслимую тарабарщину. Николай попросил посмотреть оригинал зашифрованного текста. Благодаря своей, проявившейся еще в детстве, склонности к теоретической математике, способности мыслить абстрактно и производить в уме многочисленные разветвленные построения, развитой и усовершенствованной им за годы обучения мастерству го, а также благодаря свободному владению шестью языками, Николай смог сравнительно легко найти ошибки в дешифровке. Он обнаружил, что оригинал послания был неправильно зашифрован кем-то, кто писал на исковерканном русском языке, строя фразы весьма своеобразно, на китайский манер расставляя в них слова, что в результате сбило с толку сложные декодирующие машины “Сфинкса/FE”. Николай был знаком с китайцами, кое-как владевшими русским языком и говорившими на нем, располагая слова в соответствии с китайским синтаксисом, поэтому содержание шифровки скоро прояснилось. Однако на канцелярско-бухгалтерские умы Шифровального отдела его работа произвело громадное впечатление, и Николай получил прозвище “чудо-мальчик”, так как большинство из знавших его людей было уверено, что он еще подросток. Один из молодых “рубящих” в своем деле служащих отдела заинтересовался Николаем, назвав его работу по дешифровке четкой и совершенной.
   Так Николая перевели в “Сфинкс/FE” на постоянную работу с соответствующим повышением должности и жалованья; теперь он проводил свои рабочие часы в маленьком уединенном кабинете, развлекаясь распутыванием шифровальных загадок и ребусов и переводя донесения, не вызывавшие в нем ни малейшего интереса.
   К некоторому своему удивлению, Николай со временем заключил нечто вроде духовного перемирия с американцами, среди которых ему приходилось работать. Это не значит, что он начал больше любить их или доверять им; просто он понял, что американцы – вовсе не такие безнравственные и развращенные люди, как можно было бы предполагать, судя по их политическим и военным действиям. Правда, большинство из этих людей было культурно неразвито, нахально, бестактно и меркантильно; они выглядели довольно шумными и самоуверенными субъектами, и общаться с ними было довольно утомительно; но в сущности янки оказались добродушными и открытыми людьми, желающими – нет, прямо-таки настаивавшими на том, чтобы поделиться своей идеологией со всем миром.
   Николай пришел к выводу, что все американцы – коммерсанты, ядром и основой американского духа являлось стремление покупать и продавать. Они, как лавочники, торговали своими демократическими взглядами, подкрепляя словесные лозунги экономическим давлением и потрясая оружием. Их войны были гигантским комплексом производства и поставок; их правление – рядом социальных контрактов; их образование – проданными и оплаченными человеко-часами; их браки были сделками в области чувств; договор можно было легко разорвать, если одна из сторон не выплачивала условленных процентов. Понятие чести для них заключалось в честной, без обмана и мошенничества, торговле. Они отнюдь не представляли собой – как считали сами – бесклассовое общество; это было общество, в котором властвовал один-единственный класс – класс торговцев. Верхушкой его, так называемым “цветом общества”, были миллионеры; мелкие служащие и фермеры – срываясь и оступаясь, упорно карабкались наверх, но их финансовая карьера обычно стопорилась где-то на уровне среднего класса. Крестьяне и пролетариат в Штатах обладали ухватками коммивояжеров, страховых агентов и мелких дельцов; единственная разница между слоями общества выражалась в суммах, затрачиваемых на жизнь и удобства: моторка вместо гоночной яхты, кегельбан вместо закрытого загородного клуба, Атлантик-сити вместо Монако.
   Воспитание и внутренние наклонности приучили Николая искренне восхищаться талантом, трудом и душевными качествами людей, принадлежавших к любому классу. Он одинаково уважал землевладельцев и ремесленников, художников и воинов, ученых и священников. Но он не мог чувствовать ничего, кроме презрения, к искусственно созданному, насквозь фальшивому классу торгашей, которые живут тем, что покупают и продают вещи, созданные чужими руками. Власть и богатство этого клана несоразмерны его духовному значению, он несет миру только кич – и безвкусные низкопробные поделки, провоцирующие весь этот бессмысленный обмен, не ведущий к добру и красоте, а увеличивающий объем бесполезного потребления.
   Следуя совету своих наставников жить под маской застенчивого, несколько замкнутого и отстраненного от других человека шибуми, Николай делал все для того, чтобы скрыть от сослуживцев свои взгляды, свое отношение к жизни. Стараясь не вызывать у них зависти, он время от времени просил их помочь ему в какой-нибудь простейшей проблеме дешифровки или так задавал вопросы, чтобы сама их формулировка уже подсказывала собеседнику правильный ответ. Они же, со своей стороны, смотрели на него как на некое аномальное явление, интеллектуальный феномен, чудо-мальчика, который свалился к ним с другой планеты. С этой точки зрения, сослуживцы Николая молчаливо соглашались с тем, что между ними и этим пареньком пролегла бездонная пропасть, но, понимая это, они свято верили, что положение, которое они занимают в этом мире, недостижимо для этого юноши.
   Николаю только того и нужно было, поскольку настоящая жизнь его протекала в домике с внутренним двориком, стоявшем на одной из боковых улочек в районе Асакуса. Американизация с трудом проникала в этот старый квартал северо-западной части города. По правде говоря, и здесь попадались маленькие магазинчики, торговавшие зажигалками “Зиппо” и пачками сигарет с изображением однодолларовой банкноты, а из некоторых баров доносились звуки японских оркестров, старательно воспроизводящих музыку “биг-бэнда”, и маленькие задорные певички визжали нечто вроде “Не сиди, мой дорогой, ты под яблоней с другой”. На улицах время от времени можно было увидеть парня, разодетого, как гангстер из американского боевика, и воображавшего, вероятно, что он выглядит необычайно современно, как настоящий янки, а по радио передавали рекламу, и птичий голосок, старательно выговаривая английские слова, заверял, что вино “Акадамак” “сделает вас отшень-отшень счастливым”. Однако все это был лишь тонкий наносной слой, и в конце мая в этой части города по-прежнему праздновали санджа матсури, и улицы были запружены юношами, которые, обливаясь потом, шли, пошатываясь под тяжестью черных лакированных, покрытых обильной позолотой паланкинов. Глаза их сияли в экстазе, подогретом рисовой водкой “сакэ”, и они, раскачиваясь под драгоценной ношей, тянули нараспев свое бесконечное “васои”, “васои”, “васои”, повинуясь жестам распорядителей – мужчин, украшенных великолепной татуировкой, всю одежду которых составляли “фундоси” – узкие полоски ткани, обернутые вокруг бедер, позволявшие насладиться зрелищем сложнейшей, необычайно искусной “росписи”, покрывавшей их плечи, руки, спины и бедра.
   Николай как раз возвращался под дождем с такого праздника, с головой, чуть отуманенной чашечкой-другой сакэ, когда встретил господина Ватанабэ, бывшего гравера, который теперь продавал на улицах спички, так как гордость не позволяла ему просить милостыню, хотя ему было уже семьдесят два года и вся его семья погибла. Николай тут же заявил, что ему позарез нужны спички, и предложил купить у старика весь его товар. Господин Ватанабэ сначала обрадовался, что может быть полезен и теперь ему хоть какое-то время не придется голодать; однако, когда он обнаружил, что спички от дождя намокли и никуда не годятся, честь не позволила ему продать их, несмотря на все заверения Николая, что он искал именно подмоченные спички для какого-то особого, ему одному известного опыта.
   На следующее утро Николай проснулся с тяжелой от похмелья головой, не слишком ясно припоминая, о чем они разговаривали с господином Ватанабэ, пока ужинали, стоя у киоска и нагнувшись пониже, чтобы дождь не попал в их суп из лапши “соба”; однако вскоре он сообразил, что в доме у него теперь появился гость, который, кажется, будет жить здесь постоянно. Не прошло и недели, как господин Ватанабэ ощутил, что он совершенно необходим Николаю и незаменим в повседневных делах дома на окраине Асакусы и что с его стороны было бы жестокой неблагодарностью покинуть молодого человека.
   Месяц спустя в доме появились еще два домочадца – сестры Танака. Как-то, прогуливаясь в обеденный перерыв в парке Хибийя, Николай повстречал сестер – плотненьких, крепко сбитых деревенских девушек; одной из них было восемнадцать, другой – двадцать один год. Голод пригнал их на север вместе с толпами других беженцев, но и здесь они могли спастись от него, только предлагая себя прохожим. Николай оказался их первым потенциальным клиентом, и они отважились подойти к нему, действуя так застенчиво и неловко, что он, сочувствуя им, не мог в то же время удержаться от смеха, тем более что другие, более опытные, шлюхи снабдили новеньких весьма скудным английским словарем, состоявшим из самых образных, выразительных и грубых фраз. Поселившись в доме Николая, сестры тотчас же превратились в трудолюбивых, веселых и смешливых крестьянских девушек. Господин Ватанабэ сразу же привязался к ним и взял под свою опеку, держа их под неусыпным надзором, поскольку придерживался весьма строгих взглядов относительно манер, подобающих молодым девицам. Как и следовало ожидать, сестры Танака вскоре разделили с Николаем не только его дом, но и постель, где природная энергия и живость селянок выразилась в самых удивительных и, с физической точки зрения, невероятных комбинациях эротических поз. Они удовлетворяли потребность молодого человека в сексуальных переживаниях, к которой не примешивалось никаких излишних эмоций, кроме привязанности дружеской и доброго отношения.
   Николай так никогда и не понял до конца, как в его доме появилась госпожа Симура, последний обитатель их маленького дома. Просто однажды вечером она оказалась там и осталась с тех пор навсегда. Это была старушка лет шестидесяти – семидесяти, строгая, придирчивая, постоянно ворчавшая, но невероятно добрая женщина и к тому же замечательная стряпуха. Поначалу между господином Ватанабэ и госпожой Симура разгорелась короткая борьба за территориальное господство и споры по поводу ежедневной закупки продуктов, поскольку господин Ватанабэ отвечал за пополнение всех домашних припасов, а госпожа Симура – за те блюда, которые из них готовились. В конце концов, они пришли к соглашению и стали покупать продукты вместе, причем она заботилась о качестве покупаемого, а он – о цене; что и говорить, нелегка была участь бедного бакалейщика, попадавшего под перекрестный огонь их яростной перепалки.
   Николай никогда не воспринимал своих неожиданных и постоянных гостей как слуг, поскольку и сами они никогда не рассматривали себя в таком качестве. В действительности именно Николай, казалось, лишен был в доме какой-то определенной роли и, соответственно, прав, за исключением того, что он приносил деньги, на которые все они жили.
   В течение этих месяцев свободы, омываемые потоком новых впечатлений, ум и чувства Николая развивались в разных направлениях. Он поддерживал в порядке свое тело, изучая в теории и на практике одно из тайных военных искусств, смысл которого состоял в том, чтобы самые обычные предметы, окружающие человека в его повседневной жизни, превращались в его руках в смертоносное оружие. Николая привлекала математическая ясность и предельно рассчитанная точность этой утонченной системы борьбы, название которой, по традиции, было составлено из двух заменителей символов: “хода” (обнаженный) и “коросу” (убивать). В дальнейшей своей жизни Николай хотя и редко носил с собой какое-либо оружие, но никогда в то же время не оставался безоружным; в его руках любые вещи: расческа, спичечный коробок, свернутый в трубочку журнал, монетка, даже просто сложенный лист бумаги – становились смертельно опасными.
   Ум его по-прежнему находил сладость и отдохновение в го. Он больше не играл, так как игра для него была внутренне неразрывно связана с его жизнью в доме Отакэ-сан, с теми чудесными и драгоценными мгновениями, с очарованием нежности и тихого покоя, которые ушли безвозвратно. Но нужно было жить дальше, и для собственного спокойствия он прикрыл врата сожаления. Однако он продолжал читать описания знаменитых игр и сам с собою решал на доске различные хитроумные задачи. Работа в здании Сан Син была совершенно механической и не давала уму другой пищи, кроме распутывания всяческих головоломок; поэтому, чтобы дать выход хоть какой-то части своей умственной энергии, Николай начал работать над книгой под названием “Цветы и шипы на пути к го”, которая в конце концов была издана частным образом под псевдонимом и снискала популярность среди наиболее знающих и проницательных любителей этой игры. Книга была остроумно задумана и изящно выполнена в форме описания и комментариев к воображаемой игре мастера го начала века. Игра эта могла показаться какому-нибудь среднему игроку классической, даже блестящей, однако в ней в то же время неожиданно обнаруживались грубейшие промахи и странные, ни с чем не сообразные ходы, заставлявшие более опытных ценителей озадаченно хмурить брови. Главная прелесть книги состояла в комментариях хорошо разбирающегося в игре, но тупого и недалекого критика, который умудрялся каждую такую ошибку, каждый промах выдавать за особенно талантливый, отважный и блестящий ход; при этом он ограничивал пределы воображения, привязывая к каждому изменению положения на доске цветистые сравнения с жизнью, красотой и искусством, выраженные с изысканным изяществом и демонстрировавшие его ученость и эрудицию, однако начисто лишенные полета. В сущности, книга представляла собой тонкую и своеобразную пародию, высмеивающую интеллектуальный паразитизм критиков, причем особое удовольствие давало ценителю сознание того, что ошибки, допущенные в игре, и красноречивая бессмыслица комментариев так хорошо замаскированы, что большинство читателей не заметит этого и будет серьезно и согласно покачивать головами над головоломными страницами.
   Первого числа каждого месяца Николай писал вдове Отакэ-сан, и она в ответ осведомляла юношу о последних семейных новостях, касающихся бывших учеников Отакэ. Таким образом он и узнал о гибели Марико в Хиросиме.
   Прочтя в газетах об атомной бомбардировке, Николай встревожился, что Марико тоже могла стать ее жертвой. Он несколько раз писал по адресу, который она оставила ему при расставании. Первые его письма попросту исчезали в том безумном водовороте, который вызвала в Японии бомбардировка, но последнее вернулось с пометкой, что такого адреса больше не существует. Какое-то время он пытался прятаться от действительности, убеждая себя, что именно в тот день, когда разорвалась бомба, Марико могла поехать навестить своих родственников, или ей что-нибудь понадобилось в погребе, и как раз в тот момент, когда вспыхнуло гибельное пламя. Он строил десятки различных предположений, выдумывал самые невероятные истории, которые питали его отчаянную надежду, что девушка осталась жива. Марико обещала посылать ему письма через госпожу Отакэ, но ни одного письма от нее так и не пришло.
   И все же внутренне Николай был готов к роковому известию, когда вдова Отакэ-сан подтвердила его опасения. Тем не менее он долго не мог оправиться от удара, чувствуя себя подавленным и опустошенным, ощущая острую ненависть к американцам, среди которых ему приходилось работать, Однако он боролся с собой, гнал от себя черные мысли, перекрывавшие ему путь к чистым, мистическим перенесениям; ведь только в них заключалось его спасение от иссушающего страдания и разъедающей душу горечи. В один из дней он до вечера пробродил в полном одиночестве и без определенной цели по улицам и переулкам района Асакуса, вспоминая Марико, возрождая ее образ в своей памяти. Мысленно он видел ее такой, какой она бывала в разные моменты их жизни в доме Отакэ-сан, заново переживая все всплески наслаждения, и робости, и стыда первых дней их близости, улыбаясь про себя любимым шуткам и милым шалостям девушки. Позднее, уже к ночи, Николай сказал Марико “прощай” и ласково, осторожно отодвинул ее образ в самую глубину своей памяти. В сердце его остались тихая, ровная грусть и опустошенность, оно очистилось наконец от пронзительной, всепроникающей боли и ненависти; теперь он снова мог перенестись на свой удивительный горный луг и слиться с потоком солнечного света и с мягкой, волнующейся под ветром травой, черпая в этом жизненные силы и обретая покой.
   Он смирился также и с потерей генерала Кисикавы. После тех долгих прогулок и бесед среди цветущих вишневых деревьев, осыпавших их розовым снегопадом своих лепестков, Николай больше не получал известий от генерала. Он знал, что того перевели в Манчжурию, знал, что русские перешли через границу и атаковали японские войска в последние дни войны, когда в подобных действиях не было уже никакого риска с военной точки зрения, зато они сулили нападающим огромные политические преимущества. Он слышал также от очевидцев, которым удалось вырваться оттуда живыми, что некоторые из высших офицеров избежали плена, совершив сеппуку, а из тех, кто был захвачен коммунистами, не выжил никто, настолько суров был режим красных “лагерей перевоспитания”.
   Николая несколько утешала мысль о том, что Кисикава-сан, по крайней мере, не подвергся и позору военного трибунала и не попал в безжалостную и страшную мясорубку японской Комиссии по расследованию военных преступлений, где понятие о справедливости было вывернуто наизнанку и извращено глубоко укоренившимся расизмом, подобным тому, который в армии Штатов отправлял в концентрационные лагеря японцев американского происхождения, в то время как американские немцы и итальянцы пользовались правом свободно и с выгодой для себя работать в оборонной промышленности; и это несмотря на то, что солдаты-нисеи ценою собственной крови и жизни доказывали в американской армии свой патриотизм. Этих солдат оскорбляли незаслуженным недоверием и подвергали позорным гонениям на европейском театре военных действий из опасения, что, оказавшись лицом к лицу с японскими войсками, они могут переметнуться на сторону противника. Японские суды по расследованию военных преступлений были заражены теми же расистскими представлениями о полноценных и неполноценных людях. В угоду победителям судьи пытались оправдать чудовищное преступление победителей – атомную бомбу, сброшенную на страну, уже потерпевшую поражение и взмолившуюся о мире. Они закрывали глаза еще на одну бомбу, водородную, сброшенную вслед за первой уже из чистой любознательности.
   Более всего Николая беспокоило то, что японцы, в большинстве своем, не возмущались репрессиями, обрушившимися на головы их недавних военачальников, хотя судьи трибуналов попирали все правила человеческого поведения, основываясь на чуждой и неприемлемой для них западной морали. Многие японцы, казалось, не понимали, что идеология победителей уничтожает душу побежденного народа.
   Обретши не слишком надежное укрытие под крылышком Оккупационных сил, дававшее ему возможность выжить, Николай чувствовал необходимость отыскать какой-то выход своей молодой энергии, заглушить наполняющее душу ощущение разочарования и безысходности. На втором году своей жизни в Токио он нашел наконец занятие, которое позволило ему изредка вырываться из отвратительного, кишащего разноплеменными людьми города в спокойные и свободные, не покоренные американцами горы.
   Николай обедал обычно с молодыми японцами, работавшими в гараже Сан Сила; с ними он чувствовал себя гораздо свободнее и комфортнее, чем с непрерывно упражняющимися в остроумии, режущими слух своим скрежещущим, точно железо по стеклу, выговором, американцами из Шифровального центра. Поскольку знание английского, хотя бы на невысоком уровне, являлось необходимым условием для получения даже самой простой работы, многие из этих парней, рабочих гаража, имели университетское образование, а некоторые из тех, кто мыл джипы и возил офицеров, были дипломированными инженерами-механиками, не сумевшими найти другого средства прокормить себя в разрушенной стране.
   Первое время японцы держались сдержанно и чувствовали себя стесненно в обществе Николая, однако вскоре привыкли и стали относиться к нему как к обычному японскому парню, только с зелеными глазами, имевшему несчастье потерять свои исторические корни и забредшему в результате в чуждое ему европейское стадо. Они приняли его в свои кружок, и ему позволено было даже вместе с ними потешаться над американцами и смеяться над грубыми и весьма неприличными шуточками, которые отпускали эти ребята по поводу офицеров, которых они возили. Подобные шутки и анекдоты всегда касались неудачных любовных похождений янки, а центральной фигурой насмешек был типичный американец, наглый, развязный хам, постоянно гоняющийся за девушками и жаждущий удовольствий, но неизменно оказывающийся несостоятельным в постели.
   Разговор об исследовании пещер зашел как-то раз во время одного из таких обеденных перерывов, когда все они сидели на корточках под гофрированным металлическим навесом и ели из железных баночек рис с рыбой – обычную пищу японских рабочих. Трое парней, закончивших университет, оказались энтузиастами-спелеологами, вернее, были ими ранее, до последнего года этой безнадежной войны и последовавшего за ним хаоса оккупации. Они говорили о приключениях, испытанных ими в прошлых экспедициях, вспоминали самые интересные моменты глубоких спусков и жаловались на отсутствие необходимого снаряжения, для того чтобы можно было снова заняться любимым делом. К этому времени Николай уже достаточно долго прожил в городе, и его шум и суета становились мучительными для его обостренной за годы жизни в сельской тиши чувствительности. Он тут же присоединился к беседе молодых людей и поинтересовался, какие для такого необычного увлечения нужны инструменты. Оказалось, что снаряжение требовалось минимальное, хотя купить его было совершенно невозможно на те жалкие гроши, которые спелеологи получали за работу в Оккупационных силах. Николай предложил им раздобыть все необходимое на свои деньги, если они возьмут его с собой и обучат основам этого вида спорта. Предложение было охотно принято, и через две недели четверо приятелей провели выходные дни в горах, днем спускаясь в пещеры, а вечера коротая в дешевых горных гостиницах, где юноши пили слишком много сакэ и болтали далеко за полночь так, как это могут делать только, очень молодые, веселые, полные надежд люди, перед которыми открыт весь мир. Разговор перескакивал с природы искусства на откровенное смакование тонкостей парного секса, после чего собеседники переходили к обсуждению планов на будущее, к вымучиванию каламбуров, к импровизации хайку, к шумной возне и грубоватым шуткам, к политике, к эротике, к воспоминаниям.