Она остановилась, чтобы перевести дух, повергнув меня в такое изумление, какого мне еще никогда не приходилось испытывать. Она была так красива в своем бешенстве, что я только смотрел на нее, молча удивляясь тому, что бы это могло значить.
   – Ну! – нетерпеливо крикнула она, не в силах выносить дольше. – Вы не можете сказать ни слова в свою защиту? У вас нет языка? У вас нет, наконец, собственной воли, господин де Марсак?
   – Но, мадемуазель… – начал я, пытаясь объясниться.
   – Тише! – воскликнула она, обрывая меня, прежде чем я успел что-нибудь сказать, как это свойственно женщинам. Изменившимся голосом она как-то отрывисто добавила: – У вас мой бархатный бант, сударь. Отдайте мне его!
   – Он у меня в комнате, – ответил я, крайне изумленный этим внезапным переходом к новому предмету и столь же внезапной просьбой.
   – Так принесите его, пожалуйста, сударь! – ответила она, вновь сверкнув глазами. – Принесите его, принесите, говорю вам! Он сыграл свою роль, и я предпочитаю получить его обратно. Кто может поручиться мне за то, что вы не станете показывать его, как залог любви?
   – Мадемуазель! – горячо крикнул я. В эту минуту я был рассержен не меньше ее.
   – Я все-таки предпочитаю получить его обратно, – мрачно ответила она, опуская глаза.
   Я был до такой степени взбешен, что, не говоря ни слова, вышел из комнаты и, захватив с собой бант, принес его ей. Она все еще стояла на прежнем месте. Когда она увидела бант, в ней, несмотря на весь ее гнев, по-видимому, проснулось воспоминание о том дне, когда она начертала на нем свой крик о помощи. Она взяла его от меня с совершенно изменившимся выражением, вся задрожав, и с минуту держала его в руках, словно не зная, что с ним делать. Она без сомнения думала о том доме в Блуа, в котором подвергалась такой, опасности. Желая, со своей стороны, чтобы она поняла и почувствовала всю несправедливость своего поступка, я стоял перед нею, не сводя с нее глаз.
   – Я не могу вернуть вам сейчас золотую цепочку, которую вы оставили у изголовья моей матери, – холодно сказал я, видя, что она не прерывает молчания. – Я заложил ее. Но я сделаю это, как только будет возможно.
   – Вы… заложили ее? – пробормотала она, не глядя на меня.
   – Да, мадемуазель, заложил, чтобы достать себе лошадь и приехать сюда, – сухо ответил я. – Она будет выкуплена. В свою очередь, я тоже хотел бы вас попросить кое о чем.
   – О чем? – прошептала она, с усилием овладевая собой и взглянув на меня с оттенком прежней гордости и недоверия.
   – Я хочу попросить у вас вашу половинку монеты, – сказал я. – Вам она теперь не нужна, так как вторая половинка находится в руках ваших врагов. Мне же она может пригодиться.
   – Каким образом? – коротко спросила она.
   – Может случиться, что мне когда-нибудь удастся найти вторую половинку, мадемуазель.
   – И тогда? – спросила она, уставившись на меня с раскрытыми губами и сверкающими глазами. – Что же случится, если вы найдете вторую половинку, Марсак?
   Я пожал плечами.
   – Ба! – воскликнула она, сжимая свои маленькие руки и с непонятной мне страстностью топая ногой о пол. – Вот теперь вы, де Марсак, в своем настоящем виде! Вы ничего не говорите – и люди не могут вас оценить. Вы снимаете шляпу, а они топчут вас ногами. Они говорят, а вы молчите. Да если бы я так владела мечом, как вы, я бы не молчала ни перед кем и не позволила бы никому, кроме короля Франции, стоять передо мной в шляпе! А вы!.. Ну, ступайте, оставьте меня! Вот вам ваша монета. Берите ее и ступайте! Пошлите мне вашего юношу, чтобы он разбудил меня. Во всяком случае, у него есть ум; он молод, он мужчина; у него есть душа; он умеет чувствовать… Если бы только он не был ученым!..
   Она выгнала меня вон с такой вспышкой гнева, которая, может быть, позабавила бы меня в другой женщине, но в ней указывала на такую черную неблагодарность, что это немало огорчило меня. Я однако ушел и послал к ней Симона, хотя поручение это мне совсем не нравилось, тем более, что я заметил, как юноша, услышав ее имя, весь просветлел. Но она, должно быть, еще не успела прийти в себя, когда он подошел к ней, его постигла та же участь, что меня.
   Слоняясь по тисовой аллее, я видел, как он вышел от нее с видом побитой собаки. Однако она стала беседовать с ним все чаще и чаще. Господа Рони были так заняты друг другом, что некому было обуздать ее фантазию или дать ей добрый совет. Зная ее гордость, я не боялся за нее; но тяжело было сознавать, что она вскружит юноше голову. Не раз собирался я поговорить с ней о нем; но, с одной стороны, это было не мое дело, а с другой – я вскоре заметил, что неудовольствие мое не было для нее тайной, и она не обращала на него никакого внимания. Когда я однажды утром, видя ее в хорошем настроении, осмелился намекнуть, что она обращается с окружающими слишком бесчеловечно и грубо, вопреки ее знатному происхождению, девушка презрительно спросила, не нахожу ли я, что она недостаточно хорошо обращается с Симоном Флейксом. На это мне нечего было ответить.
   Я мог бы упомянуть здесь о системе тайного соглашения, благодаря которой де Рони даже и в этом уединенном месте получал известия обо всем, что происходило во Франции. Но это всем известно. В Рони не являлись послы: они сейчас же возбудили бы подозрения в соседнем городе. И сам я не мог бы точно сказать, какими путями приходили новости. Но они приходили, и даже по нескольку раз в день. Так мы узнали об опасности, грозившей Ля-Ганашу, и об усилиях короля Наваррского помочь этому городу. Господин де Рони не только откровенно посвящал меня во все эти дела, но снискал мою привязанность и другими выражениями доверия, несомненно польстившими бы человеку и с более высоким положением. Так, однажды вечером, вернувшись с охоты с одним из сторожей, который просил меня помочь ему затравить раненую лань, я увидел на дворе чью-то сильно взмыленную лошадь. Спросив, кому она принадлежит, я узнал, что какой-то человек только что приехал, как думали конюхи, из Блуа и теперь беседовал с бароном. Столь необычайное событие конечно вызвало во мне чувство удивления. Но, не желая выказывать любопытства, которое легко может перейти в настоящий порок, я воздержался от желания войти в дом и стал прогуливаться по тисовой аллее. Не успел я согреть свои члены, слегка закоченевшие от верховой езды, как за мной явился паж, пригласивший меня к своему господину.
   Рони большими шагами ходил взад и вперед по комнате, по-видимому, сильно расстроенный, с выражением печали и ужаса на лице: я невольно вздрогнул при виде его. Сердце у меня упало. Даже не глядя на госпожу де Рони, молча плакавшую тут же в кресле, я понял, что случилось что-то ужасное. Дневной свет уже угасал; в комнате горела лампа. Рони указал мне на небольшой кусок бумаги, лежавший на столе около лампы. Я взял бумагу и прочел ее содержание, не составлявшее и двух десятков слов. «Он болен и, по-видимому, умирает, – гласило известие, – в 20 лигах к ю. от Ля-Ганаша. Приезжайте во что бы то ни стало. П. М.»
   – Кто? – спросил я наивно, уже начиная понимать в чем дело. – Кто болен и, по-видимому, умирает?
   Рони повернулся ко мне, по лицу его текли слезы.
   – Для меня существует только один «он»! Да сохранит его Господь! Да сохранит Он его для Франции, которая в нем нуждается, для Церкви, которая на него полагается, и для меня, который любит его! Да не даст Он ему погибнуть в минуту торжества! О Боже, не дай ему погибнуть!
   Он опустился на стул и оставался в таком положении, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом от горя.
   – Да, сударь! – сказал я после короткого молчания, полного ужаса и скорби. – Позвольте мне однако напомнить вам, что пока есть жизнь, есть и надежда.
   – Надежда?
   – Да, господин де Рони, надежда, – повторил я уже несколько бодрее. – У него есть дело. Он избран, призван и выбран; он Иисус Навин своего народа, как совершенно правильно назвал его месье д'Амур. Бог не возьмет его теперь. Вы еще увидитесь и обнимитесь с ним, как это случалось уже сотни раз. Вспомните, сударь, что король Наваррский силен, вынослив и молод и находится, без сомнения, в хороших руках.
   – В руках дю Морнэ! – крикнул Рони с выражением презрения в глазах.
   Однако с этой минуты он приободрился, подстрекаемый, кажется, мыслью о том, что выздоровление короля Наваррского волею Бога зависело от дю Морнэ, на которого он всегда смотрел, как на своего соперника. Он начал безотлагательно готовиться в путь и попросил меня отправиться вместе с ним, коротко заметив мне, что нуждается в моей помощи. Мне представилась вся опасность поспешного возвращения на юг, где меня ожидала месть Тюрена; не без некоторого стыда, я решился высказать это опасение. С минуту посмотрев на меня с видимым недоумением, Рони, с несвойственной ему раздражительностью, отверг мои возражения и вновь вернулся к своим распоряжениям, отдавая их так внимательно, словно ему не предстояла разлука с любимой и любящей женой. Мои сборы были недолги.
   Когда настал час отъезда, я на досуге мог наблюдать за тем, с каким мужеством переносила госпожа де Рони свое горе «ради блага Франции» и какой необычной нежностью окружала ее мадемуазель де ля Вир, сразу изменившая свое поведение. Они очевидно не считали меня членом семьи, что, с одной стороны, было даже приятно; однако в сознании этого была для меня и доля горечи. Простившись как можно учтивее и короче, чтобы не помешать более священному прощанию Рони с женой, я в последнюю минуту убедился, что и меня ждало кое-что. Въезжая под ворота несколько впереди других, я заметил, как на луку моего седла упало что-то маленькое и светлое. Схватив вещицу, прежде чем она упала на землю, я, к глубочайшему своему изумлению, увидел у себя в руках маленький бархатный бантик. Невольно взглянул я наверх, на окно гостиной, находившееся над воротами. На одну секунду я встретился глазами с барышней, но в следующее мгновение ее уже не было. Позади раздался стук копыт: Рони въезжал в ворота, а за ним и слуги. Мы выехали на дорогу.

ГЛАВА XIV
Господин де Рамбулье

   Невеселая кавалькада! История с бантом, которая, пожалуй, допускала не одно объяснение, привела меня в состояние величайшего смущения, от которого я освободился только тогда, когда увидел в зеркале собственное лицо. Случайно обернувшись назад, я заметил, что Симон Флейкс, несмотря на свою красивую шляпу с перьями и новый меч, ехал, понурив голову, с видом величайшего уныния. Мне пришло в голову, что господин и слуга были заняты одними и теми же мыслями и что паж, пожалуй, увозил с собой такой же залог любви, как и тот, который лежал у меня на груди. Я словно пробудился от унизительного сна и, шевельнув Сида, пустился вдогонку за Рони, который тоже в невеселом расположении духа решительно ехал вперед, завернувшись в плащ до самых глаз. Известие о болезни короля Наваррского как молнией поразило его. Ему грозила опасность разом потерять и любимого государя, и рисовавшееся впереди блестящее будущее. Среди неминуемой гибели всех надежд и падения системы, которой он жил, у него едва оставалось время сожалеть об оставшейся в Рони жене или о спокойствии, из которого его так внезапно вызвали. Душой он был уже на юге, близ Ля-Ганаша, у постели Генриха. Он думал только о том, чтобы поскорее добраться туда, чего бы это ни стоило.
   Имя доктора короля Наваррского не сходило у него с языка.
   – Дортоман – хороший человек. Если кто и может спасти его, так это – Дортоман! – непрерывно восклицал он. Он заставлял меня останавливать и расспрашивать всех встречных, если только они сколько-нибудь походили на гонцов, и не отпускать их до тех пор, пока они не сообщали последних слухов, ходивших в Блуа, этом узле, через который проходили все достигавшие нас с юга новости. Господина Рони приободрил только случай, происшедший в этот вечер в гостинице: самые сильные умы, как я заметил, склонны цепляться за предсказания в такие тревожные времена. Странного вида пожилой человек в каком-то чудном наряде сидел за столом, когда мы приехали туда. Хотя я, в качестве мнимого главы нашего отряда, вошел первым, он пропустил меня без внимания, но встал и торжественно поклонился господину де Рони, хотя тот шел позади меня и был гораздо проще одет. Рони ответил на поклон и хотел уже пройти дальше, но незнакомец, отвесив еще более низкий поклон, предложил ему свое место около самого огня, защищенное от сквозняка, а сам сделал движение, словно собирался перейти к другому столу.
   – Нет! – сказал мой товарищ, удивленный такой чрезмерной вежливостью. – Я не вижу, зачем мне занимать ваше место, сударь?
   – Не только мое, – возразил незнакомец, как-то особенно взглянув на него и привлекая общее внимание выразительностью и силой своего голоса, – но и места многих других, которые, могу вас уверить, вскоре подчинятся вам, будет ли это угодно им или нет.
   Де Рони пожал плечами и прошел мимо, делая вид, что принимает слова старика за пустые бредни. Но втайне он много думал о них, особенно когда узнал, что это был астролог из Парижа, изучивший свою науку, как говорили, по крайней мере в этой местности, под руководством Нострадамуса. Почерпнул ли он из этого обстоятельства новые надежды или стал внимательнее относиться к настоящему положению дел по мере нашего приближения к Блуа, но Рони заметно повеселел и вновь начал обсуждать будущее, словно уверенный в выздоровлении своего государя.
   – Вы никогда не были при королевском дворе? – вдруг спросил он, по-видимому, продолжая нить занимавших его мыслей. – Я хочу сказать, в Блуа.
   – Нет, и не имею особенного желания явиться туда. Сказать правду, господин барон, – продолжал я, несколько разгорячась, – чем скорее мы минуем Блуа, тем это будет мне приятнее. Думаю, что мы подвергаемся там некоторой опасности. Кроме того, не могу сказать, чтобы мне приятен был вид кровавых тел. Мне кажется, я не мог бы видеть короля, не вспоминая о Варфоломеевской ночи, и не мог бы видеть его комнаты, не вспоминая о Гизе.
   – Та-та-та! Так вам случалось убить человека?
   – Даже многих.
   – И это вас смущает?
   – Нет, но они были убиты в открытом сражении. В этом есть разница.
   – Для вас, – сухо ответил он. – Но вы, видите ли, не король Франции. Я дам вам совет на случай, если бы вам когда-нибудь пришлось бы с ним встретиться, – продолжал он с тонкой улыбкой на губах, похлопывая по ушам свою лошадь. – Заговорите с ним о сражениях при Жарнаке и Монконтуре и восхваляйте отца вашего Кондэ. Так как Кондэ потерял сражение, а он его выиграл, то все ваши похвальбы будут вдвойне относиться к нему. Чем ниже, чем безнадежнее падает могущество человека, друг мой, тем приятнее ему вспоминать о нем и тем выше ценит он те победы, которых не может более одержать.
   – Уф! – пробормотал я.
   – Из двух придворных партий, – продолжал Рони, не обращая внимания на мое неудовольствие, – доверяйте Омону[94], Бирону, «французскому кружку»: они, во всяком случае, верны Франции. Но избегайте, как изменников и испанцев, всех, кто только водит дружбу с обоими Рецами[95], этими шакалами короля испанского, как их называют.
   – Но Рецы ведь итальянцы! – с раздражением воскликнул я.
   – Ничего не значит. Они кричат: «Да здравствует король!», а втайне стоят за Лигу или за Испанию и вообще за все, что может привести вред нам. Но мы воистину французы; и наш вождь, если только Богу угодно будет сохранить его жизнь, будет еще со временем королем Франции.
   – Да, но чем меньше придется иметь дела с любым из них, если только не с оружием в руках, тем приятнее мне будет.
   Он посмотрел на меня с какой-то странной улыбкой, как всегда, когда не высказывал всего, что было у него на уме. Эта улыбка, в связи с тем особенным оттенком, который он придал всему нашему разговору, равно как и собственные мои сомнения по поводу моего будущего и его виды на меня, привели меня в тревожное состояние, не проходившее целый день. От него я отделался только в виду угрожавшей нам более непосредственной опасности. Вот как это было.
   Мы приблизились уже к воротам Блуа, надеясь проехать в город, не возбуждая ничьего внимания, когда из переулка тихо выехали нам наперерез два всадника. Они остановили лошадей и, пропуская нас, очень внимательно посмотрели вслед. Рони, ехавший почти рядом со мной, шепнул мне поспешить. Не успел я исполнить его приказание, как незнакомцы пустили своих лошадей в галоп и, поравнявшись с нами, повернулись в седлах и заглянули нам в лица. Вслед за тем один из них громко воскликнул: «Это он!» Они поставили своих лошадей поперек дороги и остановились в ожидании нас. Положение наше было отчаянное: ведь Рони, в случае если бы его узнали, должен был считать себя счастливцем, если б ему удалось отделаться одним заточением в тюрьму. Король слишком дорожил своей славой католика, чтобы оказать покровительство гугеноту, как бы он ни был знаменит. Хотя нас было пятеро на двоих, но, в виду близкого соседства города (ворота находились на расстоянии выстрела из лука), всякое сопротивление или бегство были безнадежными. Мне казалось, что нам оставалось только действовать наглостью; Рони был того же мнения. И мы с самым невинным видом поехали вперед.
   – Стой! – резко крикнул один из незнакомцев. – И позвольте мне сказать вам, сударь, что вас узнали.
   – Что же из этого? – нетерпеливо ответил я, продолжая ехать вперед. – Уж не разбойники ли вы, что преграждаете честным людям дорогу?
   Говоривший язвительно взглянул на меня и, помолчав, ответил:
   – Оставьте шутки, сударь! Кто вы такой, я не знаю. Но особу, которая едет рядом с вами, зовут де Рони. Его я знаю и прошу остановиться.
   Я решил, что игра наша проиграна; но Рони сейчас же ответил ему, притом почти в тех же выражениях, как и я:
   – Да, сударь, но что же из этого?
   – Что из этого? – воскликнул незнакомец, дав шпоры своему коню, но по-прежнему заграждая нам дорогу. – А то, что вы должны быть сумасшедшим, если решаетесь показываться на этом берегу Луары.
   – Я уже давно не видел другого берега, – бесстрастно ответил мой друг.
   – Но, ведь, вы де Рони! Вы этого не отрицаете? – с удивлением воскликнул вопрошавший.
   – Конечно я этого не отрицаю, – прямо ответил Рони. – Да, было время, сударь, – продолжал он, внезапно воодушевляясь, – когда редко кто из придворных его величества осмеливался вступать в пререкания с Соломоном де Бетюном, и уж, наверное, никто не посмел бы остановить его на большой дороге, на расстоянии мили от дворца. Но времена, стало быть, переменились, сударь, и это очевидно не только для меня, но и для других, если любой прохожий на дороге позволяет себе останавливать верных и надежных людей, собирающихся вокруг его величества в минуту нужды?
   – Что? Вы – Соломон де Бетюн?! – недоверчиво воскликнул незнакомец. Несмотря на видимое недоверие, лицо его изменилось, и в голосе послышались разочарование и досада.
   – А кто же иной, сударь? – надменно ответил Рони. – Я Соломон де Бетюн, и насколько знаю, не менее других имею право находиться на этом берегу Луары.
   – Тысяча извинений!
   – Если вы не удовлетворены…
   – Нет, месье де Рони, я вполне удовлетворен.
   Незнакомец повторил это с унылым видом, еще раз прибавил «Тысяча извинений» и стал приносить новые извинения, почтительно сняв шляпу.
   – Простите, но я принял вас за вашего брата, гугенота, Максимиллиана, – объяснил он. – Говорят, что он находится в Рони.
   – Могу вас заверить, что слух этот неверен, – решительно ответил Рони. – Я только что оттуда и ручаюсь, что его нет не только там, но и нигде поблизости. А теперь, сударь, так как мы хотели бы выехать в город прежде, чем запрут ворота, то прошу извинить нас.
   С этими словами он поклонился, я поклонился, они поклонились – и мы расстались. Они уступили нам дорогу; Рони принял величественный вид, и мы рысью помчались к воротам, где уже не встретили никаких затруднений.
   Мы въехали на широкую улицу, и Рони воспользовался этим, чтобы поехать рядом со мной.
   – Такого рода приключения обожает наш принц, – прошептал он. – Но с меня, господин де Марсак, положительно катится пот. Я уже не раз прибегал к этой уловке: мы с братом как две капли воды похожи друг на друга. И все-таки пришлось бы плохо, если бы этот дурак оказался одним из его друзей.
   – Все хорошо, что хорошо кончается, – ответил я тихо.
   Замечание мое оказалось однако неуместным: не успел еще Рони отъехать назад, как Мэньян сообщил вам, что за нами кто-то следует. Я оглянулся назад, но не смог заметить ничего, кроме мрака, дождя, нависших крыш и сидевших кое-где в дверях фигур. Слуги, однако, продолжали настаивать на своем; и мы, не останавливая лошадей, стали держать военный совет. Если напали на наш след, то мы неминуемо должны были попасть в западню. Ведь в конце улицы уже обрисовывались очертания замка, громадного, мрачного, безобразного здания. Испытывая на себе самом леденящее действие этого зрелища, я легко мог представить себе, какое потрясающее впечатление оно должно было произвести на Рони, этого избранного советника своего государя и непримиримого противника тех идей, воплощением которых служил этот замок. Но наше совещание не привело ни к чему. Мы могли только, следуя заранее принятому решению, отправиться на ту квартиру, которой обычно пользовался Рони. По дороге туда мы часто оглядывались назад и не раз высказывали предположение, что Мэньян ошибся. Однако, когда мы сошли с лошадей и вошли в комнату, он показал нам из окна прогуливавшегося вблизи человека. Мэньян остался на страже в темной комнате, а мы вновь стали обсуждать наше положение. Мне пришло в голову, что я мог бы выдать себя за Рони, хотя был десятью годами старше его.
   – Увы, – сказал он, стуча пальцами по столу. – Меня здесь так хорошо знают, что это невозможно. Но все-таки благодарю вас.
   – Нельзя ли вам ускользнуть пешком, перейти где-нибудь городские стены или прошмыгнуть через ворота рано утром? – предложил я.
   – Это можно узнать в «Кровавом Сердце», – ответил он. – Сомневаюсь однако. Я сам, дурак, подставил шею в петлю, протянутую Мендозой[96]!.. А вот и Мэньян. Что случилось, любезный? – продолжал он с нетерпением.
   – Дозорный ушел, ваше сиятельство.
   – И не оставил никого другого?
   – Не вижу никого.
   Мы вошли в соседнюю комнату и подошли к окнам. Человек, без сомнения, исчез с того места, где мы его видели. Но на дворе шел дождь, с крыш капля за каплей стекала вода, на улице царил непроницаемый мрак, только тут и там виднелись редкие слабые огоньки. Сыщик мог укрыться в каком-нибудь другом месте. Мэньян в ответ на наши вопросы высказал однако предположение, что он ушел намеренно.
   – Да, но и это может быть истолковано различно, – заметил я.
   – Во всяком случае, мы постимся, – ответил Рони. – А в сражении нужны сытые люди. Пойдемте кушать. Не следует действовать наудачу и встречать опасность, не будучи вполне подготовленным к ней.
   Не успели мы встать из-за стола (нам прислуживал Симон Флейкс, бледный, как полотно), как из темной комнаты вновь показался Мэньян.
   – Ваше сиятельство! – спокойно сказал он. – Сейчас появились уже три человека. Двое из них остались шагах в 20 отсюда, третий подошел к двери.
   Пока он говорил, мы услышали внизу чей-то осторожный голос. Мэньян хотел уже спуститься вниз, но Рони остановил его.
   – Пусть идет хозяйка, – сказал он.
   Я долго не мог забыть того поразительного хладнокровия, которое выказал тут Рони. Он уже раньше положил свои пистолеты на стоявший рядом стул, прикрыв их сверху своим плащом; теперь, пока мы, затаив дыхание, прислушивались к малейшему звуку, он взял со стола большой ломоть хлеба с мясом и передал его стоявшему за его стулом конюшему, который с таким же хладнокровием принялся его есть. Симон Флейкс, наоборот, неподвижно смотрел на дверь, дрожа всеми членами; я из предосторожности тихо напомнил ему, чтобы он не делал ничего без приказаний. В эту минуту мне пришло в голову потушить две из четырех горевших на столе свечей. Рони кивнул головой в знак согласия. Едва я успел это сделать, как доносившийся снизу тихий разговор прекратился, и на лестнице раздались чьи-то шаги. Немедленно вслед затем послышался стук в дверь. Повинуясь взгляду моего друга, я крикнул: