А у лигеров возникли раздоры: одни хотели отдать корону Гизам, другие – Филиппу II, который открыто заявил свои притязания как муж Елизаветы Французской. И их вождь Майен не обладал ни способностями, ни обаянием Рубчатого. Оттого Генрих, с маленькой армией, зачастую без денег, около четырех лет победоносно кружился между Сеной и Луарой, подвергая жизнь тысяче опасностей, получая раны, но ни на минуту не забывая, что он, прежде всего, француз и что «Франция – человек, а Париж – сердце». Он тотчас же прославился и как солдат, и как полководец в битве у Арка[47] против втрое сильнейшего Майена, причем ввел в бой легкую артиллерию. «Повесься, молодчина Крильон, мы дрались у Арка, а тебя там не было!» – писал победитель-шутник, настоящий француз, своему любимому соратнику. Очевидец записал об Арке в своём дневнике: «Это – первая дверь, через которую он вышел на путь славы и счастья».
   Через полгода Генрих стал уже каким-то сказочным героем, благодаря дивной битве при Иври[48], от которой зависела судьба Франции. Тут отрядец Генриха с одними саблями и пистолетами сражался против целого леса пик и рассеял их менее, чем в час. Король опять оказался ловким полководцем: он так расположил свою армийку, что солнце и дым были у нее в тылу, а конницу пускал не обычным развернутым строем, но плотными эскадронами для прорывания рядов неприятеля, что напоминало фалангу Филиппа Македонского и косой строй Эпаминонда. И как боец никогда еще Генрих не был так блестящ и очарователен. Когда его конница показала было тыл, он воскликнул: «Обернитесь! Не хотите драться, так хоть посмотрите, как я умру. Глядите на мой белый султан! Вы всегда найдете его на пути чести и славы». Когда лигеры дрогнули, он кричал своим: «Щадите французов, бейте только иноземцев!» На поле победы Генрих написал: «Бог показал, что Он больше любит право, чем силу!»
   Лига изнемогала, а Генриха стала поддерживать Елизавета Английская: она прислала герою даже роскошно вышитый шарф. Генрих не отставал от Парижа и выморил его голодом: ели дохлых собак, варили кожи; одна мать сожрала собственного ребенка. Но Бурбон понял, что массе нужен король-католик: это доказали Генеральные штаты, собравшиеся наконец в Париже в январе 1593 года. «Очень уж было жалко ему Франции», – как сказала бы Жанна д'Арк. Он давно уже намекал, что трудно избежать этого «опасного скачка». Сам Генрих, человек жизнерадостный, недолюбливал сухого, строгого кальвинства: он дорожил только нравственным учением, называл себя поклонником религии «всех мужественных и добрых людей». Теперь он требовал от владык «научить» его. А главное, верный Рони в двух долгих беседах убедил его, что «корона стоит обедни». 25 июля измученный 40-летний патриот объявил всенародно владыкам: «В ваши руки предаю дух мой; и только смерть выведет меня оттуда, куда вы ведете меня». И он всегда образцово соблюдал католические обряды, хотя гораздо позже шепнул одному фюрсту на ушко, что ему хотелось бы снова открыто исповедовать свою родную религию.
   В феврале 1593 г. Генрих был коронован в Шартре[49]. Месяц спустя Париж отворил ему ворота с ликованием; всюду только и виднелись белые флаги. Испанский гарнизон был милостиво отпущен из Лувра. «Прощайте, господа, но не возвращайтесь!» – провожал король с улыбкой этих поляков французского Кремля. Новый король простил всех своих врагов, даже главарей Лиги, из которых сам Майен стал его верным слугой. И все французы, измученные чуть не полувековыми усобицами, притекали к королю-умнице, королю-добряку, королю-патриоту. Одни иезуиты злобствовали по-старому: один из их наемников хотел перерезать горло Генриху, но только рассек ему губу. Папа устыдился да и боялся всемогущества Испании при падении Франции: он не только снял отлучение с Генриха, но развел его с давно покинутой Маргаритой и даже выдал за него свою племянницу, Марию Медичи, которая вскоре подарила Франции наследника. Будущность династии Бурбонов была обеспечена. Вскоре избитый Генрихом и умирающий южный демон возвратил Франции все, что заграбастал было во время усобиц. Тогда же, в 1598 году, явился знаменитый Нантский эдикт, уравнявший гугенотов в правах с католиками. Новый век начинался в измученной Франции благодатным миром.

VII. Книги о религиозных войнах во Франции и Джон Уаймен

   Конечно такой великий и занимательный предмет, как религиозные войны во Франции, с их Варфоломеевской ночью, издавна приковывал к себе всеобщее внимание. К тому же недостатка в материале не было, благодаря говорливости участников событий и открытию таких архивов, как симанкский. Но нам на этот раз приходится недолго останавливаться на библиографии нашего предмета. Скажем здесь лишь самое необходимое, частью, чтобы освежить прежнее в памяти читателя, частью – для некоторых пополнений.
   Какое перед нами богатство материала, видно уже из того, что сохранилась переписка таких первостепенных деятелей, как сами Катерина Медичи и Генрих IV, Маргарита Французская, Лопиталь, Майен[50]. Уцелели и главные протоколы Генеральных штатов того времени. Затем идет целый ряд мемуаров[51]. Тут нас встречают такие слишком знакомые имена: Маргарита Валуа (Наваррская), Кондэ, Гиз, Невер, Монлюк, Таван, Ля-Ну, Брантом, сам Сюлли, не говоря уже о мелких авторах и о разных безыменных сборниках. Немало было попыток составить историю своего времени по свежим следам. И тут встречаем крупные имена: сами Беза и Сюлли, Дету, Давила, Ля-Попелиньер, д'Обинье, Сен-Симон. Наконец, раскрывается длинный ряд настоящих историков-потомков, который не прерывается до нашего времени. Сюда относятся ученые почти всех наций. Не говоря о мужестве мелких исследований (например, о Лиге в провинциях) и биографий второстепенных лиц (например Крильона), упомянем в примечании только руководящие труды историков, и в хронологическом порядке, чтобы читатель видел, как до последнего времени не ослабевает внимание науки к нашему предмету[52].
   Такой драматический предмет, как религиозные войны, не мог не привлечь к себе и внимания художников. Есть множество картин и статуй, посвященных ему, особенно, конечно, во Франции. Поэзия также не раз касалась его. Была своего рода событием постановка трагедии «Карл IX» Жозефа Шенье[53], певца французской революции. Много шуму наделали также трагедии: «Смерть Генриха IX» Легувэ и «Генрих III» Александра Дюма-отца[54]. То были первые удары лжеклассицизму. Легувэ изучал историю: сам Генрих и Сюлли изображены у него верно. Автор угадал даже участие в злодеянии Марии Медичи и Эпернона, которое лишь потом было открыто наукой. Трагедия Дюма послужила первым опытом романтики на сцене накануне появления драмы «Эрнани» Виктора Гюго, также взятой из времен реформации. Здесь уже показан «местный колорит», историческая обстановка. Для этого вставлено много лиц, взятых из мемуаров, и главные из них изображены верно. В одно время с трагедией Дюма (1829) вышел исторический роман Мериме, недаром названный «Хроникой Карла IX»[55]. Это – как бы культурный очерк дельного историка, чрезвычайно интересный, но весь основанный на подробном изучении источников. Затем тот же Дюма прославился на этом поприще. Ряд его романов из той же эпохи, с «Королевой Марго» во главе, также свидетельствуют об изучении эпохи (его герои Лямоль и Кокона находятся в мемуарах современников), хотя Дюма, вопреки Мериме, позволял себе большую поэтическую вольность в обращении с материалом.
   В последнее время романисты снова взялись за наш предмет, неисчерпаемый по своей занимательности и богатству материалов. На этот раз их новая, серьезная и реальная школа как бы исправляет недостатки своих предшественников времен романтики: она соединяет внешний интерес со знанием источников, как бы развивая культурные очерки Мериме. Во главе ее и тут стоят англичане – явление, на которое мы не раз уже указывали.
   Из них новейшим романистом-историком религиозных войн во Франции является избранный нами и малоизвестный автор Уаймен (Weyman). Он, видно, любит свой предмет и входит в него все глубже: недавно он дал еще несколько рассказов из того же времени. Stanley John Weyman родился в 1855 г., в Людлове – городке в западном графстве Шропшире у границ Уэльса. Это графство омывается судоходной рекой Северном и славится своими овцами и сыром «честером». Людлов – место красивое (он лежит в гористой южной части графства) и историческое: здесь красуется замок XII в., где живали губернаторы Уэльса; здесь жил Мильтон, и есть воспоминания о Вальтере Скотте. Наш автор был сыном стряпчего и дочери священника; обучался в Оксфорде, где оказал особенные успехи по истории. Но пристроился Уаймен, подобно своему отцу: он был адвокатом с 1881 по 1890 г. Затем он посвятил себя исключительно литературе, как видно, благодушествуя на милой родине, где он любил кататься и верхом, и на велосипеде, как истинный англичанин. Последовал целый ряд его романов, из года в год: всего их вышло около двух десятков.
   «Французский дворянин», вышедший в 1893 году, – десятый роман Уаймена (Вот полное название романа: А gentleman of France being the memoirs of Gaston de Bonne sieur de-Marsac.). Автор, очевидно, уже набил руку: рассказ течет у него живо, непринужденно. Видно подражание бессмертному Вальтеру Скотту в занимательной внешней обстановке своих героев, как и у всех романистов-историков. Но Уаймен не злоупотребляет мелочами, не напихивает кучу лиц и подробностей. А между тем он основательно изучил взятое время по источникам. И манера у него та же, что и у других романистов новейшей школы: как у Твэна в «Жанне д'Арк», рассказ ведется в виде записок участника событий; даже название романа в том же роде. Уаймен верно описал условия тогдашней жизни, особенно двора Генриха III, и старался схватить нравы и понятия времени. Главные личности – Генрихи III и IV и Сюлли, даже вояка Крильон – обрисованы правдиво. Про самую историю можно сказать, как итальянцы: «если не верно, то ловко придумано». Вчитайтесь в мемуары той поры – и вы поверите, что тогда приключений одного года хватило бы на целый объемистый роман. «Французский дворянин» обнимает менее года – время от подготовки союза между Генрихом III и Беарнцем до смерти первого из них, т. е. с конца 1588 до августа 1589 года.
   А. Трачевский.
   Санкт-Петербург, 27 марта 1903 г.

Часть первая
В поисках красавицы

ГЛАВА I
Проделки шутов

   Последовавшая весной 1588 года смерть принца Кондэ лишила меня моего единственного покровителя и тем поставила в крайне стесненное материальное положение. К середине зимы, когда король Наваррский приехал в Сен-Жан д'Анжели[56], чтобы провести там Рождество, счастье окончательно отвернулось от меня. Я положительно не знал тогда – теперь могу сознаться в этом без стыда – где раздобыть немного денег, чтобы купить себе хотя бы новые ножны, и не имел никаких видов быть принятым на службу. Мир, незадолго перед тем заключенный в Блуа между королем Франции и Лигой[57], грозил гугенотам полным поражением. Казна их была пуста, и они не могли выслать в поле свежих войск.
   Смерть Кондэ поставила короля Наваррского в положение главного и наиболее известного вождя гугенотов; ниже его стояли виконт де Тюрен, отличавшийся непомерным честолюбием, и г. де Шатильон.
   К несчастью, имя мое было одинаково неизвестно всем трем вождям. А в декабре месяце, среди увеличивавшейся нужды, мне стукнуло сорок лет – возраст, который я, вопреки общепринятому мнению, считаю поворотным в жизни мужчины. Всякий поверит, что я нуждался во всем мужестве, которое могут дать человеку религия и полная испытаний жизнь старого служаки.
   Незадолго перед тем я был вынужден продать всех своих лошадей, за исключением черного Сардинца с белым пятном на голове. Мне пришлось расстаться также с лакеем и конюхом, которых я отпустил в один и тот же день, заплатив им жалованье последними звеньями оставшейся еще у меня золотой цепи. Не без страха и огорчения увидел я себя лишенным этих необходимых принадлежностей дворянина, вынужденный собственноручно чистить свою лошадь под покровом ночи. Мало того, платье мое, неизбежно страдавшее от этих холопских обязанностей, вскоре стало ясно свидетельствовать о перемене, происшедшей в моих обстоятельствах. В день въезда короля Наваррского в Жан я уже не посмел присоединиться к толпе, всегда готовой посмеяться над несчастьем людей, стоящих выше ее: пришлось терпеливо остаться в своей каморке, на чердаке дома точильщика на Ножевой улице – в единственном доступном для меня в то время помещении.
   Клянусь Богом, странно устроен свет! Удивительное это было время; еще более удивительным кажется оно мне, когда я сравниваю его с настоящим. Помню, что размышления мои в этот день носили мрачный характер. Как бы я ни смотрел на свое положение, я должен был сказать себе, что весна моей жизни прошла безвозвратно. Вокруг глаз уже собирались морщинки. В усах, которые, казалось, все надменнее выступали на моем лице, по мере того как оно вытягивалось, пробивалась уже седина. Я был плохо одет; карманы были пусты; меч проглядывал сквозь дырявые ножны. Меня вряд ли можно было бы отличить от любого из тех презренных оборванцев, с помятыми султанами и грязными галунами, которые толпой увивались вокруг виконта де Тюрена. Правда, я владел еще одной скалой и несколькими десятинами пустынной земли в Бретани[58], составлявшими последний остаток родовой собственности; но небольшая сумма, ежегодно выплачиваемая крестьянами, высылалась в Париж моей матери, не имевшей других доходов. Этих денег я поклялся не трогать, ибо решил хотя бы умереть дворянином, если даже мне не удалось с честью носить это имя при жизни. Не имея ни друзей при дворе, ни кого бы то ни было, кто мог бы дать ход моему делу, не имея поэтому и никаких надежд на успех, я тем не менее сделал все, что от меня зависело, выбрав для этого единственный представлявшийся мне путь. Я составил прошение и, подкараулив однажды секретаря короля Наваррского, господина Форжэ, лично вручил его ему, прося передать государю. Он принял его и обещал исполнить мою просьбу, выказав мне ласковость и ту вежливость, которой я вправе был ожидать. Но небрежность, с которой он сложил и бросил в сторону бумагу, стоившую мне такого труда, а также плохо скрытая усмешка, игравшая на лице его лакея, бросившегося за мной в надежде получить обычную подачку, но напрасно (как я еще теперь со стыдом вспоминаю), ясно свидетельствовали о том, что я не имел никаких оснований предаваться розовым надеждам.
   Однако весь следующий день я провел в лихорадочном ожидании, последовательно предаваясь то повышенным надеждам, то отчаянию; меня бросало то в жар, то в холод. Наконец, на третий день утром (помню, что до Рождества оставалось всего три дня), послышались шаги на лестнице. Я не мог сомневаться в том, что они направлялись ко мне: хозяин мой жил в своей лавке, а две другие комнаты стояли пустыми. Я вышел на лестницу. Первый же взгляд на посланца убедил меня в основательности моих надежд и в справедливости всего того, что мне приходилось слышать о великодушии короля Наваррского. Я узнал в юноше одного из королевских пажей: за день или за два перед тем этот нахал, идя следом за мной по улице, вздумал выкрикивать: «А ну, кому старого тряпья!» Я вовсе не думал припоминать ему теперь это обстоятельство; казалось, и он не вспоминал о нем. Вежливость, с которой он подал мне письмо, могла служить счастливым предзнаменованием благоприятного для меня содержания записки. Во избежание всякой ошибки, я счел, однако, нужным с подобающей случаю важностью спросить его, мне ли предназначено письмо. Сохраняя почтительную осанку, он отвечал, что оно было послано сьеру[59] де Марсаку, то есть мне, если только это мое имя.
   – Нужен ли ответ? – спросил я, заметив, что он почему-то медлил уйти.
   – Король Наваррский, – отвечал он с низким поклоном, – рассчитывает получить ответ от вас лично.
   Надев шляпу, которую он снял перед тем, из уважения ко мне, паж повернулся и стал спускаться по лестнице.
   Вернувшись в свою комнату и заперев за собой дверь, я поспешно вскрыл письмо, запечатанное большой печатью и носившее все признаки важной бумаги. Содержание его превзошло все мои ожидания. Король Наваррский изъявил желание видеть меня у себя на другой день, в полдень. Письмо заканчивалось такими выражениями благорасположения и доброты, что у меня не осталось никаких сомнений относительно намерений короля. Сознаюсь, я был взволнован. Охватившие меня чувства радости и благодарности были так велики, что впору молодому человеку. Я весело принялся за починку своего платья и за этим занятием провел остаток дня. С благодарностью думал я о том, что мне по крайней мере удастся вырваться из когтей бедности, которая позорит дворянина. Думая о своей жалкой внешности, я утешался мыслью, что дня через два и в платье моем, и в положении наступит полная перемена.
   На следующее утро, незадолго до полудня, я бодро вышел из дому и зашагал по направлению к дворцу. Я уже давно не показывался на улицах, имевших теперь необычайно оживленный вид по случаю приезд да короля Наваррского, и не мог не заметить, что многие зеваки посматривали на меня, посмеиваясь. Действительно, вид я имел сильно обтрепанный. Заметив, однако, что достаточно мне было нахмурить брови, чтобы положить конец веселости этих господ, я разглаживал усы и, гордо подняв голову, смело шел вперед. Навстречу мне показался тот самый паж, который накануне принес мне письмо. Он с почтением остановился передо мной и отвесил глубокий поклон. На лицах всех присутствующих нарисовалось изумление: этот франт, похоже, был весельчаком, какого только могли желать фрейлины. Затем он попросил меня поторопиться, поскольку король уже ожидал меня в своем кабинете.
   – Он уже дважды осведомлялся о вас, сударь, – заметил он с поклоном, при этом перья его шляпы почти коснулись земли.
   – Король, – ответил я, ускоряя шаги, – назначил мне аудиенцию в полдень. Если бы я опаздывал, он действительно мог бы быть мною недовольным.
   – Та, та! – отвечал он, фатовски помахивая рукой. – Всяко бывает! Ведь, знаете, иной стянет лошадь прежде, чем другой выглянет в окно.