Я молча выслушал приговор, тщетно стараясь сказать что-либо в свою пользу. Когда король приказал мне посторониться, я молча повиновался и с непокрытой головой глядел на проходивших мимо солдат. Одни из них с любопытством оглядывались на меня, как на человека, о котором им приходилось слышать любопытные вещи; другие смотрели на меня с нескрываемой насмешкой, третьи (меньшинство) бросали на меня мрачные, угрожающие взгляды. Когда все прошли, а за ними скрылись и обозы с прислугой, и я остался один под вопросительными взорами толпы, я также направился к своему Сиду, отвязал поводья и собрался в путь.
   Итак, я должен был с горьким разочарованием сознаться, что лопнул блестящий план, созданный мною с мадемуазель в лесу Сен-Ролтье, когда нам казалось, что благодаря долгому нашему отсутствию и великим событиям, все должно было перемениться и нам открывается возможность возвратиться. Все было по-прежнему. Сила оставалась на стороне тех же, что и раньше, если только они не сделались еще сильнее; дружба должна была находиться под вечным страхом. Словом, мы поступили бы гораздо умнее, если бы действовали осторожнее и, следуя добрым советам, ожидали бы, пока королю Наваррскому или господину Рони самим будет угодно вспомнить о нас. Тогда мне не пришлось бы стоять, как теперь в страхе и мучиться мыслью о предстоящей горькой разлуке. Правда, мадемуазель была невредима, ей не грозила никакая опасность: это, конечно, было уже много. Но я, вкусив после долгой, тяжелой службы краткого счастья, должен был снова оставаться один, утешаясь одними воспоминаниями. Голос Симона Флейкса разбудил меня от недостойной спячки, напомнив, что драгоценное время шло, а я стоял тут без дела. Чтобы добраться до меня, Симону пришлось проложить себе дорогу сквозь толпу любопытных: лицо его раскраснелось от напряжения. Он дернул меня за рукав, поглядывая на окружающую толпу со злобой и страхом.
   – Да что это, прости Господи! – пробормотал он нетерпеливо. – Они, кажется, принимают вас за канатного плясуна. Пойдемте скорей, сударь! Нам нельзя терять ни минуты.
   – Вы оставили ее у Мадам Катерины? – спросил я.
   – Ну конечно. О ней вам нечего беспокоиться. Спасайтесь поскорей сами, месье де Марсак! Это – самое лучшее, что вы можете сделать.
   Я бессознательно сел на лошадь – и вдруг почувствовал, что ко мне вернулись прежняя бодрость и мужество. Я спокойно проложил себе путь сквозь толпу и поехал по той же дороге, по которой мы прибыли. Проехав около сотни ярдов, я внезапно остановил коня.
   – Час – это немного, – сказал я, обращаясь к Симону. – Куда мы едем?
   – В Сен-Клу! Там, под покровительством короля Франции, мы можем быть день-другой спокойны. А тут, если Париж еще продержится, будет Лига.
   Не видя никакого другого исхода, я должен был согласиться. Расстояние от Медона до Сен-Клу можно было бы проехать и меньше, чем в час, но прямая дорога вела через Школьный Луг – широкую равнину к северу от Медона. Здесь мы легко могли попасть под неприятельский огонь; тут, кроме того, происходили беспрестанные схватки между двумя враждебными конницами, и проехать такому отряду, как наш, было немыслимо. Пришлось ехать в обход, что заняло больше времени, зато нам удалось добраться до Сен-Клу без всяких помех и приключений. Мы застали этот городок в той суматохе и суете, какая составляет принадлежность походной и придворной жизни. Сен-Клу был переполнен. Вследствие ожидавшейся сдачи Парижа, он сделался местом свиданий как тех немногих, которые до конца готовы были стоять за свои убеждения, так и большинства, ожидавшего только движения воды, чтобы очутиться на стороне победителя. Улицы, переполненные народом, пестрели яркими нарядами горожан, блестящим вооружением военных. Длинные ряды флагов висели по обеим сторонам улиц, заслоняя солнце; громкий звон колоколов отвечал на отдаленные раскаты пушек. Повсюду: на флагах, арках, знаменах – виднелись крупные надписи: «Да здравствует король!» – эта насмешка судьбы, как тогда было известно Богу, а теперь и нам.

ГЛАВА XVI
Зловредный воздух

   Мы подвигались медленно среди толкотни, пока не добрались до главной улицы. Здесь давка, казалось, была еще больше: мы могли двигаться лишь с большим трудом. Вдруг слышу, кто-то назвал меня по имени. Я быстро обернулся и увидел в окне углового дома именно того, кого так усердно искал. Полминуты спустя Ажан был уже возле меня. Уступая его просьбам, я должен был согласиться принять приглашение остановиться у него. Он не скрывал своей радости и изумления по поводу того, что ему удалось встретить меня здесь, и болтал без умолку, лишь на минуту прервав свои рассказы, чтобы ответить на вопрос Симона, куда поставить лошадь. Он торопливо проводил меня сквозь толпу до своего жилища, причем во всех его движениях выказывалось столько сердечности, что у меня невольно навернулись слезы. Даже товарищ его, которого я нашел в его квартире, проникся уважением к моей особе. Ажан снова был в своем парадном одеянии, с длиннейшим пером на шляпе, со множеством побрякушек и украшений, при помощи которых он хотел придать себе Особенно блестящий, торжественный вид: так подкладывают фольгу под драгоценные камни, чтобы усилить их блеск. Я счел для себя большой честью, когда он нарочно снял все свои побрякушки, затем сам проводил меня на почетное место и представил своим спутникам с такой мальчишеской простотой, видимо стараясь доставить мне возможные удобства, что я был тронут. Он приказал хозяину немедленно принести для меня вина, мяса и всяких закусок; сам суетился и бегал взад и вперед, то отдавая различные приказания слугам, то ругая их за то, что они не подавали мне тех или других вещей, в которых я вовсе не нуждался. Я извинялся перед друзьями Ажана за нарушение их беседы; они отвечали любезностями. Заметив по возбужденному лицу Ажана и по его сверкающим взорам, что он желает остаться со мной наедине, они поспешили удалиться.
   – Ну, друг мой! – спросил Ажан, проводив товарищей. – Что скажете? Ее нет с вами?
   – Она в Медоне с мадемуазель де ля Вир, – с улыбкой ответил я. – Вообще же она чувствует себя хорошо и, по-видимому, находится в прекрасном расположении духа.
   – Она ничего не поручала вам передать мне?
   – Она не знала, что я увижу вас.
   – Но ведь она недавно говорила с вами обо мне? – заметил юноша, побледнев.
   – Я думаю, она уже две недели как не упоминала вашего имени, – смеясь ответил я. – Слушайте, друг мой! – продолжал я уже серьезно, кладя ему на плечо руку. – Неужели же вы так неопытны, что не знаете, что женщина всего менее говорит о том, о чем она больше всего думает? Ободритесь же. Если я не ошибаюсь, вам теперь бояться нечего, кроме разве что прошлого. Имейте же терпение!
   Я уверял его, что даже не сомневаюсь в этом; затем он впал в мечтательное настроение. Я молча наблюдал за ним. Увы! Как ничтожна человеческая природа! Он встретил меня с распростертыми объятиями, а меня при виде его сияющего красивого лица охватило самое низкое чувство – зависть. В самом деле, у него было состояние, красивая наружность, большие связи, а стало быть, и блестящие надежды. Я каждую минуту должен был страшиться новой опасности; будущее рисовалось мне мрачными красками; каждый шаг представлялся мне столь опасным, что я не знал, на что решиться. Он был в полном расцвете лет и сил; я же давно прожил свою весну. Он пользовался милостями; я был несчастный беглец. Мои размышления были прерваны Ажаном, который, очнувшись от своих приятных мечтаний, начал расспрашивать меня обо мне самом. Выслушав меня, он сказал, что мне необходимо явиться к королю.
   – Я затем и явился сюда.
   – Да, конечно, никто другой не в состоянии помочь вам. Ведь у Тюрена здесь четыре тысячи человек. Вы ничего не сможете поделать против столь значительных сил.
   – Согласен, – ответил я. – Вопрос только в том, захочет ли король защитить меня?
   – Только он и может сделать это! – горячо воскликнул Ажан, – Сегодня вы не можете явиться к нему: у него совет. Но завтра на рассвете можно. Сегодня вы можете переночевать здесь: я поставлю на часы кого-нибудь из своих парней, и, думаю, вы останетесь целы. Теперь пойду посмотрю, согласен ли мой дядя помочь вам. Не укажете ли еще кого-нибудь, кто мог бы замолвить словечко за вас?
   Я подумал и собирался отвечать отрицательно, но Симон, с испуганным лицом прислушивавшийся к нашему разговору, напомнил мне о Крильоне.
   – О, если б только он захотел! – воскликнул Ажан, бросив одобрительный взгляд на Симона. – Крильон пользуется влиянием на короля.
   – Я тоже думаю, – ответил я. – У меня с ним была любопытная встреча вчера вечером.
   – Господи, как бы я хотел быть там в то время! – воскликнул Ажан со сверкающим взором. – Во всяком случае попробуем обратиться к Крильону. Ведь он никого не боится, не исключая самого короля.
   На этом мы и порешили. Я должен был остаться эту ночь в квартире моего нового друга, не высовывая даже носа из окна. Когда Ажан вышел и я снова остался один, мною овладел упадок духа. По комнате были разбросаны дорожные принадлежности, что придавало ей противный, неопрятный вид. Солнце почти зашло, и становилось темно. Доносившиеся с улицы звон колоколов и отдаленные раскаты ружейных залпов, вместе с веселыми криками, говорили о радостях жизни, о свободе – обо всем, что, казалось, уже навеки погибло для меня. Делать мне было нечего. Я стал смотреть на улицу, стараясь держаться так, чтобы меня не было видно из окна. Проезжали веселые группы всадников в блестящих кирасах, громко болтая и перекидываясь веселыми шутками. Ехали монахини и важные дамы, старый кардинал, какой-то посланник. Потянулась бесконечная вереница горожан, нищих, бродяг, солдат, придворных, слуг, гасконцев, нормандцев, пикардийцев. Казалось, весь Париж явился сюда с изъявлением своей покорности. Эта картина помалу отвлекла мои мысли от собственных невзгод: я пытался найти себе удовлетворение в успехе самого дела.
   Суматоха и ликование не прекращались даже после того, как уже стемнело. Тысячи факелов и фонарей ярким светом своим заставляли забыть о том, что уже настала ночь. Со всех сторон доносились веселые крики. Народ расхаживал по улице, восклицая: «Да здравствует король! Да здравствует Наварра!» Время от времени проезд какого-нибудь вельможи, окруженного блестящей свитой, вызывал новые крики восторга. Теперь уже казалось неизбежным, как бы свыше предначертанным, что Париж должен пасть через несколько часов, самое большее через сутки. Но этого не случилось. Ажан вернулся незадолго до полуночи. Я слышал, как он резко приказал принести свечи, и уже по звуку его голоса догадался, что случилось что-то недоброе. Он стоял на месте и молча покручивал усики, затем вдруг разразился неудержимым потоком слов, из которых мне удалось разобрать только, что Рамбулье отказался помочь мне.
   – Ну так что же? – сказал я, почувствовав сострадание к молодому человеку, имевшему растерянный вид. – Быть может, он и прав.
   – Он сказал, – продолжал Ажан, покраснев от стыда и смущения, – что узнал обо всем случившемся лишь сегодня вечером и что помогать вам после всего этого было бы лишь самоунижением. Я старался переубедить его, но мне не удалось. Он сказал, что вообще был вполне готов оказать вам всякое содействие, но при таких обстоятельствах…
   – Остается один Крильон, – ответил я, стараясь казаться веселым. – Будем молиться Богу, чтобы он поскорей явился сюда. Рамбулье ничего больше не сказал?
   – Он сказал, что вам остается только бежать отсюда поскорей, и чтобы никто не знал об этом.
   – Значит, он считает, что мое положение безнадежно?
   Ажан утвердительно кивнул. Он выказал столько искренней тревоги за меня, был так пристыжен, что я всячески старался утешить и ободрить его. Это мне удалось сделать, лишь наведя разговор на госпожу Брюль. Так провели мы вместе всю недолгую ночь в одной комнате и даже на одной постели, причем почти все время разговаривали о наших дамах, о старом замке на холме, о нашем лагере в лесу – вообще болтали о прожитых днях и мало касались будущего.
   Едва начало светать, и я только что успел забыться тревожным сном, как Симон, спавший у дверей на соломе, разбудил меня. Несколько минут спустя, я уже стоял одетый и вооруженный, готовый испытать последнее средство, которое могло дать мне надежду на успех. Вместе со мной поднялся и оделся Ажан. Он уже взялся было за шляпу и вообще обнаружил явное намерение идти со мной, но я остановил его.
   – Нет! – сказал я ему. – Вам незачем идти со мной. Помочь мне вы вряд ли сможете, а себе серьезно повредите.
   – Вы не можете идти один, без друга! – горячо воскликнул он.
   – Тс… Со мной будет Симон.
   Но когда я обернулся, чтобы приказать Симону, его не оказалось. В ранние утренние часы человек, особенно если он не успеет выспаться, чувствует упадок духа. Поэтому отсутствие Симона меня ничуть не удивило: бедный парень очевидно струсил. Поэтому я только укрепился в решимости не подвергать Ажана опасности. Наконец мне, хотя и с большим трудом, удалось убедить его, что я или пойду один, или вовсе никуда не выйду. Он удовольствовался тем, что заставил меня надеть свои латы. Я охотно взял их: было вероятно, что я мог подвергнуться нападению раньше, чем доберусь до замка. Затем, так как было уже около семи, я расстался с Ажаном, обменявшись с ним дружескими объятиями, и вышел на улицу, спрятав меч под плащ.
   Город, утомленный поздним гуляньем, был еще погружен в глубокий сон. Утро было пасмурное, но довольно теплое. Темные облака заволакивали небо. Флаги, развевавшиеся вчера так весело, сейчас уныло свешивались вдоль столбов. Я медленно подвигался вперед, осматриваясь по сторонам. Народу на улицах было еще очень мало: я благополучно добрался до ворот замка. Здесь были уже слабые признаки жизни: офицеры и солдаты сновали взад и вперед; было тут и несколько придворных по долгу службы. Нищие во множестве собрались за ночь. Среди них я, к великому своему изумлению, увидел Симона Флейкса, который расхаживал взад и вперед, держа в поводу моего коня. Увидев меня, он передал поводья какому-то мальчишке, а сам подошел ко мне и с раскрасневшимся от волнения лицом начал доказывать, что четыре ноги всегда лучше, чем две. Мне некогда было говорить: я был поглощен мыслью о приемной дворца и о том, что буду говорить там. Я ласково кивнул ему, делая знак, чтобы он шел за мной. В эту минуту меня окликнули часовые. Я ответил, что мне надо отыскать Крильона. Часовые пропустили меня. Подвигаясь дальше, я настиг трех путников, которые, по-видимому, направлялись туда же, куда и я. Один из них был якобинец. При виде его одеяния, черного с белым, которое напомнило мне отца Антуана, я содрогнулся. Другой, чьих взглядов я старался избегать, был ля Гесль, казначей короля. Третий был мне незнаком. Благодаря присутствию ля Гесля наш отряд прошел через главный сторожевой пост, не подвергнувшись опросу; затем мы прошли через целый ряд проходов и коридоров, беседуя друг с другом. Так мне удалось, закутав лицо, пробраться неузнанным до самой передней. Она оказалась почти пустой. Я спросил у привратника про Крильона и к великому своему прискорбию узнал, что его здесь не было.
   Это известие поразило меня, как громом. Тут только я осознал всю опасность своего положения. Лишь благодаря раннему часу и тому, что пока никто не обращал на меня внимания, я и мог находиться здесь. Но меня каждую минуту могли узнать; наконец, могли спросить, о моем имени. А запертые двери королевских покоев, охраняемые бесстрастными часовыми, более отдаляли меня от милосердия короля, чем если бы я находился в Париже или за сотни верст. Я молча подошел к окну, стараясь скрыть овладевшее мной огорчение и тревогу, чтобы избегнуть любопытных взоров и собраться с мыслями. Одновременно я продолжал внимательно следить за всем, что происходило в комнате. Из покоев короля вышел цирюльник, держа в руках серебряную чашу с водой для бритья; он постоял с минуту на месте и снова вошел к королю с важным видом. Часовые молча позевывали на своих постах. Офицер показался на минуту, обвел всех подозрительным взглядом и снова скрылся. Вошел ля Гесль и остановился возле меня, разговаривая с якобинцем, бледное, нервное лицо которого и торопливые движения напомнили мне Симона Флейкса. Монах держал в руках письмо или прошение и, казалось, учил его наизусть: губы его торопливо шептали. Падавший на него из окна свет позволял различать его особенную бледность и изможденный вид. Я не обратил на это внимания, предположив в нем фанатика, умерщвляющего свою плоть: таких было множество среди якобинцев. Вообще же он мне не понравился; и я охотно переменил бы место, чтобы избавиться от этого соседства.
   Пока я предавался размышлениям, вошло новое лицо и, подойдя прямо к ля Геслю, пошепталось с ним. Тот подозвал к себе монаха и поспешно пошел к двери. Якобинец последовал за ним. Между тем внимание вновь прибывшего уже было отвлечено в другую сторону, и он не замечал знаков, делаемых ему ля Геслем. Я тотчас сообразил, что мне делать. Призвав на помощь все свое мужество, я пошел за монахом. Услышав за собой шаги, последний обернулся и подозрительно посмотрел вокруг себя. Лицо его казалось так ужасно и отвратительно, что я отшатнулся: мне почудилось, что передо мной дух отца Антуана. Но якобинец не сказал ни слова, отвернулся от меня и продолжал свой путь. Я, собрав всю свою храбрость, последовал за ним. Так мы благополучно прошли мимо привратника, и я очутился в присутствии того, кто минуту тому назад казался мне настолько же недосягаемым, насколько необходимым для моего спасения. Но не один этот успех заставил мое сердце забиться надеждой. Когда я вошел, король разговаривал с кем-то, и веселый звук его голоса, казалось, обещал милостивый прием. Король, полуодетый, сидел на стуле в отдаленном конце комнаты, окруженный пятью-шестью приближенными; остальная свита стояла у дверей. Я поспешил также пробраться к дверям и смешался с толпой.
   Ля Гесль сделал движение вперед, но, видя, что король не обращает на него внимания, снова попятился. Однако король заметил его.
   – А, Гесль! – воскликнул он добродушным тоном. – Это вы? А что же, разве ваш приятель не с вами?
   Казначей выступил вперед вместе с монахом. Между тем я успел заметить, что с королем произошла перемена к лучшему: он говорил более твердым голосом и казался более здоровым, чем раньше. Он уже не был мертвенно бледен и не имел изнуренного вида. Но более всего меня поразила перемена к лучшему в его настроении. По временам глаза его сверкали, и он все смеялся: я с трудом мог поверить, чтобы это был тот самый человек, которого я так недавно видел измученного угрызениями совести, снедаемого отчаянием. Оставив на время ля Гесля, король вступил в разговор с первым из дворян, стоявшим ближе всех к нему. Он бросал на него исподлобья лукавые взоры и шутливо предлагал побиться об заклад о сдаче Парижа.
   – Черт побери! – весело вскричал он. – Я охотно дал бы тысячу ливров, чтобы только поглядеть сегодня утром на госпожу Монпансье. Она может сохранить для себя третью корону. А то, пожалуй, мы можем заточить эту чуму в монастырь. Вот была бы чудесная месть!
   – Покрывало вместо помазания! – вставил дворянин с приторной улыбочкой.
   – Правда! – живо добавил король. – Ведь она хотела постричь меня в монахи. Нынче утром она повесится на своих подвязках, если уже не умерла от злости. Или погодите: я забыл про ее золотые ножницы. Пусть она вскроет себе вены!.. Итак, чего же желает ваш приятель, ля Гесль?
   Ответа мне не удалось расслышать, но, вероятно, он вполне удовлетворил короля: тотчас же придворные отхлынули назад, оставив перед королем одного только якобинца, который и вручил королю письмо. Монах дрожал всем телом: видно было, что ему дорого стоила честь, выпавшая на его долю. Заметив его волнение, король сказал ему во всеуслышание:
   – Встаньте! Рад вас видеть. Я люблю монашеский клобук, как другие любят дамские шляпки. А теперь посмотрим, что это у вас за письмо.
   Он пробежал начало письма и встал. В то же время монах наклонился вперед как будто для того, чтобы взять назад письмо, и вдруг, раньше, чем кто-нибудь успел опомниться, нанес королю удар кинжалом. Лезвие сверкнуло в воздухе и снова исчезло. Король с глубоким вздохом опрокинулся на кресло.
   Только теперь я понял, что упустил верный случай заслужить себе прощение и милость короля. О, если бы одно только слово сказал я, когда заметил что-то недоброе в якобинце, проходя вместе с ним в дверь! Одно слово – и оно перевесило бы все ходатайства целой дюжины Крильонов.
   Несколько придворных бросились к королю; но не успели они подбежать к нему, как он уже вытащил кинжал из раны и ударил им по голове убийцу. Тут одни, с криками отчаяния, бросились поддержать короля, у которого из раны кровь уже хлынула широкой струей, другие схватили и повалили негодного монаха. Он на одно мгновение вскочил на колени и взглянул вверх. Никогда не забуду выражения его лица, по которому струилась кровь: на нем отражались торжество и ужас. Вслед за этим три меча вонзились в его грудь. Тело его, еще корчившееся в предсмертных судорогах, было поднято с полу и с проклятиями и бранью выброшено через окно на улицу, на поругание остервенелой толпы конюхов и кухонной челяди.
   Поднялась страшная суматоха. Одни кричали, что король умер, другие требовали доктора, некоторые называли именно Дортомана. Я думал, что все двери будут закрыты и окружены стражей, чтобы иметь возможность захватить сообщников убийцы. Но не нашлось никого, кто бы мог сделать надлежащим образом распоряжения. Наоборот, в комнату ворвалось множество таких личностей, которые не имели никакого права являться сюда и которым здесь нечего было делать. Они подняли такой гвалт, что суматоха сделалась во сто раз хуже. Ошеломленный, я молча стоял, позабыв о собственных бедах и замыслах. Вдруг я почувствовал, что кто-то яростно теребил меня за рукав: я обернулся и увидал возле себя Симона. Лицо парня было багрового цвета; глаза, казалось, хотели выскочить.
   – Идите сюда! – пробормотал он, хватая меня за руку и таща к двери. На лице его выражалось такое волнение, точно он сам был убийца. – Идемте же скорей: нам нельзя терять ни минуты!
   – Но куда? – удивленно спросил я, когда он уже протащил меня сквозь шумную толпу до лестницы.
   – Садитесь и поезжайте! Если только вам дорога жизнь, скачите прямо к королю Наваррскому, то есть теперь уже к королю Франции! Скачите к нему во весь дух, сообщите ему о том, что случилось, посоветуйте ему поберечься. Скачите скорей, чтобы поспеть первым, – и, с помощью Бога, Тюрен останется с носом.
   Поняв, наконец, значение его слов, я задрожал всем телом, вырвался от него и бросился в самую середину толпы, заполнявшей весь проход. Пока я с неимоверными усилиями старался проложить себе дорогу, Симон стал кричать: «Доктор, доктор! Пожалуйте сюда, господин доктор!» Благодаря его находчивости многие приняли меня за доктора и дали мне дорогу. Так мне удалось пробиться сквозь толпу и благополучно выбраться на двор первому из всех, находившихся в замке. Едва я показался на дворе, ко мне с разных сторон подскочили несколько человек с встревоженными лицами. Посыпались расспросы, но я быстро пробежал прямо в конюшню, схватил Сида за узду и вскочил в седло. Когда я повернул к воротам, позади послышался голос Симона:
   – Школьная Лужайка! По ней!
   Больше я ничего не слышал. Я уже выехал со двора и как был, без шляпы, поскакал по улице. Женщины, схватив своих детей, бросались прочь от меня; мужчины в ужасе кидались к дверям, крича, что Лига уже наступает на нас. Конь мой, склонив голову и закусив удила, несся вперед, взрывая землю копытами, стук которых глухо отдавался по мостовой. Ветер все резче дул мне в лицо, и я должен был наконец подобрать поводья, чтобы немного умерить бешеную скачку. Сам же я пришел в какое-то восторженное состояние. Я испытывал сладостное облегчение, как узник, долго пробывший в оковах в заточении и вновь ощутивший чистый воздух. Я пронесся по улице и свернул в какой-то узкий переулок. Здесь была сломана калитка, перевитая терновником; Сид проскочил в нее, спотыкаясь, и мы очутились на Школьной Лужайке как раз в ту минуту, когда первые лучи взошедшего солнца позолотили всю равнину. В полуверсте впереди, на холме, величественно возвышались башни Медона. Слева виднелись стены Парижа, а немного ближе – дюжина укреплений и батарей. Блестевшие местами копья или черневшие массы пехоты указывали на присутствие врага.
   Я не обращал на все это никакого внимания и не видел перед собой ничего, кроме башен Медона. Я летел во весь дух прямо туда, не жалея: Сида и погоняя его изо всех сил. Так проскакали мы довольно долго, перескакивая через рвы и канавы. Лежавшие в ямках люди вскакивали и прицеливались в нас; некоторые бежали за нами с криками, пытаясь остановить. Раздавшийся с форта Исси[111] пушечный выстрел потряс воздух. Из-за одного земляного окопа выскочил отряд копейщиков и с полверсты преследовал нас с дикими криками и угрозами. Но все их усилия были тщетны. Мой Сид, раздраженный этим гвалтом и (что редко случалось) чувствуя себя предоставленным собственной воле, закусив удила и раздувая ноздри, с пеной у рта расстилался по земле. Его вытянутая шея казалась издали стрелой, летящей прямо к цели.