Это злодеяние не вполне удалось: адмирал был только ранен в руку. А это значило погубить самих себя: теперь уж приходилось спасать свою шкуру[35]. Влюбленный в «батюшку», Карл IX вскипел. «Будет ли мне покой?» – крикнул он, бросился к раненому и сказал: «Ваша рана, а мне – страдание!» На другой же день утром Екатерина собрала на совет Гизов, Генриха Анжу, рубаку Тавана, хитрого итальянца Реца, шпиона Филиппа II, а вечером все они внезапно ввалились к королю. Мать доказывала сыну, что необходимо истребить гугенотских вождей, якобы учинивших жестокий заговор, который погубит его. Она играла итальянской пословицей, что нередко мягкость есть жестокость, а жестокость – мягкость. Долго сопротивлялся несчастный. Но мать пригрозила, что уедет, чтобы не видеть, как ее дом погибнет от его трусости, – и Карл вдруг вышел из себя. «Так перебить же всех гугенотов, чтобы некому было упрекать в убийстве!» И тотчас же во дворце были арестованы принцы Бурбон и Кондэ; им сохранили жизнь на условии отречься от кальвинизма. На улице убийцы были готовы. У парижан и без того «кипела кровь», разжигаемая иезуитами и испанскими червонцами. Купцы закрывали лавки, мастеровые бросали работу; их стражники чистили и оттачивали оружие. Всюду слышалось: «Покажем себя! Подрумяним свадебку!»
   Теперь Гизы дали знак цехам – и все ворота столицы захлопнулись. Занятые гугенотами дома были помечены мелом, а их жильцам составили списки. Католики вооружились, повязали себе руки белыми платками, нашили крестов на шляпы. В ночь 24 августа загудел колокол в церкви у Лувра, которому отвечал набат по всему городу: началась «Варфоломеевская ночь», или «Парижская кровавая свадьба». «Пускайте кровь! Кровопускание так же полезно в августе, как и в мае!» – орал Таван, носясь по улицам, как бешеный. Многих гугенотов закололи в постели: тут были и друзья короля, только что вернувшиеся с его вечера. Генрих Гиз сам пошел к Колиньи, которого считал виновником смерти своего отца. Когда ему выбросили в окно тело старика, он толкнул его ногой: изуверы отрезали голову, а туловище поволокли на виселицу. А во дворце били свиту Бурбонов на глазах хохотавших красавиц. Сам король «охотился» из окна на спасавшихся, вооружившись длинным мушкетом. Три дня лилась кровь в Париже; а потом полетели устные приказы по провинциям. Били не одних гугенотов, но также своих заимодавцев и личных врагов: славный ученый Рамэ погиб жертвой своего бездарного соперника. Анжу приказывал истреблять богатых и забирать их добро. Погибло не менее 10 000 гугенотов, из них 2 000 в Париже.
   При вести о Варфоломеевской ночи Лопиталь умер, Филипп II впервые захохотал и поздравил Карла IX со «святым, славным, мудрым делом», папа Григорий XIII отслужил молебен и выбил медаль с изображением убийства Колиньи. А из Лувра была пущена мысль, подхваченная наемными писаками, будто гугеноты намеревались избить двор и учинить междоусобие. В Париже служили молебны о спасении короля; и палачи по приговору парламента казнили уцелевших «заговорщиков». Но официальные оправдания не помогли: как всякое преступление, Варфоломеевская ночь принесла вред своим виновникам. Смутилась совесть народа у всей Европы. Иностранные протестанты отшатнулись от Франции. Анжу чуть не проиграл даже в Варшаве, несмотря на червонцы матери, а когда поляки наконец выбрали его в короли, он постыдно бежал от них. В самой Франции даже в массах пробудились ненависть к Екатерине и Гизам и сочувствие к Бурбонам. Оттого-то новая война с гугенотами была неудачна, и за ними опять признали права. А гугеноты начали писать о необходимости отменить абсолютизм и даже о полезности «тираноубйства». Наконец они образовали стройную Протестантскую Унию – федерацию, или союз городов-республик, под управлением гугенотских аристократов.
   Неладно было в среде самих католиков. Усиливалась партия «политиков», напоминавшая заветы Лопиталя: изуверы готовы были растерзать этих умеренных людей, которые «предпочитали спокойствие государства спасению души». Католические аристократы, со всеми Монморанси во главе, возненавидели слишком зазнавшихся Гизов, которых уже не хотела слушаться и королевская армия. А Гизы начали опасаться братьев короля, Генриха Анжу и Франсуа Алансона, которые явно стремились к короне. При дворе дрожали перед возвращением «польского короля», а тут открыли заговор Алансона против жизни Карла IX и матери. Двор бежал сломя голову из Парижа в Венсенский замок. Но там ходила суеверная молва, будто колдовство доконает творцов Варфоломеевской ночи, этих преступников перед нацией. Карл не смел никому смотреть прямо в глаза: эта высокая, сухая, бледнолицая фигура, с ястребиным носом, двигалась сгорбившись и озираясь кругом. По ночам король вскакивал: ему виделись кровавые призраки, слышались стоны, проклятия, завывания бури. Наконец, он стал дрожать, не находя себе покоя, между тем как его невинная жена, дочь доброго Максимилиана II, все плакала о «злых делах». Карл прижимался к своей любимице, вскормившей его гугенотке. «Милая моя мама, сколько крови и убийств! Ах, я послушался злых людей, я погиб!» – шептал он перед смертью (1574). – «Государь! Кровь и убийства на совести советчиков; вас же Сын Божий осенит покровом Своей справедливости», – утешала короля гугенотка.

V. Война трех Генрихов. Священная Лига

   Герцог Анжуйский тотчас же бежал из Польши, на славу повеселился дорогой и занял престол под именем Генриха Ш. Любимец Екатерины наследовал ее качества и правила: он все читал Макиавелли, обманывал и не знал раскаяния; сначала у него замечались проблески храбрости и рвения, но он возвратился из Польши совсем испорченным. При въезде в Париж он изумил мир своей свитой – щеголеватыми юношами, болонками, попугаями и мартышками. С ними он сидел, запершись в своем дворце, заботясь больше всего о своем туалете да о белизне своих рук. «Не то король-женщина, не то мужчина-королева», – говорили про него в народе, а его юношей прозвали «милашками» (mignons) или «четырьмя евангелистами». По утрам во дворце совершались убийства и дуэли, по вечерам – гомерические пиры. А когда наступало изнурение, Генриху чудились адские муки – и он босой, опоясанный вервием, совершал крестные ходы с самобичеванием.
   Такая личность, вернее, такое отрицание личности должно было подчиниться чужой, опытной воле: снова наставало царство вдовствующей королевы-матери. Ее Вениамин проявил самостоятельность только в одном – в безумных тратах на свой двор: у него уходило 100 000 экю в год на содержание только своего зверинца, полмиллиона ухлопал он на свадьбу одного из своих милашек. Даже парижане, эти правоверные кровопийцы, тотчас зашумели: «Разве он не знает, что принц, взимающий с подданных больше следуемого, утрачивает их волю? А от нее зависит их повиновение». Этим воспользовались жертвы Варфоломеевской ночи. Беарнец, который после свадьбы жил в почетном плену и с виду предавался наслаждениям, вдруг, в начале 1576 года, бежал на юг, отрекшись от навязанного ему католичества. К нему присоединились не только «политики», с родом Монморанси во главе, но и Франсуа Валуа, герцог Алансон, а юный Кондэ привел наемников из Германии. Вспыхнула 4-я война, неудачная для Екатерины и ее двух Генрихов – сына и Гиза, который тогда-то и стал Рубчатым от пули, задевшей его по уху. Изворотливая медичеянка обратилась к мятежному сыну: Алансон устроил в 1576 году сделку, которую назвали «миром Мосье». Гугеноты опять получили полноправие, а народ – Генеральные штаты; Франция же была поделена между вельможами, как настоящее феодальное государство, словно Генрих III, этот победитель при Жарнаке, отрекся от престола. Нововерие окончательно сложилось государством в государстве: образовалась самозаконная и самовооруженная протестантская республика. И ее вождь, Генрих Бурбон, становился наследником престола в силу бездетности Генриха Валуа: Алансон вскоре умер.
   Изуверам католицизма нельзя было зевать. Воспользовавшись примером протестантской республики, они устроили подобную же Священную Лигу: даже лицемерно обещали народу Генеральные штаты. Но суть дела была иная. Лига была создана Генрихом Гизом по завету умершего тогда кардинала Лотарингского и в подражание папским лигам XVI века. Целью ее было передать корону Лотарингскому дому, как «истинному отпрыску Карла Великого». Лига должна была сначала иметь успех. За нее была масса, увлеченная проповедями иезуитов, испанским золотом и разделом гугенотского имущества. Лигу, учрежденную «в честь Бога и его римско-католической Церкви», одушевляли бесшабашные фанатики, которые истребляли всякого, кто покидал ее. Но Лига страдала как бы раком, который, наконец, и источил ее: она представляла собой искусственно воскрешаемый пережиток феодализма, а главное – предательство Франции. «Лигеры» заключили настоящий союз с Филиппом II, на условии уступить ему французскую Наварру и помочь в усмирении Нидерландов, а затем – и в походе на Елизавету Английскую. Они ломали предания и законы страны, выступая разом и против Валуа, и против Бурбонов и тем способствуя примирению этих династий. Испуганная Екатерина взялась за свое старое коварство: Генрих III вдруг объявил себя главой Лиги, а сам начал тайно сноситься с Беарнцем через посредство своего важного вельможи, Рамбулье[36].
   В 1577 г. началось самое убийственное междоусобие, ужасы которого удесятерялись от жестокой чумы, ярко обрисованной в нашем романе. Это – война трех Генрихов, которая длилась лет 10, пока два Генриха своей насильственной смертью не очистили места для третьего. Протестантская сторона крепла. Здесь работали именитые и отважные вельможи – все эти Монморанси и Шатильоны, Роганы и Морнэ[37], Тюрены и Суассоны, Ледигьеры, Тремуйли и Лярошфуко. Их воодушевляли такие молодцы, как юный принц Кондэ, от которого лигеры отделались только отравой. А главное, сам вождь с каждым днем приобретал обаяние уже над целой Францией своим умом, благородством, личной отвагой. И он оказывался уже едва ли не единственным истинным патриотом. Этот очаровательный Беарнец с ничтожными силами одерживал победы, сражаясь впереди всех во имя «короля и Франции против изменников».
   Против такой нравственной силы лигеры могли выставить только дикий фанатизм – и снова выступил Париж.
   Здесь проповедники и сорбоннцы доходили до неистовства, предостерегая толпу от будущего «еретического» короля. Они оправдывали бунт, даже «тираноубийство» и гремели: «Чтобы прервать болезнь, необходимо кровопускание св. Варфоломея! «Королева Лиги», сестра Рубчатого, Екатерина Гиз, вдова герцога Монпансье, разжигала ненависть к королю, мать которого уже два раза переговаривалась с Беарнцем в Блуа и Фонтенэ, в конце 1586 и весной 1587 гг. Парижане и без того негодовали на поборы Генриха III, от которых жизнь вздорожала до того, что наставал голод. Они дрожали от слуха, будто гугеноты с помощью короля замышляют Варфоломеевскую ночь против Лиги. Вдруг как бы воскресла «коммуна» времен Жакерии со своими Марселями[38]. Это «Парижская св. Уния», которой управляли «Шестнадцать» – главари шестнадцати частей города, подчиненные сборщику податей, Марто (Молот). У нее завелась своя казна и милиция до 30 000 человек. Разъяренная толпа требовала «избавления от короля» и призывала «нового Давида» – своего Рубчатого, воспевая его в стихах.
   Минута была страшная для всего человечества. Южный демон поставил карту на весь банк. Осуществлялась его заветная мечта – поразить все нововерие в самом его сердце: его невиданный флот, Непобедимая Армада, подплывала к Англии, Генрих Гиз бросился на Париж. Парижане, опасаясь королевской гвардии, которая стягивалась к столице, живо загромоздили улицы цепями, бочками, бревнами. В этот «день баррикад», 13 мая 1588 г., Рубчатый торжественно вступил в столицу, а Валуа, переодетый, едва ускользнул в Блуа.

VI. Гибель двух Генрихов. Торжество первого Бурбона.

   Генрих Гиз становился французским Борисом Годуновым. Он провозгласил себя чем-то вроде мажордома[39], а своего брата, герцога Майена[40], – своим наместником, и выпустил в свет какую-то родословную, где он один оказывался прямым наследником Каролингов[41]. На одной пирушке его брат, кардинал Лотарингский, пил за его здоровье как короля Франции. И разнесся слух, что хотят схватить короля и притащить его в столицу. На просьбы Екатерины Медичи, которая опять старалась всех примирить, чтобы всех спутать, лигеры ответили такими предложениями, которые, по словам венецианского посла, «вывели бы из терпения и святого».
   И терпение лопнуло. Начали поговаривать: «Придет день кинжала». Испанский посол писал даже домой, что удобнее всего этому случиться «в кабинете короля». Генрих III вдруг смирился. Он утвердил все распоряжения Рубчатого и дружески звал его самого к себе, а сам служил какой-то молебен и шептал наперсникам: «Издохнет животное – исчезнет и яд». Он выбрал несколько своих дворян и спрятал в соседних с кабинетом комнатах. Самонадеянный Гиз явился 23 декабря – и был заколот на пороге королевского кабинета, на другой день алебардщик короля покончил и с кардиналом Лотарингским. «Мадам, вот я опять король Франции, умертвивши короля Парижа!» – похвастался Генрих III своей наставнице, уже немощной, 70-летней Екатерине. «Скроить – этого мало; нужно еще сшить», – сказала зловещая старуха и умерла через три недели.
   Действительно, новое злодеяние послужило на пользу врагам. Парижем окончательно овладела коммуна, не знавшая пределов своеволию «в честь Бога». Она сносилась грамотками с «добрыми городами Франции» – и по провинциям воскресали «конфедерации» муниципальных республик средневековья, которые посылали своих депутатов в совет Шестнадцати. Эти 16 состояли из всякого сброда, в особенности же из монахов-изуверов, которые согнали белое духовенство с его выгодных мест и неистовствовали с церковных кафедр, требуя крови «Ирода» и «проклятого тирана». Шестнадцать объявили Майена «генерал-лейтенантом государства и короля Франции», а всякого роялиста, хотя бы епископа, – «еретиком», заслуживающим смерти. Они составляли опальные списки с зловещими Р, D, С[42] и бросали в Бастилию кого хотели, особенно богатых: туда попал и знаменитый Монтень[43]. На Гревской площади опять начали совершать испанские «подвиги веры»[44], как при Генрихе П. В одном крестном ходе 100 000 фанатиков несли свечи, потом вдруг погасили их с криком: «Боже, да угаснет так род Валуа!» Герцогиня Монпансье скакала по столице в трауре, взывая к мести за смерть брата. В ответ из Рима донеслась папская анафема королю-«еретику». И вокруг Генриха III образовалась пустыня: даже друзья бежали от него, как от чумы. А с юга надвигался к столице Беарнец с большой силой, по обыкновению осуждая врагов короля и призывая под свои победные знамена всех, кто чуял в своей груди «святое вожделение мира».
   «Нужно же защищаться! Если понадобится, я пущу в ход еретиков и даже турок!» – воскликнул Генрих III в отчаянии. Он открыто вступил в союз с Генрихом Бурбоном и объявил его своим наследником. 1 мая 1589 года они соединились и с 40 000 солдат пошли на Париж. То выступала обновленная Франция под национальными знаменами против предательской старины, окруженной чужеземцами под римскою хоругвью. Лига начала терпеть поражения. Союзники осадили столицу, разместившись католики в Сен-Клу[45], гугеноты – в Медоне. Последний Валуа воскликнул, любуясь видом города с высоты: «О Париж, слишком большая голова для туловища! Нужно пустить тебе кровь, чтобы спасти государство от твоего бешенства». В Париже ждали Варфоломеевской ночи для католиков: везде закрывались двери и окна. Герцогиню Монпансье король уведомил, что ее первую сожжет живьем. Но она выслала доминиканца Клемана: король доверял только монахам. Когда 1 августа фанатика допустили в ставку короля по важному делу, он распорол Генриху III живот отравленным ножом. «Братец, смотрите, что сделали со мной ваши и мои враги! Верьте, не быть вам королем, если не станете католиком», – сказал умирающий Беарнцу. В Париже ликовали. Монпансье мчалась по улицам в карете, крича: «Добрые вести, друзья! Тиран мертв!» В церквах поминали казненного Клемана, как святого, освободившего Израиль от «презренного Ирода».
   Права Генриха IV на престол были неоспоримы. Бурбоны происходили от Роберта Французского, 6-го сына Людовика Святого. Все современники называли нашего Беарнца «первым принцем крови». Последний Валуа именовал его своим наследником в указах. На смертном одре он сказал своим католическим дворянам, указывая на него: «Прошу, друзья мои, и приказываю как король: признайте после моей смерти вот этого моего брата». Но дело было не в праве, а в силе. У лигеров было втрое больше войска и много испанского золота. Папа Сикст V объявил, что не потерпит «принца Беарнского» на троне, если бы даже он раскаялся.
   Филипп II двинул к Парижу целую армию из Нидерландов, его зять, герцог Савойский, перешел Альпы. А за Генриха стояла только 1/6 страны. В казне от Валуа осталось только 250 миллионов (по нынешнему 1 миллиард) долгу, а доходов было 30 миллионов, и половина их застревала в карманах сборщиков. Генрих писал другу: «У меня изодрались все рубахи, обедаю и ужинаю то у того, то у другого».
   И все-таки звезда неунывающего Беарнца ярко горела на небосклоне Франции, жаждавшей обновления, мира, независимости. За него стояли протестанты во всей Европе, а также враги папы в Италии. А главное – он сам умел привлекать людей. Этот «король храбрецов» превзошел себя в военной доблести и мужестве. Сам всегда бодрый, он воодушевлял унывающих. «Вы забываете наших союзников – Бога и мое неоспоримое право», – твердил Беарнец. Возле него были лучшие люди Франции – дивный советник Рони, будущий знаменитый министр Сюлли, да такие храбрецы, как Тюрен, Шатильон. В его лагере были все французы, и не одни гугеноты: рука об руку с ними молились по-своему католические дворяне, уже переходившие из Лиги. В усталых массах остывал фанатизм: росла партия «политиков», желавшая лишь формального отречения Бурбона от нововерия; появились патриотические листки, с «Менипповой сатирой»[46] во главе, громившие иноземцев и феодальные замыслы лигеров относительно раздробления Франции.