И теперь, поскольку голова моя была набита сведениями, которые я почерпнул из брошюр АСИТПКР, я смог ознакомиться с мнением профсоюза о нем самом, и постепенно некоторые теории и идеи, которые запомнились по лекциям, обрели практический смысл. Этот профсоюз – как и любой федеральный профсоюз – был могучей экономической силой. Основной ареной его деятельности была экономика в целом, но, поскольку наше общество устроено сложно, влияние и интересы АСИТПКР распространялись на другие сферы общественной жизни, такие, как федеральная власть, власти штатов и муниципальные, государственная политика и международные отношения, причем позиция и убеждения союза в любом случае основывались единственно на так называемом цивилизованном эгоизме. Взять хотя бы высокие тарифные ставки. Как отражаются высокие тарифные ставки на экономике отдельно взятой страны и даже всего мира – до этого профсоюзу нет никакого дела, главное – что в высоких тарифах заинтересованы члены профсоюза, поскольку они снижают конкурентоспособность иностранных товаров и увеличивают количество рабочих мест в самой Америке. В то же время крупные универмаги могут быть заинтересованы в низких тарифах, которые позволяют приобретать товар по более дешевым ценам, а следовательно, продавать его больше, способствуя тем самым дополнительным вливаниям в экономику. В идеальном мире все граждане могли бы собраться вместе и решить, что для них всего лучше, но в реальном мире разные группы граждан спорят между собой, борются каждая за свои максимальные выгоды. Между этими многочисленными группами, сосредоточенными исключительно на собственных интересах и тянущими одеяло на себя, обычно устанавливается некое зыбкое равновесие.
   Соображения по этому поводу, порой кардинально противоположные, я слышал в учебной аудитории, но ни одно из них никогда не было для меня осязаемым. Теперь же я находился внутри одной из таких напористых групп и смотрел на взаимосвязи и результаты с точки зрения ее членов, и догмы учебников внезапно облеклись для меня в плоть. Я понял, что в жизни все происходит именно так, как написано в учебнике, и пожалел бедных магистров математики, которые не смогут увидеть, как выведенные ими математические формулы претворяются в жизнь.
   Мы ехали на север, беседовали о том, что я прочитал в брошюрах, и у меня возникло убеждение, что он страстно увлечен своим делом. И если применительно к столь нечестивому занятию употребить слово “призвание”, то оно было истинным его призванием. Я задавал ему вопросы не потому, что сам не мог на них ответить. Хотелось убедить его, что мне все это тоже интересно. А он отвечал с удовольствием и очень подробно.
   В Хэррисберге мы остановились перекусить гамбургерами с кофе и размять ноги. Уолтер пофлиртовал с официанткой, длинноногой рыжей девушкой с зелеными тенями на веках, и я с досадой отметил, что теперь уже ощущал себя двенадцатилетним и едва ли не удивлялся, что мои ноги доставали до пола. После Хэррисберга мы проехали по двадцать второму шоссе до Эллентауна и повернули на платную дорогу, в северном направлении. Затем по одиннадцатому шоссе – до границы штата Нью-Йорк и там, в Бингемтоне, мы остановились на обед.
   Уже стемнело, когда мы вышли из ресторана и направились к машине, но Уолтер сказал:
   – Думаю, мы можем добраться до места сегодня. Осталось одолеть около ста пятидесяти миль. А позади осталось почти триста пятьдесят.
   Последний отрезок пути до Сиракьюса я дремал. Восемь часов сидения в автомобиле, перемежающиеся периоды разговора и молчания и зелено-черный пейзаж за окном утомили меня. Я чувствовал себя разбитым, мне не хватало воздуха, как накануне в душном Вашингтоне. После Бингемтона я заснул.
   Когда Уолтер разбудил меня, я не мог понять, кто он такой и куда меня занесло. Сквозь окошко машины я увидел ровную синюю стену с красной дверью и окно с желтыми жалюзи, залитые светом прожектора, идущим откуда-то из-за моей спины. Огромный улыбающийся детина тряс меня за плечи, приговаривая: “Мы приехали”.
   Я выпал из реальности всего на несколько секунд и первой узнал панель управления “форда”. Потом я узнал Уолтера, а потом догадался, что строение передо мной – мотель.
   – Задремал, – сказал я и сел.
   Во рту пересохло, спина и плечи ныли. Неуклюже, как инвалид, выбравшись из “форда”, я стоял, щурясь от света, – прожектор был укреплен у основания дорожного знака и был направлен на мотель, а Уолтер тем временем открывал багажник. Он окликнул меня, велев забрать свой чемодан.
   Мы поселились в номере на двоих – две кровати в одной комнате, разделенные ночным столиком красного дерева на гнутых ножках с лампой под плиссированным абажуром. Уолтер скинул одежду и отправился принимать душ, а я чувствовал себя таким усталым, что не чаял добраться до постели. Шатаясь, я подошел к ближайшей кровати и плюхнулся на нее. Последнее, что я помнил перед тем, как погрузиться в сон, был шум льющейся воды.

Глава 3

   По-настоящему я рассмотрел Уиттберг на следующее утро, когда мы пошли завтракать. Уолтер сообщил мне демографическую статистику. Из девятитысячного городского населения три с половиной тысячи человек работали на обувной фабрике “Макинтайр и К°”. Остальные пять с половиной тысяч составляли их жены, а также слесари, врачи, плотники, бакалейщики, учителя, рассыльные, обслуживающие первые три с половиной тысячи жителей. Таким образом, обувная фабрика была единственной причиной существования всего города.
   Он был расположен в десяти или двенадцати милях от Уотертауна, на берегу Черной реки. Река, которая и в самом деле была черной, делила город пополам, и в одном месте – поскольку это был скорее ручей, чем река, – ее оседлало одно из зданий обувной фабрики. Но хотя река и делила город естественным образом, не по этой границе проходил его социальный водораздел. Река текла с востока на запад, а середину города пересекал Харпер-бульвар, расположенный в направлении север – юг. Фабричные здания и дома низшего класса находились к западу от Харпер-бульвара, а более зажиточная часть города лежала к востоку от него. Сам же Харпер-бульвар, который представлял собой часть безымянного ответвления третьего шоссе, целиком принадлежал центральной части города, на нем помещались два кинотеатра и “Вулворт”, но не было “Крисге”[2].
   Уиттбергский мотель располагался в южной части города, на шоссе, которое переходило в Харпер-бульвар метрах в двухстах севернее. Приняв утренний душ, мы с Уолтером сели в “форд”, проехали эти двести метров и остановились позавтракать в ресторане-закусочной “Сити Лайн”. На “форде” не было никаких опознавательных знаков профсоюза, поэтому никто не обратил на нас особого внимания. Люди, которых я видел на улице и в обитой зеленой материей закусочной, выглядели угрюмыми и уставшими от работы, в их одежде преобладали унылые тона. Было жарко, но не так влажно, как в Вашингтоне. Десятичасовой сон освежил меня и вернул мне ощущение моего настоящего возраста. Глядя в окно закусочной, я увидел пожилого прохожего, который вытирал шею красным носовым платком. Доедая яичницу с колбасой, я пытался вспомнить, когда в последний раз видел красный носовой платок.
   Поскольку мы были в командировке, наши с Уолтером расходы оплачивал союз. Ведал всем этим Уолтер, так что он оплатил нашу еду чеком и оставил чаевые. Мы снова оказались на улице и стояли на тротуаре, щурясь от яркого утреннего света и оглядываясь по сторонам. Было полдесятого утра, очень солнечно, в воздухе ощущалась звенящая тишина. Мимо проходили женщины, толкая перед собой коляски с младенцами, по обе стороны улицы под косым углом были припаркованы несколько “шевроле” и “плимутов”. Тенты у магазинов по большей части были подняты, и, оглянувшись, я заметил коротышку в рубахе с закатанными рукавами, который вышел из обувного магазина с металлической палкой в руке и принялся опускать навес.
   Я закурил сигарету, радуясь жизни, и повернулся к Уолтеру:
   – Что мы теперь будем делать?
   – Осмотримся, – сказал он. – Я хотел бы поговорить с этим парнем Гамильтоном, но прежде не помешает осмотреть город. Мне кажется, надо действовать так.
   Я усмехнулся:
   – Чувствую себя так, словно попал в авангард разведчиков, высланный армией захватчиков.
   – Так оно и есть, – сказал Уолтер, улыбаясь, похлопал меня по руке и направился к “форду”.
   Мы немного поездили по городу, каждый раз пересекая Харпер-бульвар. В восточной части города нам попался квартал, застроенный отстоящими на некотором расстоянии друг от друга кирпичными домиками с постриженными лужайками перед ними; добрая половина их, судя по вывескам на дверях, принадлежала врачам. В другом квартале этой же части города дома, в большинстве своем двухэтажные и обшитые вагонкой, по-видимому, принадлежали среднему классу. Здесь застройка была более плотной, на лужайках валялись шланги, а у крыльца стояли трехколесные велосипеды или самокаты. Многие из этих улиц были обсажены деревьями, причем в некоторых кварталах они были такими огромными, что их кроны образовывали над улицей зеленый шатер, превращая ее в подобие прохладного грота. Сквозь дверные жалюзи доносились звуки телевизора, а кое-где я заметил на заднем дворе играющих в манеже младенцев.
   По мере продвижения на запад город менял свое обличье. Там находился фабричный район со зданиями старинной кирпичной кладки. Их было шесть или семь, они стояли возле самой реки. В городке имелось десять мостов, все короткие и построены из побелевшего от времени железобетона. Все фабричные здания, построенные в мрачном стиле центральных графств Великобритании, были четырех– или пятиэтажными, квадратными, с черными металлическими балконами наверху, с незанавешенными окнами и маленькими зелеными дверьми по углам. Кирпичи почернели от дыма, пыли и времени.
   Я знал: современный фабричный корпус – это современное одноэтажное строение из готовых панелей, которое выглядит точно так же, как типовое панельное здание школы. Это же, безусловно, были мастерские.
   Среди фабричных зданий приютились трущобы. Если в городе имеются три небоскреба, один из них немедленно начинает разрушаться, так что вскоре на его месте появляются трущобы. По-видимому, существует такая закономерность. Наружные лестницы с ржавыми ступенями, окна без стекол, забитые картоном, обтрепанные и линялые занавески, рвущиеся наружу из открытых окон, повсюду горы старых шин и ржавых консервных банок, трухлявые деревянные изгороди с облупившейся краской, три свалки и бар в углу жалкой постройки с тентом, носящий гордое имя “Хрустальный дворец”. Половина жителей этих трущоб были цветные, половина – белые, а часть из них – мулаты.
   – Такие городишки похожи друг на друга, – заключил Уолтер. – За пятнадцать лет я насмотрелся на них вдоволь. Все такие же, как этот. За исключением “цементных” городов, – то есть тех, где есть цементные заводы. Там все выглядит пыльно-белым, как в Северной Италии. – Он посмотрел на меня:
   – Вы когда-нибудь были в Италии?
   Я отрицательно покачал головой:
   – Никогда не выезжал из Штатов. Во время прохождения военной службы находился в Монтане, потом в Техасе и, наконец, в Сент-Луисе.
   – Однажды я играл в футбол в Италии. Хотите верьте, хотите нет, – сказал Уолтер и принялся рассказывать о команде профессионалов, за которую он выступал, и это было как-то связано с государственным департаментом.
   Почему-то я начал рассказывать ему о девушке, которую встретил в УСО[3] в Сент-Луисе, одном из редких городов, где эта организация сохранилась, а потом он поведал мне о девушке, которая однажды попала в мужскую раздевалку во время игры в Детройте, а я вспомнил еще одну историю, случившуюся с кем-то в Мехико, которую слышал от приятеля и им же, по всей видимости, придуманную, но она была очень забавна. Рассказывая друг другу эти байки, мы колесили по городу, осматривали и привыкали к тому, что он есть.
   Некоторое время спустя мы оказались на Первой улице. Гамильтон жил на Четвертой, и Уолтер решил его отыскать.
   Четвертая улица тянулась с запада на восток, примерно в десяти кварталах от реки, а параллельно ей, вплоть до предполагаемой границы города и даже дальше, уходили на север улицы с номерами вместо названий. Это было дешевое жилье, которое построил Макинтайр для своих подопечных. Миниатюрные квадратные коробки с островерхой крышей, кирпичным порогом и изгородью вокруг маленького дворика. От Первой улицы Харпер-бульвар начинал карабкаться в гору, причем крутизна горы возрастала, а бетонное покрытие сменяла щебенка. Кварталы здесь были квадратными, абсолютно квадратными, они образовывали как бы решетку на склоне холма, улицы, обозначенные номерами, уходили вдаль вплоть до Двенадцатой, а поперечные были обозначены именами: Сара-стрит, Уильям-стрит, Фредерик-стрит, Мерилин-стрит, и не составляло большого труда догадаться, что названы они в честь членов семьи Макинтайр.
   К Четвертой улице склон становился таким крутым, что люди, живущие на верхней ее части, могли видеть из своих окон крыши домов, стоящих напротив; перед ними открывалась панорама всего города. Те, кто жил на нижней части улицы, любовались этим видом из окна своей кухни.
   Торговец алюминиевыми тентами побывал в квартале с четырехсотыми номерами домов на Четвертой улице, между Джордж-стрит и Катерина-стрит, и проданные им тенты были преимущественно розовыми. В доме номер 426 купили комплект из двух тентов, один для двери, другой – для окна гостиной. Находясь выше этого дома, на улице, я предположил, что был закуплен и третий тент, чтобы затенять вид из кухни на панораму города.
   Уолтер припарковал автомобиль у дома, и мы спустились по шести бетонным ступеням от тротуара до двери. Между изгородью и входом в дом газон круто уходил вниз, и Гамильтон или его жена любовно соорудили на лужайке альпийскую горку. Дорожка пролегала вдоль дома и сворачивала за угол. Как и у всех домов в округе, гаража не было, да и места для него не оставалось.
   Уолтер взял с собой портфель, и, когда он позвонил в дверь, я внезапно почувствовал себя коммивояжером. Настоящим, а не из анекдотов. Я обратил внимание на то, что большинство парадных дверей в этом районе были заперты, точно так же, как и эта, в то время как в районе обитания средних классов их обычно держали открытыми.
   Через минуту дверь отворилась и нас оглушил неистовый рокот авиационных моторов. Невысокая усталая женщина в цветастом ситцевом платье и цветастом же переднике, но совершенно не подходящем платью по расцветке, недоверчиво взирала на нас сквозь противомоскитную сетку, затягивающую дверной проем. В центре дверного проема красовалась металлическая буква “Г”.
   – Чего изволите? – спросила она.
   – Доброе утро, миссис Гамильтон, – сказал Уолтер. – Ваш муж дома? – Его деловая маска была тут как тут, и меня поразила ее очевидная фальшь.
   – Он на работе, – ответила женщина и, взглянув на портфель Уолтера, спросила:
   – В связи с чем он вам понадобился?
   – Мы из профсоюза АСИТПКР, миссис Гамильтон. Ваш муж прислал нам письмо несколько...
   – Входите! – На ее лице появилось испуганное, почти паническое выражение, она бросила взгляд на пустынный тротуар у нас за спиной и открыла дверь. – Входите! Входите! Быстрей!
   Уолтер шагнул через порог, его деловая улыбка сменилась удивлением, а я последовал за ним. Внутри покрытая ковровой дорожкой лестница вела вниз, в узкий, заставленный мебелью сумрачный коридор с темными обоями на стенах и того же тона ковровым покрытием; на стене висело зеркало в черной раме. Из открытой двери кухни в дальнем конце коридора проникал отсвет солнечных лучей. Рядом с лестницей стена была оклеена обоями кремового цвета, светлая лакированная дверь закрыта.
   Женщина повела нас направо через занавешенный арочный проем. Внезапно раздалась пулеметная очередь, перекрывающая несмолкающий рев авиационных моторов. Мы очутились в маленькой квадратной гостиной, загроможденной темной мебелью. В углу стоял старый телевизор с маленьким экраном, а на нем розочка в вазочке. Из динамика доносились грохот и крики, на экране мелькали трудно различимые картины боя. На стене над кушеткой висела написанная сепией картина: “Возвращение с Голгофы”.
   Женщина прошла вперед и выключила телевизор, и мне вдруг показалось, что на меня навалилась тишина. Она обернулась; теперь, когда мы были в доме, ее беспокойство немного улеглось.
   – Я хочу, чтобы вы оставили моего мужа в покое, – сказала она. Выражение ее лица и голос выдавали злость и тревогу. Обращалась она к Уолтеру, правильно угадав в нем главного, а во мне помощника.
   Не думаю, что Уолтер ожидал подобной реакции; я-то уж точно не ожидал. Я смотрел на него, с нетерпением ожидая, что же последует дальше.
   Он отреагировал, как и подобает деловому человеку:
   – Миссис Гамильтон, ваш муж просил нас...
   – Он не должен был этого делать. Я ему сказала, чтобы он не делал этого.
   – Но как бы то ни было, он сделал это. – Уолтер пожал плечами и вежливо улыбнулся. – И мы приехали побеседовать с ним, а не с вами.
   – А я говорю вам, оставьте его в покое! Он не знает, что... – Она беспомощно огляделась по сторонам, словно хотела что-то нам объяснить, но не знала как. – Чаку сорок три года, – сказала она. – На войне он лишился мизинца на левой руке. Нет, не то. – Женщина в смятении провела рукой по волосам. – Он ожесточенный человек, мистер...
   – Килли.
   – Чак считает, что весь мир несправедлив к нему. Все, что он имеет, его не устраивает, все не такое, как он хотел. Палец, работа, этот дом. Я... Нет, я не то чтобы осуждала... – Миссис Гамильтон отвернулась в смятении, снова беспомощно оглядывая комнату. – Вот, – сказала она, – хочу показать вам... – Она подошла к маленькому цилиндрическому столику справа от продавленной кушетки. На ней стояла настольная лампа, белый фарфоровый кролик с растущим у него на спине пучком травы, белая потрепанная кукла и фотография в рамке. Она взяла фотографию – черно-белый снимок восемь на десять на глянцевой бумаге под стеклом, – и протянула ее Уолтеру. – Видите его? Можете разглядеть, что он собой представляет?
   Я взглянул на фотографию через плечо Уолтера. Мужчина в армейской форме, на фоне старинного замка. С застывшей гордой улыбкой на лице, руки в карманах, ноги слегка расставлены, на голове – военная фуражка набекрень. Молодой, счастливый и самоуверенный мужчина. Я бы назвал его красивым и уж во всяком случае не лишенным некоего грубоватого обаяния.
   – Снимок сделан в Англии, – объяснила миссис Гамильтон. – Более двадцати лет тому назад. До того как он потерял палец, до того как понял, что все его планы... До того, как все пошло у него прахом. Постойте, я хочу показать вам... Подождите, пожалуйста. – Она направилась к двери, затем остановилась и сказала:
   – Я хочу, чтобы вы поняли.
   Она вышла из комнаты, и я посмотрел на Уолтера. Он покачал головой, пожал плечами и молча поставил фото на место. Тем временем вернулась миссис Гамильтон с маленьким фотоснимком в руке.
   – Чак не знает о нем, – сказала она. – Теперь он не любит фотографироваться. Вот только эта одна фотография и есть. – Женщина передала снимок Уолтеру. – Чак теперь такой. Мой брат сфотографировал его в прошлом году.
   Я снова заглянул через плечо Уолтера и на этот раз увидел Чарлза Гамильтона в профиль. Снимок был сделан на природе, видимо во время какого-то пикника. На переднем плане за одним из столиков сидел Чарлз Гамильтон. Локтем одной руки он опирался о стол, а другой рукой обнимал смеющуюся грудастую девушку с невыразительным лицом. На Гамильтоне была рубашка поло с короткими рукавами, он слегка наклонился вперед, с улыбкой глядя куда-то в сторону. Его обнаженные руки были жилистыми, что свидетельствовало о его незаурядной физической силе, на плече виднелась татуировка, которую невозможно было рассмотреть. В углу рта у него торчала сигарета, и видимый на снимке глаз был прищурен из-за поднимающегося от нее дыма.
   Это был тот же самый человек, только сорока трех лет, то есть двадцать лет спустя после того военного снимка. В повороте его головы и развороте плеч все еще чувствовалась самоуверенность, на губах играла все та же гордая усмешка, но следует признать, что теперь в ней слегка ощущалась горечь. Глядя на фотографию, я думал о том, что он никогда не расстанется со своими мечтами и представлением о собственном предназначении, так хорошо запечатленными на первой фотографии, что он по-прежнему молод и таким останется до конца дней.
   – Вы видите? – спросила нас миссис Гамильтон. – Вы видите, что он собой представляет?
   – Мне хотелось бы поговорить о нем с кем-нибудь, кто его знает, – сказал вместо ответа Уолтер.
   Миссис Гамильтон взяла протянутый ей снимок.
   – Он все еще очень красив, – сказала она, – и очень силен. Но все у него идет не так, как надо. – Женщина взглянула на Уолтера:
   – У нас есть автомобиль марки “де сото”. Муж ненавидит его и говорит: “Они уже больше не выпускают эти проклятые штуковины”. А до этого был “хадсон”. Обе они попали к нам из третьих или четвертых рук, и ему приходится парковать ее снаружи, за поворотом, он... Дело не в профсоюзе, вы понимаете? Так уж у него складывается жизнь. Не обманывайте его, мистер Килли, пожалуйста.
   Она была близка к тому, чтобы рассказать нам о его супружеской неверности, но достаточно было второй фотографии и комментария по поводу ее, мол, он во всем разочаровался. Она старалась всячески ему помочь.
   – Почему он написал нам, миссис Гамильтон? – спросил я. Мне казалось, что, если бы словесный портрет Чака был правдивым, он не смог бы написать то письмо.
   – Старик Макинтайр, – сказала она, – много чего наобещал Чаку. Они ладили между собой, и, я думаю, Чак нравился ему больше, чем кто-либо другой. Но он наобещал ему всего, или, вернее, Чаку обещания всего лишь померещились, а сам взял и умер. Новый же начальник, этот мистер Флейш, ничего не слышал о Чаке. Чак ходил в контору по пятницам и, я полагаю, уже видел себя работающим в ней. Но теперь у него не осталось никаких шансов получить эту работу.
   – Миссис Гамильтон, мне кажется, вы не понимаете, что мы с Полом... – начал Уолтер.
   – Вам кажется, что я не понимаю? Чак – разочарованный человек, мистер Килли, злой, разочарованный человек, и ему наплевать на риск, потому что у него нет ничего, чем он дорожил бы. Куда порядочнее было бы с вашей стороны не... не использовать его.
   – Письмо подписали двадцать пять человек, – вежливо возразил Уолтер, – и было бы нечестно по отношению к ним...
   – Было бы нечестно по отношению к Чаку! Вы не понимаете... Не думаете же вы... – Она замолчала, ловя ртом воздух и стараясь взять себя в руки. – Вы полагаете, что сможете победить? Надеетесь забрать что-либо у тех, кто сейчас всем этим управляет? Я тысячу раз ему говорила, я умоляла его не посылать вам то первое письмо, но, когда пришел ваш ответ, убедить его в чем-либо стало и вовсе невозможно. Ничего путного из этого не выйдет, вы только причините неприятности Чаку и всем, кто подписал письмо. Но в первую очередь Чаку. Но повторяю, ничего хорошего из этого не получится, вы это понимаете?
   – Мне жаль... – сказал Уолтер, и слова его прозвучали как-то неуверенно.
   Я понял, что он думает о чем-то еще. Предполагалось, что здесь создалась идеальная ситуация и рабочие будут бросать розы к нашим ногам. Именно поэтому он взял меня с собой. Но поведение миссис Гамильтон нарушало ту картину, которую он себе нарисовал.
   Уолтер поднял портфель и сказал:
   – Мне жаль, но у меня нет выбора. Я тоже служащий, миссис Гамильтон, и должен по крайней мере поговорить с вашим мужем и с некоторыми из тех, кто поставил свои подписи. Если после этого окажется, что почва для национального профсоюза еще не подготовлена, мы вернемся в Вашингтон и обо всем доложим. Это честно?
   – Если они увидят, что вы с ним разговариваете...
   – Кто они, миссис Гамильтон?
   Она нахмурилась и взглянула на занавешенное окно.
   – Я не знаю. Кто-нибудь. Вообще кто-нибудь. Уолтер вздохнул. Он был убежден, что находится в наилучшей форме – физической, умственной и эмоциональной. И если люди не поддавались его воздействию, они рано или поздно начинали действовать ему на нервы, от досады он терял терпение. Миссис Гамильтон с ее фотографиями и смутными страхами была эмоционально ослаблена, она дала волю чувствам.
   – Во сколько мистер Гамильтон приходит домой? – спросил он более сухим, чем прежде, тоном.
   Женщина так сильно стиснула в руках фотографию, что та смялась.
   – Так вы не оставите нас в покое?
   – Мы не можем этого сделать. – Уолтер вздохнул и покачал головой. – Я уже объяснил почему. Так во сколько ваш муж приходит домой, миссис Гамильтон?
   – А что, если я вам не скажу?
   – Тогда мы будем ждать снаружи, в машине.
   – Нет! Пожалуйста!