Ведь это столь же невероятно, как если бы три человека, увидев, скажем, паука и желая передать свое впечатление от него, нарисовали бы на бумаге: один – корову, второй – паровоз, а третий – дерево…
   Я протягиваю вам без единого слова бутылку. Видите, на ее этикетке нарисован такой страшный знак.

 

 
   Вы без слов поймете, что не следует пить жидкость, находящуюся в этом сосуде. Это и неудивительно: череп и кости любому человеку напомнят об опасности и смерти.
   Если вы идете по улице городка где-нибудь в чужой стране и видите магазин, над непонятной вывеской которого красуется огромная перчатка, а рядом – другой, перед которым укреплен золоченый крендель, вы легко разберетесь, где здесь булочная и где галантерейная лавка.
   Нет надобности разъяснять, ка´к именно вы дойдете до верного решения: между «кренделем» и «булочной», между «перчаткой» и «галантереей» есть прямая, существенная связь.
   Но почему звуки, из которых состоит слово «яд», могут также напомнить вам о смертельной опасности, остается, если вдуматься, совершенно непонятным. Между ними и смертельной силой, скрытой в ядовитом веществе, равно ничего общего нет.
   Видимо, эта самая странность и поразила того, кто написал «Вечернего гостя», потому что все сказанное выше действительно представляется довольно загадочным. Таинственным, если хотите.
   Но ведь ученые умеют раскрывать самые сложные тайны и загадки окружающего нас мира. Наука о человеческом языке, о том, как люди говорят между собою, называется языковедением.
   Одной из задач языковедения и является: узнать, когда и как человек научился говорить. Как овладел он искусством называть вещи именами, которые на самые вещи ничем не похожи? Как привык по этим именам судить о самих вещах? Как удается ему выражать свои мысли при помощи звуков, ничем, по-видимому, с этими мыслями не связанных?
   Правда, если поставить себе прямой вопрос: почему люди, каждый на своем языке, называли дом «домом», а дым – «дымом» или почему никто не назовет дом «тифуфу» или «будугу», хотя в то же время одни именуют его «ev» («эв», турки), другие «maison» («мэзон», французы), третьи «haz» («хаз», венгры), – если спросить именно об этом, вряд ли удастся получить короткий, ясный ответ.
   В разное время ученые, однако, старались как можно ближе подойти к решению этого вопроса. И по дороге к этой величайшей из тайн языка, может быть до конца необъяснимой, им удалось сделать немало очень крупных открытий.
   Поговорим же о некоторых из них.



ЧЕМУ ДИВИЛСЯ РАБОЧИЙ ИЗОТ?


   Что мы подразумеваем под словом «язык»?
   Один говорит, то есть, двигая губами и языком, «издает звуки разной высоты и силы».
   Другой слушает и понимает его, то есть при помощи этих звуков узнаёт мысли своего собеседника. Вот это явление мы и называем «языком».
   Язык – удивительное орудие, посредством которого люди, общаясь между собой, передают друг другу свои мысли, любые мысли. Именно в языке они закрепляются: и каждая в отдельности и все мысли человечества в их величавой совокупности. Именно язык хранит и бережет все людское познание с древнейших времен до наших дней, делает возможным само существование и развитие человеческой культуры.
   Не случайно у многих народов два предмета, ничем не похожих один на другой – мясистый, подвижной орган вкуса, помещающийся во рту, и человеческая способность говорить и понимать собеседника, – издавна именуются одним и тем же словом.
   По-русски и то и другое называется «язык».
   У французов и язык коровы, который ничего сказать не может, и французская речь одинаково будут «ланг» («langue»).
   По-латыни слово «ли´нгва» («lingua») также означает одновременно и способность речи и ее главный орган.
   Это давно уже обращало на себя внимание людей:

 
Язык мой – враг мой: все ему доступно,
Он обо всем болтать себе привык…
Фригийский раб, на рынке взяв язык,
Сварил его…[4]

 
   Так, пользуясь двойным значением этого слова, играет им великий Пушкин; играет потому, что язык для нас прежде всего звуки нашей речи.
   Это бесспорно. Но тем не менее, разве не приходилось вам когда-либо встречаться с беззвучным, непроизносимым и неслышимым языком?
   Бывает так: никто ничего не говорит. Никто ни единого звука не слышит и даже не слушает. И все же люди оживленно беседуют. Они великолепно понимают друг друга: отвечают, возражают, спорят…
   «Похоже на сказку», – подумаете вы. Между тем это странное явление и в этот миг перед вами.
   Вы читаете то, что я написал. Выражая мои мысли, я изобразил эти слова на бумаге много времени назад и за много километров от того места, где вы живете. Вы не знаете меня; я никогда в жизни не видал вас. Вы ни разу не слыхали моего голоса. Тем не менее вы вступили в беседу. Я рассказываю вам то, что думаю, и вы узнаёте мои мысли по поводу различных вещей.
   Видимо, письмо – тот же язык. А разве это, в свою очередь, не поразительнее всех так называемых «чудес» мира?
   Когда великий мастер слова и тончайший знаток русского языка Алексей Максимович Пешков, Максим Горький, был еще подростком, он взялся обучить грамоте одного своего старшего приятеля, умного и пытливого, но совершенно необразованного рабочего, волгаря Изота. Великовозрастный ученик взялся за дело усердно, и оно пошло успешно. Но, учась, Изот не переставал простодушно дивиться поразительному «чуду грамоты», чуду письменного языка, и жадно допытывался у своего учителя:
   «Объясни ты мне, брат, как же это выходит все-таки? Глядит человек на эти черточки, а они складываются в слова, и я знаю их – слова живые, наши! Как я это знаю? Никто мне их не шепчет. Ежели бы это картинки были, ну, тогда понятно. А здесь как будто самые мысли напечатаны, – как это?»
   «Что я мог ответить ему?» – с виноватым огорчением пишет Горький. И если бы вы сами попробовали поразмыслить над недоуменным (а ведь таким с виду простым!) Изотовым вопросом, вы убедились бы, что ответ на него дать вовсе не легко.
   Попробуем рассуждать логически.
   Вот сидит передо мною и умывается лапкой небольшое домашнее животное всем хорошо известного вида.
   Если вы даже не очень талантливо нарисуете мне такого зверька, я, естественно, пойму, про кого вы думали, рисуя: про кота. Пойму я и другое: ка´к и почему я это понял; картинка ведь похожа на самое животное. «Ежели бы это картинки были, ну, тогда понятно», – справедливо заметил Изот.
   Но если вы начертите передо мною на бумаге три странные закорючки – букву «к», напоминающую какую-то подставку, букву «о», похожую на кружок, и букву «т», имеющую сходство с тремя столбиками, накрытыми крышкой, с гвоздем или с молоточком, – тут уж очень нелегко сообразить, как и почему этот причудливый рисунок заставил меня сразу вспомнить о двух друг друга ничем не напоминающих вещах: во-первых, о пушистом маленьком домашнем зверьке и, во-вторых, о трех произнесенных в определенном порядке звуках человеческого голоса.

 

 
   Ведь звуки-то эти – вы, я надеюсь, согласитесь со мною – решительно ничем не похожи ни на кошачье мяуканье, ни на мурлыканье, ни на ворчанье кошки.
   Вид поставленных рядом на бумаге трех букв – «к», «о», «т» – тоже ни с какой стороны не похож на подвижного, веселого зверька. Так что же связывает между собою три эти совершенно разнородные вещи? Почему сто´ит мне увидеть живого котенка, как мгновенно, точно по мановению волшебного жезла, и надпись «кот» и слово «кот» возникнут передо мною? Почему, едва я услышу громкий крик: «Кот, кот!» – или даже самый тихий шепот: «Кот!» – я сейчас же пойму, что где-то около находится не заяц, не еж, а именно вот такое животное?
   Человек ограниченный и равнодушный пожмет плечами: «Есть над чем голову ломать! Так уж повелось, и все тут…»
   Но пытливый ум не пройдет спокойно мимо этого загадочного явления. Неудивительно, если оно поразило озадаченного Изота; ведь и сам юноша Горький задумчиво морщил лоб, не находя должного объяснения непонятному «чуду».
   Много веков человечество видело именно «чудо» во всех явлениях языка: нашей звуковой, устной, речи и нашего письма. И только теперь, в самые последние десятилетия, люди начали одну за другой разгадывать его увлекательные тайны. Окончательно же раскрыть их, несомненно, еще предстоит языкознанию. И кто знает – может быть, это сделает кто-либо из вас, моих сегодняшних читателей.
   Быть ученым и разгадывать тайны языка – увлекательное занятие. Но даже в самой обыкновенной нашей жизни, в повседневной работе бывает очень полезно ясно представить себе, как же именно эти два языка – речь устная, звуковая, и письменная речь, – как они связаны друг с другом. Эта связь не так уж проста и пряма, как это может показаться с первого взгляда.
   Когда вы пишете письмо вашему преподавателю русского языка, вы обращаетесь к нему так: «Здравствуйте, Павел Павлович!» А встретив его на лестнице вуза, на бегу, второпях, вы радостно вскрикнете: «Здрассь, Палпалч!» – и он не очень удивится этому. Вы говорите: «Сонца взашло», а пишете: «Солнце взошло». Слово, которое на письме выглядит, как «полотенце», вы произносите довольно неясно, вроде «п'латенц». Более того, попробуйте выговаривать его в точности так, как оно изображается буквами на бумаге – «полотенце» – вам сделают замечание: так произносить это слово «не принято»! «ПОлОтенцО» звучит в речи только некоторых граждан нашей страны, живущих в определенных местностях, – например, у горьковчан, вологодцев, архангелогородцев.
   Но если вы попытаетесь, наоборот, написать «пылатенца», так, как вам позволяют его выговаривать, – красный карандаш преподавателя отметит сейчас же на полях вашей тетрадки ошибку, да еще не одну, а две или три. Почему это так?
   Почему слово «ночь» надо писать с мягким знаком на конце, а слово «мяч» – без него? Вслушайтесь повнимательней в эти слова; можно поручиться, что звук «ч» произносится совершенно одинаково в обоих этих случаях.
   Точно так же почти одинаково произносятся окончания слов «спится» (в выражении «мне что-то плохо спится») и «спица». Еще больше сходства между двумя разными формами одного и того же глагола: «спится» и «спаться», а ведь пишем мы их по-разному. Было бы гораздо легче не делать ошибок в правописании, если бы можно было понять, от чего тут зависит разница, в чем ее причина: всегда проще запомнить правило, основания которого ясны, чем правило непонятное.
   Вот видите, начали мы с глубокого теоретического вопроса о великом «чуде» письменного языка, который наряду с языком устным находится в распоряжении человечества. А дошли до вопросов, может быть, и не таких «глубоких», но зато очень существенных для каждого человека, – до ошибок правописания и не всегда понятных орфографических правил.
   Повторю еще раз: чтобы хорошо знать правила и без труда подчиняться им, нужно понимать, на чем они основаны. А понять основания, на которых зиждутся правила нашего правописания, может лишь тот, кто досконально разберется в вопросе более широком – о связи между обоими видами нашего языка – устным и письменным.
   Сделать это можно. Но предварительно нельзя не обратить внимания на очень важное обстоятельство: рядом с уже упомянутыми двумя языками, устным и письменным, человек владеет еще третьим видом, третьей формой речи, может быть, самой удивительной из всех. Вряд ли вы сами догадаетесь, о чем я говорю. Придется ввести вас в совершенно незнакомую для вас доныне область языковедения.



«О, ЕСЛИ Б БЕЗ СЛОВА СКАЗАТЬСЯ ДУШОЙ БЫЛО МОЖНО!»


   Странные слова, которые я только что написал, не выдуманы мною. Я нашел их в одном из стихотворений известного русского поэта Фета, жившего в прошлом столетии.
   Афанасий Фет был крупным художником слова. Но в то же время много раз в различных своих произведениях он радовался на несовершенство человеческого языка. Фет думал сам и уверял других, будто мысли человека, так же как и его чувства, гораздо богаче, ярче, точнее и полнее тех грубых слов, в которых они выражаются:

 
Как беден наш язык: хочу и – не могу!
Не передать того ни другу, ни врагу,
Что буйствует в груди прозрачною волною!

 
   Фет мечтал научиться передавать другим людям свои мысли без посредства слов, как-нибудь помимо языка: «О, если б без слова сказаться душой было можно!» – восклицал он.
   Но он, по крайней мере, считал, что если не каждый человек, то хоть поэт, художник слова, имея «божественный дар», может выражать с совершенной полнотой в словах все, что ему вздумается:

 
Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И темный бред души и трав неясный запах…

 
   Были скептики, которые и в это не верили. Поэт Федор Тютчев, например, прямо говорил: «Мысль изреченная (то есть высказанная) есть ложь»! В мрачном стихотворении, которое так и названо – «Молчание», он каждую строфу заканчивал зловещим советом: «молчи!»

 
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь;
Взрывая, возмутишь ключи:
Питайся ими – и молчи!

 
   Если поверить этим стихам, получается так: где-то в голове у человека живут его мысли. Пока он думает, никакие слова, никакой язык ему не нужен: думать-то можно и без слов, не говоря ничего!
   Беда только в том, что люди не способны без помощи слов обмениваться этими мыслями, делиться ими друг с другом. Чтобы передать их другому, приходится мысли как бы «упаковывать» в слова.
   Это трудно: хрупкие, нежные мысли портятся, искажаются; пропадают их яркие краски, ломаются нежные крылышки, как у редких бабочек, которых вы вздумали бы пересылать знакомым по почте в бумажных конвертах… «О, если б можно было пересылать друг другу мысли без грубых конвертов-слов!»
   Людям в прошлом часто приходили в голову подобные желания. Но спрашивается: не ошибались ли те, кто рассуждал так?
   У английского романиста Уэллса есть фантастическое произведение: «Люди как боги».
   Несколько рядовых англичан – все люди из среднего зажиточного класса – удивительным образом попадают в фантастический мир будущего; там живут могущественные и мудрые «люди как боги». Они на много опередили Англию и всю Землю по развитию своей культуры.
   Радушно встречают люди-боги полудиких, по их мнению, «землян» с их нелепыми зловонными автомобилями, некрасивой одеждой и отсталым умом. Ученые людей-богов красноречиво объясняют пришельцам устройство и жизнь прекрасного, но чуждого «землянам» мира.
   Объясняют?! Позвольте, но как? Откуда же «людибоги» могут знать язык англичан, которых они никогда не видели, или тем более откуда английские буржуа могли узнать их неведомый доселе язык?
   Одного из англичан, редактора журнала мистера Барнстэппла эта неожиданность поражает больше, чем все чудеса нового мира. Он задает недоуменный вопрос тамошнему ученому и получает от него еще более неожиданный ответ. Ученый говорит примерно так:
   «Напрасно вы думаете, что мы беседуем с вами на вашем языке. Мы и друг с другом давно уже перестали разговаривать, пользоваться для общения языком. Мы не употребляем слов, когда обмениваемся мыслями. Мы научились думать вслух.
   Я думаю, а мой собеседник читает мои мысли и понимает меня без слов; зачем же нам язык? А ведь мысли-то у всех народов мира одинаковы, различны только слова. Вот почему и вы понимаете нас, а мы вас: различие языков не может помешать этому…»
   Тютчев, Фет и их сторонники возрадовались бы, услыхав о такой возможности: в вымышленном Уэллсовом мире можно, оказывается, «сказываться душой, без слов». Все дело, значит, в развитии культуры: может быть, когда-нибудь и мы, люди, на самом деле дойдем до этого!
   Сто´ит заметить, что не одни только поэты позволяли убедить себя в осуществимости таких фантазий. Некоторые ученые-языковеды, рассуждая о будущем человеческой речи, приходили порой примерно к таким же выводам. Так заблуждался, например, советский ученый Марр. Марр считал, что общение людей можно осуществлять и без языка, при помощи самого мышления.
   Это совершенно невозможная вещь, полагает современное языкознание. Никакая мысль не может родиться в голове человека «в голом виде», вне словесной оболочки. Чтобы подумать: «Вчера был вторник», надо знать слова «вчера», «вторник», «быть»; надо суметь связать их в одно целое. Мыслей, свободных от «природной материи языка», нет и быть не может, так же как не может быть человеческой «души» без человеческого тела.
   Чтобы понять, почему же нельзя обмениваться мыслями «без слов», надо предварительно установить: а что же представляют собою они, «мысли»? Говорим мы «словами»; спрашивается: «чем же» мы думаем? Что такое человеческая мысль? Возьмем один из простых математических законов:

 

 
   «Сумма не изменяется от перестановки слагаемых». Это мысль? Конечно!
   Но ведь «состоит-то» она из слов? Она воплощена, выражена в словах, и трудно представить себе, как могла бы выглядеть она, если бы мы попытались освободить ее от этой «словесной оболочки».
   Может быть, это потому, что я вознамерился передать эту мысль вам? Пока она жила в моей голове, она, может статься, выглядела иначе? Может быть, думал я без всяких слов и только потом уложил готовую мысль в «словесные конверты»?
   Попробуйте сами разобраться в этом; вы почувствуете, до чего сложен на первый взгляд такой простой вопрос. Чтобы по-настоящему ответить на него, нужно начать рассуждение издалека.
   Итак, следите за этим моим рассуждением.
   Несколько веков назад существовал в мире страшный обычай: за некоторые преступления человеку отреза´ли язык.
   Разумеется, после этого он терял способность говорить. Его начинали называть «немым», «безъязычным». Но можно ли сказать, что, теряя способность произносить слова, такой несчастный калека действительно лишался полностью и той способности, которую мы называем человеческим языком?
   Нет! Ведь изувеченный человек этот мог свободно слышать все, что вокруг него говорили другие; мог понимать их речь, узнавать через их слова их мысли. Значит, половина возможности пользоваться звуковым языком у него сохранилась.
   Более того: если он был грамотным, он мог и теперь читать и писать; писать слова и понимать их. Следовательно, он все еще владел и письменной речью.
   Видимо, потеря органа речи, языка, вовсе еще не делает человека полностью «безъязычным».
   Вообразите себе более тяжелый случай. После какой-нибудь болезни, после ранения во время войны человек может не только онеметь, но сразу и оглохнуть и даже потерять зрение. Ни слышать речь других людей, ни читать, ни писать он теперь уже не способен. Значит ли это, что на сей раз способность пользоваться языком окончательно оставила его?
   Как вы думаете: если такой несчастный является человеком мужественным и твердым, разве не может он подумать, мысленно сказать самому себе: «Нет! Я не сдамся! Я буду бороться!»
   Разумеется, настоящий человек, достойный этого звания, так и подумает. А если человек может сказать самому себе такие мужественные слова, то не очевидно ли, что в его распоряжении остался, может быть, самый удивительный из всех человеческих языков, не звуковой – устный, не рисованный – письменный, а третий, безмолвный, внутренний язык, внутренняя речь?
   Внутренняя речь? А что это такое?
   Закройте глаза. Сосредоточьте внимание. Как вам кажется: можете ли вы подумать что-нибудь самое обыкновенное, ну хотя бы: «На улице стоит дом»?
   Отчего же нет? Разве это так трудно?
   Это нетрудно; но вот отдать себе отчет, ка´к именно вы это делаете, много труднее. Попробуем, однако же, разобраться в нашем собственном «думанье».
   Прежде всего вы, очевидно, можете представить себе какой-нибудь дом, возвышающийся над тротуаром, вообразить нечто вроде картинки: «Дом на улице». Это, безусловно, возможно: иначе никто и никогда не был бы в состоянии описать дом и тем более нарисовать его «наизусть», не видя. А ведь художники постоянно рисуют, не глядя на натуру, и улицы, и дома, и людей…
   Но обратите внимание вот на что. Если направиться по этому пути, перед глазами неизбежно явится не «просто дом», «не дом вообще», а «дом определенный», «такой-то дом», с длинным рядом ему одному присущих признаков. Допустим, вам привидится теплый низенький деревенский дом, плотно укутанный в снежное одеяло, темнеющий на углу сельских улиц. Помните:

 
Вот моя деревня,
Вот мой дом родной…

 
   Крестьянин по происхождению, Суриков, когда писал эти строки, представлял себе, конечно, именно такой маленький, рубленный из бревен дом-избу, в каком протекло его деревенское детство.
   Совсем иное дело дома, изображенные Пушкиным в знаменитых картинах «неугомонного» веселящегося дворянского Петербурга:

 
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы, рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.

 
   Общего между пушкинским и суриковским домами, как видите, очень немного, и вряд ли можно вообразить такой «дом», который совмещал бы в себе признаки того и другого.
   Каждый из нас может без труда вызвать в уме образ деревянного одноэтажного дома с десятью окнами, крыльцом и двумя печными трубами на крыше или высотного колосса в двадцать мраморных и бетонных этажей. Можно мысленно воссоздать портреты разных домов – красивого или жалкого, современного или старинного, только что построенного или же превращенного временем в ветхую руину. Но какими бы мы их себе ни представляли, всегда это будет «вот такой-то», «данный», «единственный в своем роде», определенный дом.
   Иной раз нам ничего большего и не нужно, вот как в данном случае: я ведь просто просил вас подумать: «дом». Все равно какой! Выходит, что думать образами, «картинами» вещей, умственными представлениями о них можно, хотя эти «образы» и бывают только частными, необобщенными…[5] Должно быть, из них все же и слагаются наши мысли… Но так ли это?
   Попытаемся «подумать» что-либо более сложное; не просто подумать: «дом», а, так сказать, подумать «что-нибудь про дом».
   Мне опять вспоминаются бессмертные стихи Пушкина:

 
Татьяна
шла, шла… И вдруг перед собою
С холма господский видит дом

 
   Способны ли вы и эти строки представить себе в виде картины или хотя бы в виде ряда связанных одна с другой, сменяющих друг друга картин?
   Что ж? Пожалуй, можно довольно ясно увидеть в воображении старинный дом – богатый, с колоннами, сад вокруг него и юную девушку в платьице прошлого века, смотрящую на него с вершины холма… Все это, если вы художник, легко набросать на холсте или листе бумаги. Но попытайтесь вашим наброском, как бы тщательно и подробно вы его ни исполнили, передать, что этот дом не просто «стоит» перед за´мершей на пригорке девушкой, а что она его «вдруг увидела», да еще не сразу, а после того, как она «шла, шла»… Как бы вы ни трудились, ничего этого вашим рисунком или даже целой серией рисунков вы никогда не расскажете: ведь в кинофильмах часто приходится прибегать либо к звучащей речи героев, либо к объяснениям диктора и подписям внизу экрана.
   А в то же время просто и без затей подумать: «Татьяна внезапно увидела с вершины холма, на который поднялась, барский дом Онегина», – легче легкого; это ничуть не труднее, чем вообразить этот дом двухэтажным, с мезонином, а девушку – худенькой и в белом платье.
   Почему же одно невозможно, а другое легко? В чем тут дело?
   Чтобы подойти к ответу на этот вопрос, возьмем еще один стихотворный отрывок, в котором также упоминается слово «дом».
   Я пробую восстановить в памяти «Вечерний звон» слепого поэта И. Козлова. Я дошел до строк:

 
Вечерний звон в (?) родном,
Где я… (?), где отчий дом

 
   И тут у меня вдруг «заколодило». В течении моей мысли получились какие-то пропуски. Я не помню, в чем «родном» звучал вечерний звон. Я забыл, что´ именно делал автор в тех местах, где был расположен его отчий дом… Я мучительно стараюсь вспомнить это. Я подыскиваю заполнение для пропусков: «в селе родном»? Нет, не так! Может быть, «в лесу родном»? Опять не то… И, наконец, вспоминаю: «в краю родном, где я любил», а не «где я дышал», не «где я возрос»… Вот теперь все ясно.
   Скажите, когда с вами происходят такие заминки мысли, вы ищете чего? Образов, картинок «леса», «села», «края»? Да конечно, нет! Вы ищете слов, и это особенно ясно при вспоминании стихов, потому что тут вам приходится перебирать только такие слова, которые могут уложиться в размер и рифму. Именно поэтому вы можете колебаться между словами «край», «лес», «село». Но вам никогда не представится образ «деревни». Почему? Очень просто: слово «деревня» не умещается в козловской строке.