Симптоматично тема вырождения раньше или позже в различных интерпретациях нашла отражение во всей западноевропейской литературе – в описаниях деградации фамилий, мельчания "породы". Ее можно обнаружить, например, в творчестве Э.Золя, в его цикле "Ругон-Маккары", в драмах Г.Гауптмана, в "книгах-итогах" Т.Манна, А.Франса, Р.Роллана, Дж.Голсуорси, в произведениях И.Бунина, М.Горького, С.Сергеева-Ценского. Ф.Сологуб обыграл вырождение нечисти, его бесы не ровня верховенским, они выродились в "мелких бесов", в перед оновых, его "маленький человек" обращается в невесомую пылинку.
   Растерянность человека порубежной эпохи выразительно представил Д.Мережковский в поэме "Конец века" (1892), в ней есть такие строки:
 
Но скорбь великая растет в душе у всех…
Каким путем, куда идешь ты, век железный?
Иль больше цели нет и ты висишь над бездной?..
 
   Примечательно, что несколькими годами позже немецкий поэт Я. ван Годдис выразил это состояние в стихотворении с тем же названием "Конец века" (1911) и в типологически близких образах – стремительной "железной" жизни над страшной хлябью:
 
Мосты разверзли пропасть поездам…
 
   В этом же ключе итоги века представил А.Блок в поэме "Возмездие" (1913):
 
Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек!
.................................................
Двадцатый век… Еще бездомней,
Еще страшнее жизни мгла
(Еще чернее и огромней
Тень Люциферова крыла)…
 
   По высказанному тогда же мнению Н.Минского, талант самых ярких художников времени приглушен "гибелью веры в целесообразность мира", без которой, по его заключению, на земле воцаряется человеконенавистничество, разврат, утилитаризм, пессимизм. Особенно опасна болезнь неверия в целесообразность мира, размышляет далее литератор и философ, для творческой личности: "Поражая душу художника, она или делает его расслабленным эстетиком… или убивает в нем вдохновение…"[40]. Позже Д.Мережковский выразил в своих популярных лекциях весьма распространенное в заключительном десятилетии уходившего столетия убеждение: "причины упадка" духовности и подъема аморализма в искусстве напрямую связаны с утратой веры в разумное начало мира, в высшую справедливость. "Без веры в Божественное начало мира, – писал он, – нет на земле красоты, нет справедливости, нет поэзии, нет свободы!"[41]. Взаимосвязь кризиса жизни, духа гуманизма и искусства по-своему обрисовал В.Иванов: "Внутренняя форма предмета есть его истолкование в нас действенным составом наших душевных сил… Кризис явления состоял в том, что прежняя внутренняя форма вещей в нас обветшала и омертвела… Кризис искусства – это действительно кризис, т.е. такая решительная минута, после которой данное искусство, быть может, вовсе перестанет существовать"[42]. Автор говорит о "данном искусстве", а не об искусстве вообще.

Реабилитация Средневековья

   Продолжительный период духовная атмосфера, общественные настроения двух последних десятилетий уходившего столетия характеризовались многими авторами как "безвременье". На этой характеристике сходились современники той эпохи историки литературы, прежде всего С.Венгеров, затем П.Коган, отчасти И.Тхоржевский. Начало этого периода они датировали трагическим событием 1 марта 1881 года – убийством террористами царя Александра III. Деятельность обер-прокурора Синода К.Победоносцева, вдохновителя последовавших за этим событием жестких государственных репрессий, рассматривалась ими едва ли не как важнейший фактор, определивший соответствующие настроения[43]. Но вряд ли вся деятельность влиятельного сановника определяется однозначно, а главное, вряд ли искусство так жестко связано с социальными реформами или контрреформами. Немного позже другие авторы, современники названных историков литературы, предположили, что все происходящее имеет более глубокие корни. "Победоносцевщина", по их мнению, не стимулировала развитие искусства, но не являлась определяющим, а лишь сопутствующим социальным фактором. "Падение", с точки зрения этих же авторов, началось задолго до "черных дней" отдельно взятой империи и даже первых симптомов упомянутого "кризиса сознания".
   Последовательно, подробно и в связи с "закатной" теорией эту точку зрения изложил Н.Бердяев. Умонастроение современников он объясняет как следствие масштабных длительных процессов. Это объяснение, в котором мыслитель обращается к философии истории, к переоценке Средних веков, Возрождения, Нового времени в исследованиях предшественников и современников, удовлетворит не всех, но оно, безусловно, заслуживает внимания.
   Причины настоящего духовного кризиса, по мнению Н.Бердяева, кроются в глубокой ревизии абсолютных ценностей, умозрительных начал, ревизии подспудно и постепенно вызревавшей в европейском сознании в Средние века, наглядно проявившейся в эпоху Возрождения и продолжившейся в Новое время. Эта ревизия оказала большое влияние на весь строй жизни человека и на искусство. Трагедию современной европейской (христианской) цивилизации философ связывает прежде всего с тем, что с ренессансного периода началось интенсивное разрушение христианской идеи человека. (В основе этой идеи, фундаментальной для европейской цивилизации, он видит богочеловеческий миф, миф, оправданный лишь нерасторжимым единством двух образующих его начал). Это разрушение было предопределено тем, что постепенно, осмысливая свои возможности, свое положение в мире, человек почувствовал свою самодостаточность, свое уподобление Творцу. Затем, согласно философу, гордая мысль человека-сотворца так же постепенно стала "попирать" Творца. "Греховная природа человека", по размышлению Н.Бердяева, сначала отвергла одну половину мифа – миф о Боге (как пример, приводится атеистическое учение Л.Фейербаха), после того и вследствие того была отвергнута другая половина мифа – миф о человеке (пример – учения К.Маркса, Ф.Ницше). Конец ренессансного периода (рубеж XIX – XX веков), по его мнению, совпадает с констатацией полного разрушения мифа. Как следствие, высшей ценностью для одних становится не человек, а коллектив, "и создается миф о мессианстве пролетариата", другие "преодолевают" человека как "стыд и позор" ради "сверхчеловека"[44].
   В сущности, размышляет здесь же Н.Бердяев, – "человек не может быть последовательным и окончательным атеистом. Отпадая от веры в Бога, он впадает в идолатрию"[45]. Действительно, в прошлом можно обнаружить немало примеров, когда человек, усомнившись в Боге, поклонялся тому, что он сам ставил на место Бога. Так, шестидесятники, семидесятники поверили в народ, соответственно с ним связали целесообразность жизни, движения мира к обновлению. Идолатрия – преходящее состояние, лишь на время вызывающее энтузиазм, мажорное настроение, надежду. Вера в народ питала пафос, идейность поэзии Н.Некрасова, в творчестве его последователей эта вера чувствуется все слабее и слабее. И дело не только во взглядах самих поэтов, но еще и в убеждениях их современников, в умонастроениях времени, в наличии или отсутствии взаимопонимания, несомненных общих ориентиров. Известно, что в истории периоды, когда человек чувствует свою причастность к Творцу, сменяются периодами сомнений, когда он доходит до отрицания этой причастности и самого Творца. Рубеж XIX – XX веков, очевидно, можно назвать эпохой отрицания отрицаний.
   Н.Бердяев неоднозначно оценивает Возрождение: в его осознание объективно-исторической неизбежности этой эпохи примешана изрядная толика осуждения. Это осуждение связано, точнее, оборачивается своеобразной реабилитацией Средневековья. В книге "Философия свободы" (1911) он переводит в разряд риторических вопрос "Была ли некультурна эпоха Данте и Фомы Аквинского?" И заключает: "Вся античная культура жила и развивалась в течение этих оклеветанных веков"[46]. Вслед за В.Соловьевым он отрицает идею развития духа во времени. В разных контекстах эту идею отрицали также другие мыслители, такие, как Л.Шестов, П.Флоренский, Л.Карсавин, позже об этом убедительно писал Д.Лихачев.
   С ностальгией смотрит в доренессансный период мировой истории и В.Иванов: "Личность в Средние века не ощущала себя иначе как в иерархии соборного соподчинения общему укладу, долженствовавшему отражать иерархическую гармонию мира Божественного; в эпоху Возрождения она оторвалась от этого небесно-земного согласия, почувствовала себя одинокою и в этом надменном одиночестве своеначальною и самоцельною"[47]. Из завышенной самооценки личности и проистекает, по мнению В.Иванова, трагическое состояние современного ему мира и всего человечества. Об этом же писал М.Волошин: "В Средневековье было единое миросозерцание, из которого исходило и лучилось все. Там была точка зрения с солнца. Все вещи были освещены в упор, без тени; только одни сильнее, другие слабее по мере их удаления от первоисточника света. Перспектива располагалась кругами. Солнцем была Голгофа. Она была и Страсть… И в этом трагическом свете мир располагался с нестерпимой четкостью, отчетливостью деталей, с геометрической стройностью". Человек, по мнению живописца и поэта, шел "Путями Каина", Возрождение нарушило былое "социальное и моральное равновесие"[48]. Эта мысль близка и современным философам. "С наступлением эпохи Возрождения, а затем Нового времени "самоуверенность" человека достигает кульминации: он склонен видеть себя соучастником творения…"[49].
   Можно предположить, что названные авторы идеализировали Средневековье: вряд ли все сказанное историками со времен Возрождения о предыдущем тысячелетнем периоде европейской жизни было "клеветой", вряд ли есть эпохи, которые можно определить однозначно. Российские и зарубежные ученые, И.Григулевич, С.Лозинский, Марк Блок, Жак Ле Гофф и другие, рисуют иную, не столь однозначную картину давно прошедших времен, говорят о жизнетворческой энергии Возрождения. "Средневековое мышление и чувствование, – по мнению Жака Ле Гоффа, – было проникнуто глубочайшим пессимизмом. Мир стоит на грани гибели, на пороге смерти"[50]. Правдивость картины, где ликование заглушает злоба, жесткий фанатизм, подтверждают памятники древнерусской литературы, других европейских литератур. Человек Средневековья не надеялся, что завтра будет лучше, чем сегодня, он уповал на то, чтобы не было хуже. При этом день вчерашний ему всегда казался более светлым, чем день настоящий. "Восхваление ушедших времен у средневековых авторов – не просто дань психологической и литературной традиции, но выражение их основных убеждений"[51]. Изгнанию пессимизма из мышления и чувств европейца способствовало, по словам французского историка, сведение "ценностей с небес на землю", "рождение идеи прогресса".
   С другой стороны, отсюда следует, что девальвация "земных" ценностей, "смерть" идеи прогресса – все это вновь привнесло или по крайней мере способствовало привнесению в сознание человека некогда изгнанного пессимизма, в искусство – соответствующих образов и мотивов. Давние мифы, давние страхи определяют ментальность многих персонажей литературы Нового и Новейшего времени. Архаическое мироощущение, прежде всего архаическое отношение к перспективам жизни, объединяет персонажи известных и малоизвестных авторов в отечественной литературе рубежа веков – Ф.Сологуба, Л.Андреева, И.Бунина, А.Ремизова, В.Муйжеля и др.
   Можно предположить, что эта реабилитация Средневековья была связана с состоянием сознания, с мировидением европейца в Новейшее время, с его попыткой опереться на мнимую гармонию в далеком прошлом при отсутствии такой опоры в настоящем и в предсказываемом будущем.

Изящная словесность накануне "нового искусства"

   Прозу 80-х годов XIX века можно рассматривать в связи с сочинениями М.Альбова, П.Боборыкина, Е.Маркова, подражавших И.Тургеневу, И.Гончарову, но можно рассматривать и в связи с другими персоналиями, в этот период творил Л.Толстой, все громче заявлял о себе А.Чехов. Равно и в лирических жанрах: с одной стороны, там имели успех, скажем, Д.Минаев, Л.Трефолев, подражавшие Н.Некрасову, там сказывалось, как сказал в своей истории русской литературы И.Тхоржевский, "«иго» Надсона", но, с другой стороны, были и иные, стихотворцы, свободные. Были, но вряд ли эти иные определяли развитие изящной словесности, в таком случае, вероятно, не получили бы такое широкое распространение разговоры о кризисе, не возникла бы идея создания новой эстетической платформы[52].
   Кризис – это почти всегда утрата парадигм, но за утратами обязательно следуют попытки творческих личностей отыскать парадигмы новые. "Потерявшие всякую ориентировку люди, – пишет А.Пайман, характеризуя порубежную эпоху, – начали на ощупь искать кратчайшие пути к утраченным незыблемым ценностям"[53]. Этот поиск "на ощупь" давал противоречивые, подчас обратные ожидаемым, результаты. В символистском искусстве, особенно в пору становления его эстетики, высокое соперничает с низким, победительные мотивы перемежаются с мотивами пораженческими, декадентскими.
   В дебюте русского символизма отход от присущей классике духовности проявился, в частности, в художественных играх "по ту сторону добра". Д.Мережковский, объяснявший в упомянутых лекциях "причины упадка" и критиковавший декадентские явления, не без вызова демонстрировал эти самые явления в собственных поэтических строфах[54]. В его "Новых стихотворениях" (1891 – 1895) немало пафосных и манерных строчек такого, например, содержания:
 
Мы для новой красоты
Нарушаем все законы,
Преступаем все черты.
 
("Дети ночи ")
 
Люблю я смрад земных утех,
Когда в устах к Тебе моленья, —
Люблю я зло, люблю я грех.
Люблю я дерзость преступленья.
 
("De profundis")
 
Жизнь люби, – выше нет на земле ничего.
Смей желать. Если хочешь – иди, согреши,
Но да будет бесстрашен, как подвиг, твой
Грех.
 
("Смех")[55]
   Начинающий поэт В.Брюсов эпатирует читателя, воспевая "бледные ноги", призывая его изживать сочувствие к ближнему, в его "Юношеских стихотворениях" и в "Стихах о любви" есть много строк, созвучных приведенным выше:
 
То брат Ормузд, обнявший Аримана!
 
("Ученый", 1894)[56]
 
Идем: я здесь! Мы будем наслаждаться, —
Играть, блуждать в венках из орхидей,
Тела сплетать, как пара жадных змей!
 
("Предчувствие ", 1895)
 
Здесь, в гостиной полутемной,
Под завесой кисеи
Так заманчивы и скромны
Поцелуи без любви.
 
("Поцелуи", 1895)
 
Я действительности нашей не вижу,
Я не знаю нашего века,
Родину я ненавижу, —
Я люблю идеал человека.
 
(По перв. стр., 1896)
   Молодой В.Брюсов был, вероятно, самым увлеченным сторонником "новой красоты", самым активным строителем искусства, обособленного от жизни и от данных жизнью форм. "Не человек – мера вещей, – писал он в своеобразном трактате об искусстве "Истины", а – мгновение". Истинно, по его мнению, то, что сам художник признает истинным в момент творчества.
   Стихотворения такой или схожей (вызывающей) идейной направленности впервые прозвучали не в России, и броские брюсовские афоризмы были не совсем оригинальны. Вряд ли на их автора, как и на близких ему современников, не оказала влияние школа западноевропейских "новых" с ее практикумом обособленного от классической традиции (эстетики), от форм действительности и самой действительности творчества. Вот два примера, два известных имени из большого ряда. В книге Ш.Бодлера "Цветы зла" (1857) преобладает равно ровное отношение к восторгу жизни и к ужасу жизни, естественное начало здесь отождествляется с плотским началом, а порыв человека (поэта) либо к Богу, либо к сатане объясняется лишь моментом. Ш.Бодлер принимал и воспевал все возможные пути преодоления власти природы – побега из этого мира в мир иной, искусственный, будь то мечта, наркотическое забвение или даже смерть. Об этом его трактат "Искусственный рай" (1860). В романе Ж.Гюисманса "Наоборот" (1884) главный персонаж утверждает приоритет искусственного декора и всех созданий воображения над всеми порождениями природы, живой жизни. Влияние западноевропейского опыта на дебютную стадию русского символизма вряд ли подлежит сомнению, хотя, конечно, прежде всего искусство развивается имманентно, растет "из себя", из своей среды.
   Стихи, как можно предположить, соответствуют настроению автора, его эстетическим нормам, индивидуальные настроения и нормы опосредованно связаны с общим умонастроением, которое, в свою очередь, во многом зависит от проблем, занимающих интеллектуальную элиту. "Развал бытия", очевидно, был такой проблемой. Стоит отметить, что позже российские литературные круги, к которым принадлежали процитированные авторы, да и сами названные авторы, либо отойдут от поэтизации такой шокирующей этики в своем творчестве, либо впишут ее в другой контекст, более сложный.
   Конечно, признаки антиэстетизма, аморализма шагнули в поэзию не вдруг и не сразу. Сначала в литературе проявилось то, что условно можно назвать приглушенностью тональности или нарушением баланса тональностей: из литературы исчезают мажорные ноты, уходят острые философские конфликты. Достаточно наглядно это проявлялось в проблематике гражданской поэзии, становящейся все более камерной, все менее взволнованной. Лирический пафос здесь был тесно связан с политической тематикой, с темой долга, жертвенности. В середине XIX века А.Плещеев писал:
 
Вперед! без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
 
(По перв. стр., 1846)
   Высокий пафос этих незатейливых строк был пафосом поколения. Четыре десятилетия спустя тональность социально ориентированной поэзии определяют стихи-стенания одаренного литератора С.Надсона, такие, как:
 
Чуть не с колыбели сердцем мы дряхлеем,
Нас томит безверье, нас грызет тоска…
Даже пожелать мы страстно не умеем,
Даже ненавидим мы исподтишка!..
 
(По перв. стр.: "Наше поколенье юности не знает… ", 1884)
   И.Тхоржевский следующим образом очертил движение общественного напряжения в русской гражданской поэзии: "Огарев – литературная тень Лермонтова, Плещеев – тень Огарева, Жемчужников – тень Плещеева"[57]. Падение напряжения отмечалось и в другой поэзии. Нельзя до конца согласиться, но можно понять М.Волошина, который в статье о ранних символистах "Валерий Брюсов «Пути и перепутья»" писал: "Конец восьмидесятых и начало девяностых годов было самым тяжелым временем для русской поэзии. Все потускнело, приникло и окостенело… Вместе с Фетом погас последний отблеск сияния пушкинской эпохи… и наступили полная тьма и молчание"[58].
   Минорная, точнее сказать, бесстрастная тональность поэзии третьей трети XIX века не часто прерывается какой-либо иной, хотя примеры иной тональности отыскать, естественно, можно. Ее лирический герой представляется способным говорить лишь вполголоса, жить вполсилы, он как бы лишен пушкинского ощущения пира-битвы жизни. Поэтические слезы С.Надсона —
 
Не вини меня, друг мой, – я сын наших дней,
Сын раздумья, тревог и сомнений:
Я не знаю в груди беззаветных страстей,
Безотчетных и смутных волнений.
 
(По перв. стр., 1883) —
   были вызваны совсем не теми же причинами, по которым проливалась слезами по-своему наступательная поэзия М.Лермонтова, позже – А.Некрасова и близких ему стихотворцев[59].
   Без высоких порывов живут и многие персонажи прозы тех лет – врачи, художники А.Чехова, инженеры Н.Гарина-Михайловского, мечтатели В.Короленко, разочаровавшиеся интеллигенты А.Эртеля, В.Вересаева. В книгах названных и других прозаиков почти нет пафосных страстей И.Тургенева или Ф.Достоевского. От мажорной мысли раннего творчества "Да здравствует весь мир!", годов создания романа-эпопеи "Война и мир", поздний Л.Толстой обращается, работая над романом "Анна Каренина", к мысли камерной, "семейной". И.Тхоржевский в упомянутой выше книге отмечает, что к началу XX века даже из проправительственной литературы исчезла идейность и "прежний почвеннический пафос"[60].
   Думается, именно эту приглушенность тональности уловил В.Соловьев, говоривший об отсутствии "звонкости" у тогдашних молодых художников слова. У него есть такие характерные стихотворные строки: