— Вы никогда не станете бабушкой, мадам.
   Руфина расхохоталась звонко и безмятежно: какая еще бабушка, когда от одного ее взгляда сходят с ума две дюжины мужчин? Она расхохоталась, и он больно пожалел о сорвавшемся горьком предостережении, которого не поняла, да и не могла понять, его сказочно молодая жена. Пожалел и зарекся, и замолчал, и все дальнейшие поиски и находки происходили в молчании.
   Однако ничто так не изнашивается при погонях, как здоровье, и вскоре после извлечения супруги из гущи масок римского карнавала ДСС благопристойно скончался на руках у горестно рыдавшей жены, успев перед смертью улыбнуться то ли от этих запоздалых слез, то ли оттого, что некуда больше спешить, то ли от последней фразы, которую расслышал в мире сем:
   — О, великодушная душа…
   Руфине Эрастовне исполнилось в ту горестную осень тридцать семь; она приобрела женскую опытность, но сохранила девичью фигурку. Получив безграничную свободу, она могла бы, казалось, вдосталь насытить свою страсть к путешествиям, но — странное дело! — как только исчезли все препоны, иссякли и все желания. Не следует полагать, что Руфина Эрастовна начала терзаться приступами совести: чего не случилось, того не случилось. Но она никуда уже не рвалась, не покидала более барского особняка в селе Княжом и впервые вспомнила, что у нее должны быть родственники. Правда, очень дальние, зато близко живущие. Она разыскала их, познакомилась, пригласила на лето, а через год к ней явилась новая Магдалина, и Руфина Эрастовна зарыдала от неописуемого восторга, убедившись, что жизнь упорно раскручивается по спирали, невзирая ни на какие запреты, законы, каноны и своры ханжей.
   — Ты — сама отвага и великая душа, Таточка. Ты смело играешь ва-банк, а я всю жизнь передергивала карты. В результате у тебя будет дитя, а я одинока, как веник.
   — Тетя, как не стыдно? Вы же скоро станете бабушкой.
   Дом — собственно, сам дом как строение — был достаточно стар, чтобы заслужить искреннее уважение изб села Княжого. Строили его из материала подручного, то есть бревен да теса, но хорошо выдержанных. В архитектуре же не содержалось ничего примечательного: особняк как особняк, с большой гостиной, вокруг которой, собственно, и было выстроено все остальное. В гостиной имелся камин, который никогда не топили, и интимного цвета концертный рояль, поспешно приобретенный ДСС после извлечения супруги из первого побега, поскольку он узрел в ее каскадах потребность в музицировании. Руфина Эрастовна и вправду музицировала, но обычно на огромном, как балкон, рояле стояла фарфоровая ваза, в которой хозяйка художественно размещала наиболее красивые и крупные яблоки. Они дополняли интерьер, были как бы его частью, и поэтому на них никто не покушался. Прошлым летом Николай Иванович Олексин побывал в Княжом дважды, но то ли не обратил внимания на вызывающую вазу, то ли не прельстился ее содержимым, а только заведенных порядков не нарушал. Но в этот приезд, напуганный дочерьми, сыном, войной и временем, которое убегало от него, прямиком протопал к роялю, выбрал самое вызывающее яблоко и начал тут же вгрызаться в него со вкусом, но без ножа. Руфина Эрастовна что-то рассказывала, но вынуждена была замолчать, поскольку яблоко оказалось сочным и звучным.
   — Белый налив, — объявил генерал, отправив в рот очередной кусок. — Люблю.
   Кусок с трудом умещался во рту, и Николай Иванович произнес последнее слово в два приема с каким-то сладостным всхлипом. А слово это числилось за номером один в лексиконе бывшей беглянки, и она впервые посмотрела на генерала заинтересованно.
   — И вы всегда берете то, что любите?
   — Непременно.
   — И — без спроса?
   — Какой уж тут спрос…
   — Бесподобно! — всплеснула руками вдова, которой еще предстояло отмечать свое сорокалетие. — Мне везло всю жизнь, но я не выношу послушных мужчин.
   Не прошло и месяца, как личный посланец хозяйки прибыл в город на угол Кирочной и Ильинской и из собственного дома генерала Олексина увез все книги, схемы, карты, тетради, папки и записки, пояснив:
   — Тама у их кабинет, а не тута.
   «Тама» Николая Ивановича ждало еще нечто, кроме кабинета и могилы. Но в то время он об этом не догадывался, а если бы догадался, то, кто его знает, может, и задал бы стрекача, как некий господин Подколесин.

6

   На войне, естественно, убивали: в последних боях полк понес ощутимые потери, но недавно произведенного подпоручика Старшова судьба пока оберегала. После недельной бестолковой суеты с атаками, отходами, обходами и бросками, которую оплатили очередные братские могилы, начальство успокоилось, и окопная жизнь свернула в привычную колею. Мерзли, жались к печуркам, били вшей, накуривались до одури и ругались с промозглых рассветов до морозных закатов. Заковыристо, хрипло и злобно.
   — Три месяца назад за все беды крыли германца, а теперь и своим начало перепадать, — отметил Незваный, легко раненный в суете, но отказавшийся от лазарета. — Учтите, Старшов, вам роту принимать.
   — А вы куда же?
   — Надеюсь, потому и в строю остался. Кому убыль, кому прибыль, а коли желаете по-французски, то а ля герр, ком а ля герр.
   Старый окопник оказался прав: наверху уже раскладывали пасьянс заново, и вскоре, пользуясь затишьем, офицеров востребовали в штаб. Поручик Незваный и в самом деле получил желанный батальон, командир которого капитан Павел Владимирович Соколов уходил начальником штаба полка. Он не скрывал своей радости по поводу замены батальонной землянки на штабную избу, но — стеснялся и, чтобы как-то убаюкать совесть, пригласил к себе Незваного и Старшова.
   — Водка? — приятно удивился Викентий Ильич. — Можно подумать, что мы на маневрах.
   — Первый тост — за несправедливость, — с напыщенной нервозностью провозгласил новый начштаба. — Увы, мы не на маневрах, а в обстоятельствах торжествующей несправедливости, которую мы ощущаем как движущую силу, но с которой ничего…
   Соколов замялся, взмок, окончательно утерял нить, и неизвестно, как выкарабкался бы на поверхность из тоста номер один, если бы не вошла коротко стриженная молодая женщина, похожая на румяного гимназиста.
   — Моя супруга, — очень недовольно объявил капитан. — Полина Венедиктовна. Я, кажется, просил, дорогая, у нас встреча боевых друзей и…
   — Не заикайтесь, — пренебрежительно сказала Полина. — Женщины бывают необходимы для утоления животной страсти или для метания бомб. Рада видеть вас, отважный мой спаситель, хотя должна откровенно признаться, что глубоко презираю себя за тот постыдный бабий вопль. Во мне воскричал инстинктивный ужас самки.
   С этими словами она протянула руку Старшову, но не для поцелуя, а для братского рукопожатия. Что подпоручик и совершил, подивившись, как же это он умудрился не угадать в ней женщину.
   — Налейте мне водки. — Полина села, закинула ногу на ногу и закурила; узкая юбка плотно обтянула бедро, и Леонид со стыдом обнаружил, что все время пялится на это бедро. — Ленивая женщина абсурдна, как непорочное зачатие, ленивый мужчина обыкновенен, как рыба: вы ретивы — для нас, учтивы — для нас, трудолюбивы — для нас, и даже ваша пресловутая храбрость — тоже для нас. Ну, а если все для нас, тогда почему же вы владеете нами, а не наоборот? Мы не претендуем на власть: в конце концов, любая жена — император, любая невеста — наследный принц и любая любовница — пиратский флаг, мы жаждем равноправия в любви. За равноправие и справедливость, господа мужчины!
   — Эта мадам — щучка, — говорил Незваный, когда они возвращались. — Приехала глотать сонных рыбок вдали от шума городского. Между прочим, имеете шанс, Леонид.
   — Я сонная рыба?
   — Сонная рыба — ее супруг. По-моему, он импотент, и ей это надоело. Дерзайте, юноша.
   — Я люблю, Викентий Ильич.
   — На здоровье. Изменить женщине — значит изменить данному ей слову, а не врученному ей телу.
   — Казуистика. Слово и дело должны быть неразделимы.
   Они шутили с легкой душой, еще не ведая, сколь многозначительны их шутки. Но тогда они только подходили к порогу познания, время разбрасывать камни еще не наступило, зло было только снаружи, а внутри берегли добро, как тепло в стужу, не предполагая и в самом горячечном воображении, что скоро добро и зло сплетутся в единый клубок и остервенелое ослепление будет с легкостью приговаривать к расстрелу и за то и за другое, и вместе и порознь. И вообще человеческая жизнь станет дешевле патронов, и наиболее экономные предпочтут вешать, рубить или топить, и смерть многим и многим покажется прекраснее жизни, а главное, неизмеримо короче ее.
   Поручик Незваный оставил подпоручику Старшову не только роту, но и собственного денщика Ивана Гущина. Это был молчаливый и очень старательный парень, но Леонид относился к нему настороженно, поскольку Викентий Ильич все же почему-то не взял его с собой.
   — Социалисты его распропагандили, — пояснил Масягин. — И прежний ротный его благородие Викентий Ильич приказал ему про это молчать.
   — Что за чушь, унтер!
   — Вы прежний приказ ему отмените.
   Леонид ничего отменять не стал, но вечером спросил Гущина. Денщик помялся, но честно сказал, что перед войной год жил у дядьки, рабочего металлического завода, на котором и сам работал грузчиком. А потом дядьку арестовали, а его отправили на передовую…
   — В чем же тебя обвиняли?
   — Не могу знать, ваше благородие.
   — А дядьку в чем обвиняли?
   — Тоже не могу знать!
   — Значит, провокатора мне подсунули? — спросил Леонид у Незваного вскоре после этого разговора.
   — Мелковат Гущин для провокатора, — лениво пояснил батальонный. — Он типичный, понимаете? А типичные начальству врать не решаются, вот он всю правду про родного дядю и выложил. Дядю — на каторгу, а его — к нам.
   — Завтра же пойдет в строй!
   — Другого пришлют. Этот честен и глуп, а может объявиться подлый и умный и продаст вас, Старшов, как Иуда, с братским поцелуем.
   — Что же вы мне ни слова об этом Гущине?
   — Такие явления познают личным опытом, — назидательно сказал Незваный.
   И тихий, старательный доносчик Иван Гущин остался денщиком командира роты. Война шла своим чередом: кто-то убывал, кто-то прибывал, состав роты менялся, у подпоручика Старшова появились два новых помощника — прапорщик Масягин, произведенный из унтеров за усердие, и прапорщик Дольский, в недавнем эсер и народный учитель. Рота меняла свою физиономию, возраст и настроение; меняла личный состав и позиции, меняла дожди на снег и солнце на мороз; и лишь одно в ней оставалось неизменным: вера в своего командира. Он, естественно, по-прежнему оставался для солдат «их благородием», офицером и золотопогонником, но живая история роты встречала каждого новенького красочным рассказом о рассветной газовой атаке. А поскольку везучий Прохор Антипов никуда из роты не девался, то посвящение в ротный эпос всегда заканчивалось одинаково:
   — Слышишь, ротный кашляет? Это он за меня кашляет, ясно тебе? И кто об этом позабудет, тот со мной повстречается.
   Он произносил «кашляет» с ударением на втором слоге, на «я», что звучало особенно взвешенно. И вдобавок красноречиво клал на острое колено весомый жилистый кулак.
   Эти гомеровские беседы происходили втайне от ротного, и, хотя все об этом знали, обычай требовал соблюдения определенных правил. Конечно, Старшову ничего не стоило услышать рассказ о себе самом, но он был страстно любознательным и абсолютно нелюбопытным: его, как и в первые дни, куда больше интересовал распорядок противника, ориентиры, направление ветров и тому подобное. И узнать об этих разговорах ему пришлось не совсем обычным образом.
   После мартовских боев — бестолковых и бесполезных — потеряли обжитые окопы, отошли, зацепились, начали зарываться вновь, твердо усвоив, что в этой проклятой войне уповать лучше всего не на Господа Бога, а на собственную саперную лопатку. Зарывались в уже грязную и еще мерзлую землю с куда большим рвением, чем ходили в атаки, торопясь укрыться с головой, пока германцы не подтянули тяжелую артиллерию. Дорожили каждой минутой, и Старшов был весьма недоволен, когда пришел вызов в штаб полка. Ругаясь («нашли время!»), уведомил Незваного и взял в батальоне лошадь, поскольку до полковых тылов было теперь неблизко.
   — Зря не беспокоим, — сказал ему подполковник Соколов (при штабах исстари росли быстрее, чем в окопах). — Во-первых, достоверно известно, что вы «Станиславом» пожалованы, а во-вторых, ждет вас приятное свидание. Вестовой проводит.
   Пока шли с вестовым к избе, где ожидалось «приятное свидание», подпоручик измаялся вконец. Ему все время казалось, что его Варенька, не стерпев разлуки, повторила сомнительный подвиг стриженой эмансипе Полины Соколовой и сейчас собирается его осчастливить. «Ну, я ей покажу свидания! — свирепея, думал Леонид. — Пулей в тыл помчится…»
   — Пришли, ваше благородие, — сказал вестовой. — Мне входить не велено.
   «Ах, не велено!» — подпоручик рванул дверь с такой яростью, что с потолка посыпались тараканы. И остановился у порога, оглядывая тесное нутро бедной избенки.
   — Полегче, — хмуро сказал поручик, вставая. — И здравствуй.
   — Лекарев?!
   Они обнялись. Леонид растроганно покашливал, разглядывая старого однокашника. Лекарев обогнал его чином и солидностью, приобрел неторопливо усталый баритон и ровно ничего не выражающий взгляд, но встречей был доволен. Он служил при штабе фронта, о чем сразу же поведал Леониду, а когда тот начал было говорить о своей роте, солидно поднял руку:
   — О тебе знаю все, Старшов. Больше, чем ты о себе знаешь.
   — Ну, это уж типичное штабное хвастовство, — улыбнулся подпоручик.
   — Я ведь не со «Станиславом» тебя поздравить заехал, — все также солидно продолжал Лекарев. — Садись. Известно тебе, сколько офицеров гибнет от подлой пули в спину? Мы проанализировали факты: действует некая зловещая противопатриотическая организация. Штаб разослал офицеров для проверки неблагополучных частей.
   — У меня неблагополучная рота?
   — У тебя благополучная, я просто случаем воспользовался, чтобы повидаться, — Лекарев на мгновение стал прежним: шустрым и хитроватым. — О тебе вон солдаты былины слагают, но тем не менее надлежит тебе, Старшов, быть начеку. Враги престола и отечества…
   — Перестань! — отмахнулся Леонид. — Говори дело, не надо пропагандировать. Мой денщик о роте осведомляет?
   — Не знай об этом. Случайно проговоришься, его убьют, а тебе пришлют взамен куда более хитрого.
   — Кто его убьет? Что у вас, штабных, за манера запугивать?
   — Ах, Старшов, Старшов, умеешь ты ничего не видеть. — Лекарев вдруг резко подался к нему: — Трон шатается. Трон шатается, а господа офицеры изо всех сил с солдатней либеральничают! Считай, что я тебя предупредил, и хватит об этом, а то будет как с фон Гроссе. — Он встал, принес саквояж. — Я водки захватил, Старшов. Настоящей, казенной.
   — А что с фон-бароном?
   — Фон-барон определен под стражу, — нехотя сказал поручик Лекарев. — За переговоры с противником на чистом немецком языке. О бессмысленности войны, всеобщем братстве и прочей социальной чуши. Его ожидает суд, и дай Бог, чтобы дело кончилось разжалованием, а не Петропавловскими казематами. Выпьем за его заблудшую сентиментальную душу. Он отбил у меня Сусанну, но, видит Бог, я не держу на него зла.
   — Ах, барон, барон… — вздохнул Леонид.
   И они чокнулись. В последний раз, не подозревая, впрочем, об этом.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

   Руфина Эрастовна сделала все, чтобы прикрыть Танин грех. Предостаточно хлебнув светского остракизма, она пыталась облегчить жизнь юной грешнице, чем только могла. Для этого была разработана система молчания прислуги и исчезновения Татьяши для всех. И за три месяца до родов, когда животик уже невозможно было скрыть никакими покроями, Руфина Эрастовна увезла Татьяну в Ельню к своей настолько дальней родственнице, что та и слыхом не слыхивала о существовании каких-то там Олексиных.
   — Дезертиры, — недовольно определил генерал, оставшись один в большом гулком доме.
   Все его карты, книги, схемы и записи были при нем, кабинет оказался в два раза просторнее городского, рядом находилась библиотека, заботливо собранная покойным ДСС, и даже казенной водки тут хватало по горло, но воевать Николаю Ивановичу почему-то больше не хотелось. Вместо того чтобы окончательно разгромить японцев наличествующими в сей момент силами и тем доказать всему миру, что русский солдат ни в чем не повинен, генерал решил написать книгу об абсурдности всякой войны и о полном равенстве между победами и поражениями. Мысль была дерзка и вдохновенна, но Николай Иванович в нетерпении начал с оглавления и как только завершил его, так и отложил ручку: все вдруг стало настолько ясным, что писать уже и не требовалось. Генерал каждое утро садился к столу, открывал чернильницу, часто прикладывался к рюмочке, жевал бороду и глядел в потолок.
   Он почти не выходил из дома, страдая от сознания, что надо же что-то делать. Эти терзания занимали все его время; генерал лишь на полчаса перед сном появлялся в громадном и совершенно запущенном саду. Он тяготился бездействием, но не находил в себе желания бороться с ним и все основательнее прикладывался к рюмке. Может быть, он бы и спился с круга, как брат Иван, несмотря на ясную голову и отменное здоровье, но случившийся в селе пожар отвлек его от этого занятия.
   Кажется, школа в селе Княжом сгорела в ту ночь, когда Татьяна разрешилась младенцем женского пола. Во всяком случае, она упорно настаивала на этом, хотя, убей Бог, никто не мог понять, что же следует из подобного совпадения. Вот какие совпадения последовали для генерала, он узнал после ночи, озвученной набатом, треском пламени и людскими воплями. Утром вошла Нюша — весьма симпатичная молодая особа при Руфине Эрастовне, которая, вопреки естеству, любила молоденьких и хорошеньких.
   — Депутация, Николай Иванович.
   Депутация состояла из учителя, старосты и священника. Учитель был тощ, как хвощ, староста озабочен, а священник отец Лонгин громоздок и демократичен.
   — Ваше превосходительство, — собравшись с духом, начал хвощ. — Мы…
   — Я — в отставке, и вы — не солдаты, — ворчливо остановил генерал. — Зовите естественно. Что школа сгорела, знаю, однако беден, как бедуин, и на пособие не рассчитывайте.
   — У нас не простая школа, Николай Иванович, а первая в уезде и третья в губернии. Благодаря неусыпным хлопотам учителя Федоса Платоновича в селе, поверите ли, неграмотных нет совершенно, исключая пьяниц Герасима и Сазона, пастуха Филиппа и дурачка Яваньки.
   — Прекрасно, — отметил генерал.
   — За последние годы школа подготовила семерых в гимназию, из коих шестеро и по сей день постигают науки коштом глубокочтимой Руфины Эрастовны.
   — Вон как? — удивился Николай Иванович.
   — Нам бы лесу, — мучительно вздохнул староста. — Сами поставим.
   — А дальше? — робко спросил учитель. — Учебники сгорели, и пособия сгорели, и у детей даже тетрадей нет.
   — Управляющего! — распорядился генерал.
   Пока искали, Николай Иванович высказывался в смысле непременного всеобщего образования, упирая, что грамотный солдат сообразительнее неграмотного. Потом пришел управляющий — гибкий молодой человек в пенсне с простыми стеклами.
   — Просили зайти?
   — Вызывал, — поправил Олексин: ему не нравился этот субъект. — У нас есть лес?
   — Что есть у вас, мне неизвестно, а вот что касаемо владелицы…
   — Смирно! — побагровев, вдруг заорал генерал, да так, что не только управляющий, учитель и староста вытянулись во фрунт, но и отец Лонгин дисциплинированно выпятил живот. — Лес — ему. — Николай Иванович трясущимся от гнева пальцем потыкал в старосту. — Сколько запросит. Две тысячи рублей изыскать и передать попечителям не позднее двух дней.
   — Без разрешения владелицы я…
   — Сгною! В арестантские роты! На передовую! Вон отсюда, шагом марш!
   Гибкий управляющий разыскал, что требовалось, но не преминул пожаловаться Руфине Эрастовне, как только она воротилась. Но вернулась она не одна, а с богоданной внучкой и потому ни во что вникать не хотела.
   — Разбирайтесь сами, господа.
   — Отлично! — Генерал лихо приосанился. — Грубияна — вон, таково первое положение. А второе — управлять вашим хозяйством буду я. Никакого жалованья мне не надо, и, следовательно, это обойдется дешевле.
   — Это обойдется дороже, — улыбнулась Руфина Эрастовна. — Но что делать, если я всю жизнь обожала подчиняться?
   — Отныне все пойдет по-другому! — громогласно возвестил Николай Иванович.
   Все действительно пошло по-другому, но совсем не потому, что генерал оказался толковым управляющим. Как раз управляющим-то он был никудышным, хотя и громким, но слава о его решительности и бодрый стук топоров пока еще с лихвой перекрывали его хозяйственные ляпсусы. Тем более что отныне солнечный зайчик забот дрожал не на нем, а на крохотной девочке, которую неведомо откуда привезли барышня Татьяна Николаевна и барыня Руфина Эрастовна. И то, что девочку доставили в имение уже окрещенной именем Анна, убедило и самых пронырливых, что генеральская дочь и вправду взяла приютского младенца. Во имя этой легенды из села Княжого была взята кормилица, и Таня, рыдая, мучительно пережгла собственное молоко.

2

   Тем летом исполнилось сорок лет со дня смерти матери Анны Тимофеевны. Генерал последнее время часто думал о ней, вспоминал, грустил и умилялся, а за неделю до печальной даты сказал Татьяне, чтоб собиралась в Смоленск.
   — А как же девочка?
   — Кормилица есть, нянька. Да и Руфина Эрастовна приглядит.
   Через два дня они выехали. Николай Иванович ожидал прибытия братьев и сестер, думал, как их разместить, и хмурился. Предстоял неприятный разговор с Ольгой и ее мучным супругом, а генерал побаивался всяких неприятных разговоров. И поэтому, едва добравшись до Смоленска, выпалил чуть ли не с порога вышедшему поздороваться зятю:
   — Вас прошу вернуться в свой дом. Ожидаю множество родственников.
   — А мы уже не родственники, — ядовито констатировала Ольга, и генерал впервые подумал, что дал маху с именами дочерей: Ольгу следовало назвать Варварой, а Варвару — Ольгой.
   — Перемещения временны, отношения постоянны, — невразумительно пояснил он. — Однако, коли очень захотите, будет наоборот.
   Молодые Кучновы наоборот не хотели, и Ольга, поджав губы, переехала со всем своим семейством в купеческий дом, который, к счастью, еще не очень начали ломать. Она сделала это не только в угоду отцу, но и для того, чтобы спрятать собственного супруга: ей оказалось совсем непросто даже на собственной свадьбе, что и подметила счастливая Варя. В Ольге самолюбие решительно перевешивало достоинство, а потому само представление о возможном шепоте: «Бедная Оля!» было для нее невыносимо.
   — Так, — удовлетворенно сказал Николай Иванович, перешагнув через первую неприятность. — Теперь начнутся явления.
   Съезд родственников открыла Надежда — самая младшая из Олексиных, по мужу Вологодова, и генерал радостно отметил, что и в их семье есть задумчивые красавицы. Он помнил Машу, но Мария Олексина была милой, славной, духовно прекрасной, а до красавицы все же не дотягивала. А Надя — правда, она всегда жила в Москве, он забыл ее лицо, — Надя казалась трагически прекрасной еще и потому, что на нее до сих пор падал кровавый отсвет ходынской трагедии. Ей не исполнилось и двух лет, когда умерла мама, а в ходынскую катастрофу она угодила в двадцать; сейчас ей было чуть более сорока, фигура осталась почти девичьей, и собственная дочь-гимназистка рядом с нею казалась не дочерью, а младшей сестрой.
   — Моя Калерия. Есть еще сын Кирилл. Уже офицер и уже в окопах.
   Девочка была на редкость хороша. Все они хороши в пятнадцать, но далеко не все умны, а эта светилась спокойствием завтрашней мудрости. И глазки оказались лукавыми, и спросила не без лукавства;
   — Генералам ведь не говорят «дядя Коля», правда?
   — Зови попросту: «Ваше превосходительство дядя Коля».
   — А вы меня за это зовите Лера Викентьевна, Ваше превосходительство дядя Коля.
   Этим знакомством генерал был весьма доволен. Отправив Леру к кузинам Варе и Тане (Ольга еще не прибыла из своего купеческого замка), уединился с младшей сестрой.
   — У тебя замечательная дочь, Надя.
   — Господь вознаградил меня детьми.
   Ее густо-синие глаза были абсолютно безжизненны, при всей их совершенной красоте. Казалось, что они до сих пор видят Ходынку, ощущают Ходынку и смотрят оттуда, из двадцатилетней дали, с Ходынского поля, полного криков, стонов, проклятий, крови и смерти. Николай Иванович знал, как долго, как настойчиво возила Варвара младшую сестру по врачам, клиникам и монастырям, надеясь возродить прошлую Наденьку. Но возродила форму; эта форма счастливо вышла замуж, счастливо родила прекрасных детей, но так и осталась формой. И сидела перед братом чинно, сдержанно и спокойно-холодно, как музейная статуя.
   — Варя распорядилась заказать две панихиды. В Успенском соборе и в Высоком.
   — Сама не пожалует?
   — Варя выедет завтра. Она списалась с Федором, и они решили приехать вместе.
   — Н-да, понятно. Миллионы и погоны едут первым классом, — недовольно забубнил генерал, но тут же оборвал: — Как ты чувствуешь себя, Надя?