— Штык в землю! — орал Прохор Антипов, охрипший на ежедневных говорильнях. — Немец такой же мужик, как и мы! У него тоже баба есть! И хозяйство! Долой!..
   Вскоре стали доходить слухи о каком-то приказе № 1 Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Что это был за приказ, каково было его содержание и кого он касался, никто толком не знал, но на всякий случай все чего-то требовали. В полку ожидали прибытия депутата Государственной думы; за неделю до предполагаемого события к Старшову явилась делегация во главе с главным крикуном Антиповым.
   — В Петрограде рабочие и солдаты установили свою власть, — как всегда угрюмо, не глядя в глаза, сказал Антипов. — Чтоб не было к старому никакого поворота, надо и нам тоже. Чтоб, значит, господа офицеры не захапали революционные достижения.
   — Вы хороший солдат, Антипов. — Леонид понимал, как важен сейчас правильный тон, но этот проклятый правильный тон с подчиненными давался ему с огромным напряжением. — Власть меняется, а родина остается, и мы ее защищаем на этих позициях. Я знаю, что вам хочется мира и вы за него агитируете. Мне тоже хочется мира, но я не хочу отдавать Россию германцам. Поэтому можете меня убить, можете потребовать, чтобы меня убрали, но, пока я вам командир, в роте ничего не изменится. Мы будем исполнять свой долг и…
   — Да не о том речь! — раздраженно крикнул Прохор. — Заладил свое, как пономарь, а мы — от общества. В армию депутат Государственной думы прибывает, и полковой комитет распорядился, чтоб от каждой роты было по два представителя. Вот нас с вами и выбрали.
   — Нас? — опешил Старшов.
   — Ну, вас и меня, понятно? Сдайте роту Масягину, завтра с утречка и потопаем.
   «В те времена я был мало знаком с наглостью, — рассказывал Дед, добродушно посмеиваясь над самим собой (тем, молодым). — И поэтому мы потопали…»

2

   На встречу с депутатом собралось свыше тысячи солдат — офицеров Старшов поначалу вообще не заметил в единообразной серой солдатской массе, решил, что их сюда не допустили, и насторожился. Сам он, несмотря на погоны и форму, проходил как солдатский делегат; это создавало неудобства на каждом шагу: незнакомые солдаты смотрели недружелюбно, часто требовали мандат, и тогда Антипов горячо и матерно объяснял, что поручик единогласно избран ротой в качестве именно солдатского представителя. Словом, Леониду было на редкость неуютно; он еще не умел разговаривать с солдатами на их языке, еще не утратил офицерского тона и предпочитал отмалчиваться. Грубый и настырный Прохор Антипов не отходил от него ни на шаг, бегал за кипятком, кормил, защищал и развлекал, как мог и умел.
   Наконец прибыл специальный состав из трех классных вагонов, и тотчас же из здания вокзала, охраняемого пулеметной командой, высыпало множество офицеров. Они окружили прибывших и направились было к вокзалу, но солдатская масса, запрудившая перрон, подъездные пути, привокзальную площадь и прилегающие улицы, подняла такой шум и крик, так внушительно затрясла винтовками, что встречающим пришлось подчиниться, и депутата вместе с сопровождающими его лицами прямиком провели на площадь, где уже была сооружена дощатая трибуна. Возникла людская коловерть; Антипов, энергично толкаясь и еще более энергично матерясь, устремился вперед. Леонид кое-как поспевал за ним, и к тому времени, как гости поднялись на трибуну, Старшов и его солдат сумели пробиться в первые ряды.
   — Мне здорово намяли бока, но зато я понял, для чего человеку локти, — хмуро комментировал Дед этот первый в своей жизни митинг
   Депутат Государственной думы был солиден, как депутат, бородат, как старовер, и лобаст, как старательный присяжный поверенный. Его сопровождали молодой вольноопределяющийся с огромным красным бантом, молчаливый сумрачный офицер из штаба армии и апоплексически пыхтящий тылового типа генерал. Кроме них, на трибуну поднялись и другие офицеры. Вся компания держалась вместе у дальнего края помоста, стараясь сохранять определенную дистанцию между собой и оживленной, взвинченной, пугающе незнакомой солдатской массой. Может быть, поэтому они тянули с началом митинга, шептались, рассылали связных, а забитая солдатами площадь орала все нетерпеливее. Наконец на трибуне решились; депутат оторвался от компании, пересек помост и остановился у края, над толпой, крепко вцепившись в перила.
   — Господа! — крикнул он сиплым, сорванным голосом, и все затихли. — Граждане свободной России! Друзья и соратники мои во дни великой очистительной бури…
   В конце фразы голос его окончательно сорвался. Толпа добродушно засмеялась, и кто-то крикнул:
   — Видать, много уговаривал!
   Депутат закашлялся, замахал руками. Отдышавшись, прохрипел окончательно севшим голосом:
   — Осип, господа, неделю говорю по шести раз в сутки. Почему и просил выступить юного члена партии конституционных демократов, чьи прогрессивные мысли я полностью разделяю.
   Он отошел, а на его месте оказался вольноопределяющийся с бантом на шинели. Театрально воздев руки, ясно и четко прокричал:
   — Братья-солдаты! От всего пламенного сердца поздравляю вас с обретенной свободой! Сотни лет великая родина наша…
   «Володька! — ахнул Старшов. — Ах болтун, недоучка, тыловой лизоблюд…» Он уже не слышал, о чем говорит беспутный родственник: настолько велики были его недоумение, досада и непонятно в чей адрес поднявшаяся вдруг обида. Он не стал ничего объяснять Прохору Антипову, но про себя подумал, что с господами, которые, не брезгуя, нанимают прощелыг подобного толка, ему как-то не по дороге.
   — Новая серьезнейшая эпоха жизни государства нашего требует дружной работы! — с пафосом продолжал выкрикивать Владимир. — Офицеру и солдату предстоит слиться в единое могучее целое, а для этого прежде всего необходимо проникнуться доверием друг к другу, ощутить себя братьями свободной России, понять обоюдные нужды. Каждый день жизнь предъявляет и будет предъявлять все новые и новые проблемы, которые надо научиться решать без болезненных эксцессов и осложнений. Необходимо повсеместно разъяснять смысл новых начинаний, которые всегда должны иметь девиз: честь и достоинство великой России…
   По толпе прошелестел легкий шумок недовольства; она переставала понимать и вот-вот должна была взорваться ревом возмущения. Оратор, упоенный собственными словами, не чувствовал возникшего отчуждения, но сумрачный офицер, сопровождавший депутата, подошел и зашептал на ухо.
   — Чего шепчешь? — заорали солдаты. — Говори народу, слышь, оратор! Долой шептунов!.. Не желаем! Слазь к нам, тут и пошепчемся!
   — Господа, господа! — Владимир позволил себе по-свойски хохотнуть, но вовремя остановился. — К примеру, возьмем два насущных вопроса: вопрос мира и вопрос земельного обеспечения. Это есть коренные вопросы настоящей русской жизни, их нельзя решать второпях, нельзя решать временно. Верно я говорю?
   Он сделал паузу, и все недовольство солдат, все их раздраженное непонимание вылилось в дружных криках:
   — Верно! Правильно говорит! И чего тянут?..
   — А тянут не потому, что хотят все оставить по-старому, и не потому, что собираются вас обмануть, а потому, что наше сегодняшнее правительство есть правительство временное. Оно так и называется — Временное правительство! Оно просто не имеет права решать вопросы такого исторического масштаба и значения. Только правительство, избранное Учредительным собранием всех граждан России…
   Гул, крики, шум перекрыли его слова, и до Леонида долетали какие-то обрывки: «…первейшая задача — победить злобного врага. Не допустить разложения армии… Выявлять германских шпионов и других преступных элементов и передавать их в руки командиров, которые ныне работают в тесном контакте с полковыми солдатскими комитетами…» Он был так возмущен самодовольным пустомельством непутевого родственника, что уже с трудом удерживал себя от выкриков. «Еще заметит, обнимать бросится — вот позору-то будет», — хмуро подумалось ему.
   — Идемте отсюда, Антипов.
   — А выборы? — Прохор выглядел не просто возбужденным, но и весьма озабоченным. — Я поручение имею от общества, ясно? Вот и жди, сколько надобно.
   После выступления вольноопределяющегося Олексина к собравшимся с напутственной речью обратился неожиданно прибывший командующий армией. Он говорил коротко, с отеческим добродушием, и солдаты слушали его с привычным уважением. А потом он уехал, и начались выборы в Армейский совет. Вновь поднялся отчаянный шум и крик, и Старшов с удивлением расслышал вдруг собственную фамилию: Антипов и группа солдат их полка громко требовали включения в члены Совета выборных поручика Старшова.
   — Вот и славно, — радовался Прохор, когда они возвращались в роту. — Ты, господин поручик, человек нашенский, тебе солдатская жизнь не дешевле своей, вот общество и поручило мне тебя выдвинуть для контроля.
   — Я окопный офицер, — злился Леонид. — Я командовать должен, а вы что предлагаете? Заседать да горланить?
   — И это нам сейчас нужно, а то объегорят господа офицеры нашего брата. Они, паразиты, все грамотные и все друг за дружку. А за роту ты не бойся, там и Масягин управится.
   В роте, куда прибыли поздней ночью, их встретил растерянный прапорщик Масягин: сутки назад во время попытки по-дружески потолковать с противником, чтоб не стрелял без предупреждения, германцы взяли заложниками трех парламентеров.

3

   Хвощеобразный учитель вновь отстроенной школы был болезненно застенчив и тем не менее поднял генерала ни свет ни заря.
   — Государь отрекся от престола, Николай Иванович, — шепотом сообщил он. — Вот, извольте, газета. Только что из Смоленска привезли, староста коня чудом не загнал.
   — Ну и слава Богу скучный царишка был. Ни рыку ни брыку ни даже фигуры. Палить нас когда намерены?
   — Палить? Из чего палить? — не понял учитель, полагавший, что генералы всегда из чего-нибудь непременно палят.
   — Ну, жечь, жечь. Испепелять, так сказать.
   — Вон что, — учитель нахмурился; он был добр и терпелив, но не выносил дурацких шуток. — Завтра.
   — Завтра? — озадаченно переспросил Николай Иванович, поскольку в ответе ничего шутливого не содержалось.
   — Ну да. Сегодня недосуг.
   Неизвестно, как далее развивалось бы это взаимное непонимание, если бы не появились три дамы одновременно: Руфина Эрастовна, заметно повзрослевшая Татьяна и девочка Аннушка, считавшаяся приемной и спавшая у матери на руках.
   — Что случилось, друг мой? — обеспокоено спросила хозяйка, ставшая весьма наблюдательной, когда дело касалось ее нового управляющего. — Вы злы, как махровый пион.
   — Полковник сдал свое хозяйство, и Россия более не монархия, а черт ее знает что. Сбылась, так сказать, вековая мечта.
   — Господи, а я испугалась. Опять, подумала, у вас печень пошаливает.
   — Моей печенью можно гвозди ковать.
   — Эта ваша милая манера искушать всех подряд к добру не приведет. Мед пили?
   — Мед пили. По усам текло, а в рот не попало.
   — Увеличу дозу, чтобы попадало.
   Препирались они по сто раз на дню голубиными голосами и при этом и слушали только друг друга, и глядели только друг на друга. А глядеть бы — как, впрочем, и всегда — следовало на грешную дочь. К этому времени она как-то незаметно оттеснила учителя к окну (а может, это он ее оттеснил?), и беседа их тоже имела впоследствии вполне серьезные продолжения.
   — А глазки у нее ваши, Татьяна Николаевна.
   — Говорят. Мне трудно судить.
   — Ваши, ваши: глубина-то какая — и дна не сыщешь.
   — Да? А ведь она мне не… — Татьяна спохватилась. — То есть, она мне, безусловно, да, но и как бы и… и нет. Понимаете?
   — Я вас без всяких слов понимаю, Татьяна Николаевна. Природа мудра, куда мудрее людей с их правилами, привычками и условностями, и уж если она так распорядилась, чтоб, значит, глубина, то это вы, безусловно, абсолютно правы.
   — Да. Вы знаете, она все понимает.
   — Чувства, Татьяна Николаевна. Чувства — язык природы, и если один человек начинает понимать другого без всяких слов, то…
   — Да, да, конечно, конечно. Вы совершенно правы, совершенно, Федос Платонович. Смотрите, она и к вам ручки тянет!
   Так отметили исторический день крушения Империи четверо в именье Княжое. Сдается мне, что не только там, а и во всем гигантском провинциальном государстве нашем это событие отмечалось не как событие, а как повод к иным событиям, которым надлежало воспоследствовать за отречением государя Николая Александровича. Плод перезрел; все это видели, понимали, чувствовали, осязали и обоняли, а потому и самопроизвольное отделение плода от могучего дерева, именуемого Россией, Отечеством нашим, Родиной, падение его не вызвало потрясения. Мертвое падает естественно — убитое вызывает неуправляемые волны эмоций, столкновения которых именуются восстаниями, мятежами, бунтами, волнениями, спорами, поножовщиной, пальбой, гульбой, стрельбой или гражданской войной в зависимости от высот, размахов и тяжести этих волн.
   — Никакой человек не в состоянии ощутить начало той веревки, на которой его в конце концов поведут на бойню, — горько пошутил Федос Платонович Минин ровно через двадцать лет, когда в нищей квартирке их на Покровке шел молчаливый обыск, а у дома стояла глухая черная машина, готовая отвезти бывшего сельского учителя в далекое никуда.
   Дед всегда относился к Федосу Платоновичу с подчеркнутым уважением, считая, что только истинно народные учителя и есть самые определенные коэффициенты Добра, в отличие, скажем, от профессионального офицерства, которое тоже есть коэффициент, но со знаком минус. Вообще у Деда был свой взгляд на алгебру, и в особенности на ее применение.
   — Мы чаще всего учим, чтобы забывать, — сказал он однажды по поводу, ныне прочно забытому. — Скажем, вся служилая и учащаяся орава с отвращением зубрит диалектику, которую тут же и выбрасывает из головы, как только получает зачет. А ведь это есть единственная наука, способная превращать наше удрученное прессой и телевидением монокулярное зрение в зрение бинокулярное. Но Россия ленива от дикой природы и диких расстояний, ленива и нелюбознательна, а лишь любопытна. Вот это ее посиделковское любопытство и удовлетворяют, изготовляя полузнаек торопливо и в массовом масштабе.
   Так в начале марта 1917 года стояли в большой гостиной две изолированные парочки, толкуя о своем и воркуя о своем, когда распахнулась дверь и ворвался маленький вихрь. Вихрь ударил тяжелой дверью Федоса Платоновича, с грохотом опрокинул стул и сотворил еще нечто физически почти необъяснимое, что качнуло вдруг молодую бабку и нестарого деда навстречу друг другу.
   Этим вихрем был Мишка, оставленный Варенькой в Княжом, потому что в последнее время ее что-то снова потянуло на плаксивое настроение и соленые огурчики.

4

   Вызволять задержанных германцами солдат Старшов направился сам. Делал он это вопреки решению роты и полкового комитета, после долгой надсадной ругани, не из желания повторить собственный порыв у реки Равки, а исключительно из боязни спровоцировать противника на активные действия. До сего дня они мирно существовали окоп к окопу, ходили, не страшась внезапного выстрела, грелись на неярком солнце, периодически устраивали баньки и даже весьма дружелюбно заговаривали друг с другом. Как всякий окопник, Леонид дорожил затишьем более, нежели возможными наградами, и шел в германское расположение прежде всего во имя этого затишья. Кроме того, он хорошо знал немецкий, почему и позволил себе нарушить приказ входящего в силу полкового комитета, о чем, правда, предупредил Антипова.
   — Во-во, кажи им свое офицерское нутро, — с неудовольствием сказал Прохор и глубокомысленно выматерился. — Пентюхи рязанские, вовремя удрать не могли, язви их… С кем пойдем?
   — Пойдем?
   — Ну одного я тебя, господин ротный, к противнику не отпущу. А вдруг сбежишь со страху?
   Шутил он или угрожал — было неясно, да Леонид и не ломал голову: солдаты стерегли и оберегали его одинаково ретиво, и к такому положению он уже как-то стал привыкать. Безвременье отражалось и на фронте: солдат еще не разобрался, за кем идти, но офицеров, на которых мог бы положиться, уже неосознанно охранял. Так, на всякий случай.
   Вышли еще до солнца, оставив, к великому неудовольствию Прохора, все оружие. Антипов шел на шаг впереди, размахивал белым флагом и всю дорогу зло кричал, чтоб не вздумали палить. Кричал он со страху, хотя и привычно прятал его; Старшову тоже было не до отваги, и он жалел, что не может орать во всю глотку, как орет его солдат: с криком ходить всегда не так жутко. Но германцы не стреляли, и парламентеры дошли до проломов в колючей проволоке без всяких осложнений. Здесь оказался секрет с пулеметом; германский унтер спросил, что им тут надобно, а когда поручик объяснил, добродушно улыбнулся:
   — Они мастера пить, но перепить нашего бездонного Густава им так и не удалось. Спросите в третьей роте, господин обер-лейтенант, может быть, ваши солдаты уже проспались после вчерашнего.
   Трое «задержанных» встретили парламентеров виноватыми ухмылками на опухших от неумеренных возлияний физиономиях. А немолодой германский офицер, командовавший этим участком, отметил с плохо скрытым презрением:
   — У вас дурные солдаты, господин поручик. Я не говорю: плохие, я говорю: дурные. Они притащили ведро спирта, но мне не нравятся такие состязания. Я не уважаю пьяниц, потому что им нельзя верить. Пьяный солдат — дурной солдат.
   — Им надоело воевать, господин капитан.
   — А нам с вами не надоело воевать?
   Они разговаривали в сухом, теплом, хорошо оборудованном блиндаже командира батальона с глазу на глаз. Сопровождавшего Старшова соглядатая комитета отправили к солдатам, несмотря на его ворчанье: дисциплина в германской армии была еще на высоте. Германский гауптман угощал русского поручика кофе, от которого за версту несло цикорием, и ругал русское пьянство:
   — Когда человек устал, он должен спать, а не пить. Это неразумно и неполезно. Я тоже устал сидеть в окопах, я тоже хочу в свое отечество, я тоже соскучился по моей жене и по моим детям, но я же не напиваюсь как свинья!
   — Оставим этот разговор, господин капитан, — вздохнул Старшов. — Вы прекрасно знаете, что происходит сейчас в России.
   — Я знаю, что происходит в России, и знаю, кто в этом виноват. В этом виноват ваш гнилой славянский либерализм.
   Они вяло препирались, пока не покончили с цикорием. Затем германский офицер сердито потребовал примерного наказания пьяниц и наконец-таки отпустил всех пятерых с миром.
   — Я старый солдат и ценю солдатскую дружбу, — сказал он, закончив выволочку. — И в знак доброго соседства я хочу лично проводить вас до ваших окопов. Надеюсь, ваши не откроют огня?
   Капитана сопровождал уже знакомый Старшову унтер с тремя солдатами. И унтер, и солдаты были вооружены, и поручик остановился, как только они вышли за колючую проволоку.
   — Господин капитан, я хочу видеть в германских солдатах друзей, однако оружие, которым они увешаны, мешает этой точке зрения. Отсюда альтернатива: либо ваши солдаты оставляют здесь свое оружие и следуют с нами, полагаясь на честь русской армии, либо мы мирно расстаемся и каждый следует своей дорогой.
   — Солдат без оружия уже не есть солдат.
   — Да, но друг с оружием еще не есть друг.
   — И все же, поскольку война не закончена, я как офицер армии Его Императорского Величества…
   — Господи, ну что мы препираемся по пустякам? — вздохнул Старшов. — И вы и я вдосталь насиделись в этих проклятых окопах, но никак не можем решиться сказать вслух о своих ощущениях. Мы индюки, господин капитан.
   — Должен быть приказ, — нудно бубнил немец. — На все должен быть приказ, иначе вся жизнь превратится в солдатский бордель с визгом на полторы марки.
   — В таком случае нам придется расстаться здесь, — сказал поручик. — Извините, господин капитан, но я не имею права нарушать приказ полкового комитета. Я благодарен вам…
   — Ложись! — дико закричал Прохор.
   То ли все уже отвыкли от рева снарядов, то ли пустопорожний спор отвлек их, а только один недоверчивый Антипов уловил тренированным ухом нарастающий вой.
   — Ложись, мать вашу!..
   Попадали, не разбирая куда. Над головой, туго толкая воздух, пронесся снаряд, разорвавшись где-то за их спинами в колючем ограждении германских окопов. Что-то кричал офицер, приткнувшийся в заплывшей воронке рядом со Старшовым, но слов не было слышно: все глохло в беспрерывном реве и грохоте. Русская резервная батарея вела беглый прицельный огонь именно по этому участку обороны противника.
   — Подлюги! — орал Антипов, в ярости колотя кулаками. — Изменники! Сволочь золотопогонная!
   Германский капитан тоже продолжал кричать, но голос его не прорывался сквозь рев, а Леонид его не понимал. Зато почувствовал, потому что гауптман вдруг вытащил пистолет и начал довольно ощутимо тыкать им в ребра поручика. Близким взрывом с него сбило фуражку, крупный пот выкатился на лоб редкими каплями; капитан кричал, дергая рыжей щетинкой усов и тыча стволом манлихера, но Леонид почему-то твердо был уверен, что немец не выстрелит в него.
   Германские солдаты без всякого приказа умелыми перебежками откатились к своим окопам. Обстрел не затихал, но притих, устав орать, немец. Обреченно вздохнул, отер крупный пот, долго заталкивал в кобуру тяжелый манлихер.
   — Виновные… будут… наказаны… — в три паузы прокричал Старшов. — Слово офицера!..
   — Убью подлюгу! — мрачно подтвердил Прохор.
   — Бесчестно… — слабо донеслось до поручика. — Это бесчестно, позор…
   Пожилой гауптман вдруг решительно поднялся и несгибаемо зашагал к своим окопам. Шел прямо и обреченно, будто оловянный солдатик, не ведающий ни страха, ни смерти. И упал на собственную колючую проволоку после очередного разрыва.
   — Бежим! — Антипов соображал и действовал порою куда быстрее и решительнее своего командира. — Пристрелят! Германцы за гауптмана прикончат!
   Еще шел обстрел, но они побежали. Сзади гулко рвались снаряды, звенели осколки, с шумом осыпалась земля, вздрагивая после каждого снаряда. Но им повезло: они вырвались из зоны обстрела и почти добежали до своих окопов, когда в спины ударил германский пулемет. К счастью, прицел у него, видимо, оказался сбитым, пули шли верхом; Антипов успел перевалиться за бруствер, и солдаты успели, а Леонид не успел: германский пулеметчик резко снизил прицел, и пуля полоснула по икре.
   — Слава Богу, не в кость, — облегченно вздохнул поручик: его втащили в окоп те застрявшие у противника солдаты, ради которых он и ходил в германскую колючку.
   — Рота… в ружье!.. — яростно орал Антипов. — На дивизионную батарею… за мной… бегом!
   — Зачем? — отчаянно крикнул Старшов. — Отставить! Назад! Нельзя самовольно…
   Но его уже никто не слушал. Рота деловито бежала в тыл, на бегу вгоняя патроны в казенники винтовок.
   — Самоуправство! — беспомощно кричал поручик. — Масягин, остановите их, остановите, они же до убийства докатятся!..

5

   Как Леонид ни рвался, как ни кричал, солдаты его не пустили. Привели пропахшего махрой и йодоформом старого лекпома; тот обработал рану, заставил проглотить что-то, как он выразился, «совершенно успокаивающее», и поручик, обмякнув, тут же провалился в дурной, вязкий сон. Без успокоения и сновидений, да и вообще без всяких ощущений, из которого его вытряхнули самым буквальным образом:
   — Ваше благородие… Да ваше же благородие!
   Таинственный денщик Иван Гущин как-то стушевался при полковых комитетах и всевозрастающем солдатском неповиновении милым его сердцу начальникам и обычаям. Он старательно исполнял свои обязанности, но Старшов всегда помнил об истории с дядей, а потому стремился держать денщика на расстоянии. И Гущин послушно соблюдал дистанцию, появлялся, когда было необходимо, исчезал, как только пропадала надобность, а тут вдруг грубо и настойчиво тряс за плечи раненого командира. И шептал совсем по-прежнему:
   — Ваше благородие… Да ваше же благородие…
   Наконец умоляюще требовательный призыв этот прорвался сквозь одурманенное морфием сознание. Поручик сел, хлопая невероятно тяжелыми веками; в странно пустой и словно переливающейся голове не появлялось ни единой мысли. Ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем.
   — Одеться извольте, ваше благородие. И непременно чтоб накидка была. Скорее, лошади ждут.
   — Куда лошади? Зачем? Я не понимаю.
   — Кончат их к рассвету, ежели вы не спасете. Так и сказал: ежели, говорит, их благородие господин Старшов меня не спасет, так я человек конченый. Накидку извольте надеть.
   — Кто сказал? Кого спасать?
   — Да одевайтесь же вы. Господи! — плачуще зашипел денщик — Кони ждут, а их благородие волнуются.
   Старшов не мог не только спорить, сопротивляться, настаивать на чем-либо — он не был еще в состоянии ясно осмыслить, что происходит, происходило и должно произойти. Но уже соображал, что будущее, то есть то, что должно случиться, осуществится только с его помощью, и поэтому одевался, затягивая ремни, проверял оружие; чувство долга, которое не просто было воспитано в нем, но с которым он сжился за эти окопные годы, сработало ранее всех прочих чувств. Решительно шагнул к выходу и вскрикнул от острой боли: