Зал заинтересованно притих.
   — ...Все это: и золото, и нефть, и прочее, нам все это самим надо!
   Аудитория взорвалась хохотом. Красин тоже улыбнулся — еле заметно — и добавил:
   — Поэтому необходимо закончить вопрос с пророчествами: не так давно все утверждали в один голос, что ни при каких условиях нам не организовать морской экспедиции для вывоза хлеба из Сибири. Так вот, с особым удовольствием могу сообщить вам, что вчера караван из пяти ледоколов и девяти грузовых судов взял курс на Обь и Енисей. Через три месяца новорожденному сегодня «АРКОСу» будет что предложить на лондонском рынке...
   В зале раздались аплодисменты, и Красин почувствовал, что овладел аудиторией.
   За улыбчивостью наркома, его юмором и мягкостью ощущались огромная уверенность и внутренняя сила. Севрюков смотрел на него с ненавистью. Потом, не в силах слушать его дальше, встал и вышел из зала в пустынный вестибюль.
   Там он пристроился за колонной, огляделся по сторонам.
   Никого не было. Севрюков переложил из заднего кармана брюк во внутренний карман пиджака длинноствольный маузер, с которым никогда не расставался.
   Из зала послышался вопрос:
   — Не опасается ли господин Красин повторения в «АРКОСе» столь же прискорбных случаев, как тот, что произошел с убийством служащей в «Закупсбыте»?
   Красин задумчиво потеребил свою элегантную бородку, внимательно всмотрелся в зал.
   — В течение долгих десятилетий лучшие люди России сознательно шли на смерть во имя справедливости и торжества дела свободы, — сказал он и с жаром закончил, — и не нам, тем более сейчас, пугаться уголовно— политического террора! Каждый из нас, каждый сотрудник «АРКОСа» отдает себе отчет в опасности, но надежда испугать нас ножами и пулями платных истязателей и наемных убийц — бессмысленна!..
   В зале снова вспыхнули аплодисменты, раздались громкие одобрительные возгласы, журналисты поднялись с мест, застучали сдвигаемые стулья.
   В вестибюль устремился поток спешащих к телефонам корреспондентов. Мгновенно возникла толпа.
   Показались советские делегаты. Красин и Ногин были окружены большой группой журналистов, продолжавших задавать вопросы.
   Все они двигались к выходу, и в эту суету незаметно втерся Севрюков. Сквозь толчею он постепенно пробился поближе к Красину. Посматривая на выход, шел вплотную за советским наркомом. Положил руку в карман пиджака...
 
   Шестаков вышел на верхнюю палубу ненадолго — оценить обстановку. Он стоял на мостике, подняв воротник шинели, нахлобучив низко на лоб фуражку — зюйдвестка осталась в каюте.
   Медленно, ох как медленно движется в свинцовых волнах Ледовитого океана хлебный караван! Ведь равняться надо на самые тихоходные пароходы, а некоторые из них и вовсе приходится тащить на буксире: старые изношенные машины не выдерживают нагрузки, время от времени какая— нибудь из них останавливается, требуя ремонта в невыносимо тяжелых походных условиях.
   Вокруг, сколько хватало глаз, угрожающе качались льды — летние, потрескавшиеся, но все еще опасные для утлых коробок, которые держались на честном слове да на энтузиазме «караванщиков».
   Шестаков в мыслях грустно усмехнулся: ведь многих из них действительно иначе, чем «караванщиками», не назовешь; они и океан— то впервые увидели всего несколько месяцев назад, какие из них моряки!
   Но работали яростно, будто снова и снова шли в бой с проклятой белогвардейской контрой!
   Шестаков вспомнил, как несколько дней назад налетел шторм.
   Плотный снежный заряд накрыл и море, и корабли белым мятым покрывалом, ослепил вахтенных на мостике.
   «Видимость — ноль!»
   Испуганно, жалобно заныли, загудели, заревели гудки пароходов: в любую минуту было возможно столкновение. Да и берег недалеко — с бурунами вокруг колючих острых рифов, с предательскими отмелями. Не дай бог, занесет на них в этой сумасшедшей летней метели!
   Свирепо завывал порывистый ледяной ветер, вздымал короткую крутую волну. Резко ударив по борту корабля, она взлетала вверх и рассыпалась мириадами крохотных ледяных шрапнелин; влажная пыль окутывала снасти и палубу прозрачной узорчатой коркой, лед прямо на глазах нарастал тяжелым опасным панцирем.
   Моряки знают, как страшно это непрошеное украшение — под его тяжестью рушатся снасти, надстройки, а порой и все судно, потеряв остойчивость, ложится на борт, набирает воды, переворачивается...
   И хотя сапоги матросов за минуту плотно примерзали к палубе, люди неистово скалывали лед чем попало, поливали его кипятком...
   Вот в этот самый момент и застопорила машина «Седова», оставляя флагманский корабль на волю бушующей злобной стихии.
   Шестаков кубарем скатился в машинное отделение: около двигателя уже хлопотали «духи» — так называют на судах машинную команду.
   — В чем дело?! — заорал Шестаков с порога.
   — Да вот, разбираемся, Николай Павлович, — виновато сказал старший механик Яков Привин. — Похоже, что подшипник преставился...
   В огромных ручищах он держал стальное полукольцо, покрытое сизой окалиной, с неровными обломанными краями. Лицо механика, все в масляных пятнах, выражало недоумение.
   Рядом копался в машине второй механик. Немного погодя он повернулся к Шестакову, поблескивая белками на закопченной физиономии, доложил:
   — Сгорел вкладыш левого подшипника.
   — Почему?
   Привин показал на кожух:
   — Масла в картере нету.
   Шестаков разозлился:
   — Толком можете объяснить, в чем дело? Почему масла нет? Куда оно подевалось?
   Привин развел руками:
   — Будем смотреть, Николай Павлович... До сих пор уровень нормально держался, масло расходовалось по норме.
   — Утечек, стало быть, не случалось, — пояснил второй механик.
   — Так это что, диверсия? — насторожился Шестаков.
   Привин сказал рассудительно:
   — Ну почему же сразу — диверсия! Разберем подшипник — видно будет. Как— никак машина старинная, очень даже поношенная...
   — И долго вы будете разбираться? — нетерпеливо спросил Шестаков. — Пока к берегу притащит?
   — Поднажмем, — хмуро ответил Привин. — Сейчас всей командой навалимся.
   Шестаков хлопнул его по плечу:
   — Я на мостик... Докладывать каждые полчаса!
   — Есть!
   Тогда все закончилось благополучно. Матросы с черными обмороженными лицами еще скалывали лед с палубы, когда снежный шквал прекратился так же внезапно, как и начался, в голубом небе засияло солнце.
   Обошлось без серьезных потерь.
   И на других судах каравана был порядок.
   А через полчаса Привин доложил, что нашли трещину в картере подшипника — через нее и ушло масло.
   Аварию удалось ликвидировать: трещину зачеканили, и вскоре машину можно было запускать на холостую обкатку. А еще через три часа заработал гребной вал — «Седов» двинулся вдогонку за караваном, благо тот находился в пределах прямой видимости.
   Сколько их было, неприятностей, больших и малых, на судах каравана, и каждая отнимала драгоценное время — дни короткого полярного лета мчались вихрем!
   Малейшая задержка могла обернуться катастрофой, и поэтому поход был сплошным авралом.
   Люди, впрочем, были к этому готовы еще в Архангельске, никто не роптал и не жаловался...
 
   Шестаков спустился в кают— компанию. Начинался обед, и все уже собрались за длинным столом, покрытым реденькой, но чистой льняной скатертью. В помещении было холодно, и люди сидели в шинелях, в бушлатах, закутавшись шарфами. Но — по русскому обычаю — без шапок. И не унывали, а в предвкушении обеда оживленно разговаривали, перебрасывались шутками.
   Хозяйничала Лена Неустроева. Она аккуратно резала черный хлеб крохотными ломтиками и раздавала обедающим по одному кусочку, подставляя ладонь, чтобы ни одна крошка не упала.
   Увидела Шестакова — серые удлиненные глаза ласково заискрились, на похудевших обветренных щеках показались милые ямочки.
   — Опаздываете, Николай Павлович, — сказала она с шутливой укоризной. — Так и голодным остаться недолго.
   — Голодным я все равно останусь, — засмеялся Шестаков. — Зато свежим воздухом надышался, врачи для аппетита очень рекомендуют.
   — Прошу! — Лена поставила перед Шестаковым тарелку с дымящимся борщом, который наливала всем по очереди из бачка. — Флотский борщ образца тысяча девятьсот двадцатого года. За вкус не ручаюсь, но сварила горячо...
   За вкус ручаться и верно не приходилось, да и борщом назвать это странное варево из прошлогодней квашеной капусты и пригоршни ржаной муки можно было, только отдавая дань старинной морской традиции.
   Но никто не привередничал, все охотно согласились бы на добавку — да только не было ее. А Яков Привин, старший механик, даже нахваливал «мисс кок» — так прозвали Лену в кают— компании еще в самом начале похода.
   Пока народ старательно управлялся с первым, Лена растерла озябшие руки, спрятала их в меховые рукавички. Шестаков виновато поглядел на нее, тяжело вздохнул.
   Ему хотелось взять эти покрасневшие потрескавшиеся руки с длинными гибкими пальцами в свои, приласкать, согреть их — сколько выпало им на долю непривычного, тяжкого и неожиданного труда!
   Будто уловив эти мысли Шестакова, Лена лихо тряхнула головой, сбросила рукавички и принялась раздавать второе блюдо: жидкую пшенную кашу на сахарине.
   С того конца стола, где сидел Яков Привин, раздался взрыв хохота. Старший механик, человек доброго и веселого нрава, прожил большую и интересную жизнь и считал своим долгом, как он выражался, «передавать салагам тяжелый революционный опыт» — рассказывал окружающим смешные, иногда грустные, но всегда поучительные истории.
   А рассказать ему было что: в свои сорок лет он успел побывать и в боевиках— эсерах, и в анархистах, и в политкаторжанах.
   Пожизненную каторгу назначил ему царский суд за покушение на могилевского губернатора, душителя и вешателя.
   А с восемнадцатого года Привин раз и навсегда пристал к большевикам. Работал в ВЧК, на фронте под Царицыном отбил у беляков батарею.
   Выпятив и без того широченную, как ворота, грудь, на которой поблескивал орден Красного Знамени, механик рассказывал, как он выступал однажды на фронте с лекцией о текущем моменте:
   — Разъясняю я, значит, братцам— солдатикам про поход проклятой империалистической Антанты, в бумажку гляжу, чтоб не сбиться. И каждый раз, как останавливаюсь дух перевести, командир полка в ладоши бьет. Конечно, вместе с ним и ротные хлопают, и взводные, и весь рядовой состав. Понравилась мне такая сознательность, говорю потом командиру: «Ну, говорю, дорогой товарищ, дошли, видно, мои слова до сердца каждого солдата!» — «Та ни... — отвечает, сам он из— под Чернигова, — стоя сплять, гады!..»
   Даже Неустроев расхохотался:
   — Это он их, выходит, аплодисментами пробуждал!
   — Ну да, — серьезно подтвердил Привин.
   Шестаков взглянул на Лену, оба они — на Неустроева, все вместе — на Привина. И безудержный смех охватил их. Глядя на них, хохотала вся кают— компания, но только они знали истинную — тайную — причину этого веселья.
   Дело было в том, что еще в самом начале похода Привин зашел в каюту Неустроева доложить о работе машины. После делового разговора Лена предложила старшему механику чаю, он охотно согласился и, по обыкновению, начал рассказывать о своих фронтовых приключениях.
   На сей раз речь шла о том, как он после разрыва германского снаряда, разметавшего в клочья всю орудийную прислугу и конную упряжку, выволок с позиции из— под носа наступавших врагов полевое орудие.
   Глядя на его мощную, как у Поддубного, шею, на пудовые кулачищи, толстые огромные ноги, Шестаков реально представлял себе эту картинку: Привин, намотав на плечи упряжь, прет на себе пушку вместо трех першеронов...
   И в этот самый момент на середину каюты нерешительно вышел, невесть откуда взявшийся мышонок.
   Маленький розовый мышонок.
   Привин поперхнулся на полуслове, остекленевшими глазами уставился на него... а дальше произошло нечто невероятное: гигант с воплем, одним прыжком очутился на столе и оттуда с ужасом завопил: «У— уберите... убери— ите... это!..»
   И сколько Шестаков ни урезонивал его, — как не стыдно, а еще боевик, политкаторжанин, — Привин со стола не слез, пока Николай не сгреб мышонка в бумажный кулек и не вынес его из каюты.
   Потом, буквально со слезами на глазах, заикаясь от смущения, старший механик умолял никому не рассказывать об этом случае: «Я в— ведь н— не от т— трусости... это у м— меня п— после к— контузии... ч— чисто нервное...»
 
   Севрюков шел вплотную за советским наркомом. А Красин и не замечал его, увлеченный разговором с представителями прессы...
   В дверях произошла заминка. Севрюков нащупал во внутреннем кармане пиджака свой маузер и прижался к Красину.
   И в этот момент кто— то, хлопнув его по плечу, дружелюбно воскликнул:
   — Хэлло— о!
   Севрюков обернулся и увидел незнакомого англичанина — высокого, сухопарого, с резким энергичным лицом. Он и представить себе не мог, что перед ним инспектор Скотланд— Ярда Флойд Каммингс.
   — Что такое?! — недовольно спросил Севрюков и сделал движение вдогонку Красину — он боялся потерять его около автомобиля.
   Но инспектор Каммингс профессионально точным движением запустил руку Севрюкову за пазуху и прижал пистолет.
   Севрюков дернулся, и в тот же миг двое дюжих парней схватили карателя за руки. Спустя мгновение Каммингс, воспользовавшись тем, что один из сыщиков завернул Севрюкову за спину правую руку, вытащил у него из кармана маузер.
   Так они и выволокли его на улицу.
   В суетливой толпе на них почти никто не обратил внимания.
   Севрюков с тоской смотрел, как захлопнулись лакированные дверцы длинного черного «даймлера» и советская делегация отъехала от подъезда пресс— клуба...
   Переодетые полицейские втолкнули бывшего прапорщика на заднее сиденье большого открытого «остина», деловито нацепили ему наручники.
   Каммингс прыгнул на переднее сиденье, автомобиль плавно тронулся с места и неторопливо влился в непрерывный уличный поток.
   «Остин» катил по лондонским улицам очень медленно, как бы давая Севрюкову последний раз посмотреть на огромный город. Он и смотрел по сторонам — с отвращением и отчаянием, в бессильной ярости кусая до крови губы. И бормотал себе под нос:
   — Надо же, поймали все— таки, суки!.. Довольны?... Погодите, гады, вас еще большевички повозят в кандалах, как вы меня... подлюги...
   Мелькали по сторонам дома, ярко изукрашенные витрины магазинов, а Севрюков все бубнил:
   — Разожрали себе хари, полирована вошь!.. Погодите своего часу, умоетесь еще нашими слезьми да кровушкой... Эхма, не думал мой батянька Игнат Севрюков, что английские фараоны будут меня на лимузинах по Лондонам катать... — Он повернулся к одному из сыщиков: — Слышь, ты, толстая рожа! Дай закурить...
   Полицеский внимательно посмотрел на него, но, естественно, ничего не ответил — русского он не знал.
   Севрюков разочарованно сказал:
   — Не понимаешь, гад?... Слышь, дай подтянуть, душу щемит!..
   Полицейский по— прежнему не догадывался, чего хочет от него арестант.
   Севрюков заорал:
   — Не понимаешь?! Да чего непонятного— то?... Смок! Понимаешь? Смо— ок! Смокать хочу!
   Вот теперь полицейский сообразил наконец, чего нужно этому русскому. Он достал солидный кожаный портсигар, вытряхнул из него сигарету.
   Севрюков досадливо поморщился:
   — Да не порть сигарку— то... Я твою докурю... Мне только потянуть малость... Докурю, андерстенд?... Не понимает, оглоед! Да хрен с тобой, давай целую!..
   Севрюков раскрыл губы, и сыщик вставил ему в рот сигарету. Чиркнул зажигалкой, и Севрюков с огромным удовольствием затянулся.
   Он уже успокоился и весь сжался, как пушечная пружина.
   Медленно поднял ко рту скованные наручники кисти, неловко переложил в губах сигарету, затянулся и нагло выпустил дым полицейскому в лицо.
   Тот поморщился, но ничего не сказал, только отодвинулся. Каммингс с переднего сиденья сказал сыщикам что— то смешное, они оба захохотали.
   Севрюков еще раз глубоко втянул в себя дым сигареты, проговорил вслух:
   — Еще посмотрим: совсем споймали вы прапорщика Севрюкова или только так, потрогать...
   План у него уже созрел.
   Не глядя больше по сторонам, он выплюнул сигарету и совершенно неожиданно, без малейшего видимого усилия перебросил через опешившего сыщика, через правый борт автомобиля свое костлявое жилистое тело.
   Упал, как кошка, на четыре точки, на мостовую.
   Скорость была невелика, поэтому он сразу же, несмотря на скованные руки, поднялся...
   Но тут случилось непредвиденное.
   Не привыкший к английскому левостороннему уличному движению, Севрюков выпрыгнул на правую сторону дороги. И громадный двухэтажный автобус, мчавшийся навстречу, сразу же поднял его на капот.
   Шофер автобуса еще попытался отвернуть, резко дернул руль в сторону, и урчащая, грохочущая, гудящая, горячая машина с оглушительным звоном и треском вмолотила разможженное тело Севрюкова в стеклянную витрину овощного магазина.
   Наступила тишина, разбиваемая только треньканьем лопнувшего стекла и журчанием текущих по тротуару ручейков томатного сока из разрушенной дотла витрины.
 
   Бурлила, шумела, полна была людского ликования маленькая пристань Усть— Порта.
   С громкими торжествующими гудками бросали вдоль стоянки якоря суда хлебного каравана.
   На пристани собралось, кажется, все население Усть— Порта: люди размахивали красными флагами, стреляли в небо из ружей.
   Пришло много ненцев в красочных, сшитых из шкур одеяниях. Кто то успел развести костры, на некоторых уже булькало в котелках варево. Местные даже грудных ребят принесли — те лежали в легких люльках, на ряднышках, с интересом глядели на белые высокие облачка в голубом небе и вкусно чмокали «монями» — деревенскими сосками с хлебным мякишем.
   На все, происходящее окрест, взирали с невозмутимым спокойствием домашние олени. Бегали по дощатому настилу ошалевшие от необычного шума собаки...
   По пристани расхаживали возбужденные матросы и красноармейцы с обветренными, обмороженными, бородатыми лицами.
   Чуть в сторонке изо всех сил старался необыкновенный импровизированный оркестр: маленький носатый человечек в черном длиннополом пальто терзал обшарпанную скрипку; толстый солдат в шинели и волчьем малахае, раздувая щеки, трубил на бас— геликоне; им вторил на гармошке, невероятно фальшивя, но ничуть этим не смущаясь, маленький морячок в чудовищно широких клешах, в бескозырке с длинными полосатыми лентами и... в расшитой оленьей малице.
   Оркестр играл революционные песни, а вперемежку с ними наяривал краковяк и «Дунайские волны»...
   К судам каравана, не теряя времени, с левых бортов швартовались речные баржи.
   Матросы перебросили сходни, принялись налаживать ручные транспортеры...
   С ледокола «Седов» на пристань торжественно спустились Шестаков, Неустроев, Щекутьев, Лена. С других судов сошли на берег почти все участники рейда.
   Им навстречу с хлебом— солью в руках направилось местное начальство во главе с комиссаром, опоясанным вперекрест пулеметными лентами, с маузером в деревянной кобуре и мохнатой ушанке с красной полосой поверх козырька.
   Встретились, обнялись, троекратно расцеловались, передали хлеб— соль, разговорились...
   Матросы из команд каравана бродили среди местного народа, знакомились, угощали друг друга махоркой. Встречались и старые знакомые...
   Комиссар в партизанской ушанке коротко доложил Шестакову:
   — Мильен триста тыщ пудов хлебушка мы вам приготовили, однако...
   Шестаков радостно улыбался:
   — Ох, и ждут его!.. Довезти бы поскорее да повернее!
   — У нас вить еще кой— чего имеется... — хитро щурился ко миссар.
   Шестаков подмигнул:
   — Хвались, хвались, комиссар!
   — И похвалюсь! — комиссар стащил меховую варежку и начал загибать пальцы по очереди в огромный кулак: — Лёну имеем тыщу двести пудов, кожи сырой — тыщу пудов, шерсти — две с гаком тыщи!
   — Вот молодцы! — с восторгом закричал Шестаков.
   — Да не все еще! — горделиво сказал комиссар. — Волоса — полторы тыщи пудов, смолы — пудов около трех сотен, да еще поташ, да еще замша!..
   — Ну и ну! — удивлялся Шестаков. — Богатство!
   — Еще какое! — солидно соглашался комиссар. — Да, забыл: лакомкам, на продажу, — орешек наш сибирский, ядреный, один к одному!
   — Сколько?
   — Три тыщи пудов!
   — Да— а, замечательно! — Шестаков был полон энтузиазма. — В Англии, на рынке, все это обернется машинами, мануфактурой, пилами, топорами...
   — Чаю бы да керосину тоже неплохо, — рассудительно заметил комиссар.
   — А как же! Все добудем и часть того добра сюда же, народу вернется...
 
   Времени у экспедиции было совсем мало, и погрузка шла авралом. Участвовали все трудоспособные — и команды судов, и многие из местных.
   Лена, приспособившая себе в пару какого— то ненецкого мальчишку, вместе с ним носила по одному мешку — им на двоих этого было вполне достаточно.
   Хлеб грузили мешками — по сходням и трапам, ящиками, которые насыпали на берегу и переносили на палубы маломощными кранами; наладили даже ручные транспортеры: несколько дюжих мужиков накручивали на ворот бесконечную брезентовую ленту, а по ней прекрасной, волновавшей сердца речкой текло крупное каленое сибирское зерно — одно зернышко к одному.
   У трюмных люков часть зерна просыпалась на чисто выдраенную палубу — матросы деревянными лопатами аккуратно сгребали его к трюмам...
   К полудню внизу, в трюме, уже наполовину засыпанном зерном, Шестаков, Лена, Щекутьев, даже Неустроев дали себе волю: носились по зерну, как дети.
   Они загребали его руками, грызли, горстями бросали друг в друга, ликующе кричали: «Ура— а!», «Есть хлебушко— о!», «Хлеебуше— ек, ура— а— а!!!».
 
   На этот раз ненцу Ваське Герасимову в Архангельске повезло: за привезенные из тундры песцовые шкурки и четыре пыжика удалось ему добыть кусок ситца, большую штуку бязи, два фунта соли, маленько сахара и пятьдесят штук винтовочных патронов.
   Винтовки, правда, у Васьки не было, но из боевых патронов он выковыривал пули, а порохом снаряжал свои ружейные заряды. Без пороха в тундре нельзя, пропадешь, пожалуй, совсем... А пули тоже пригодятся — их можно раскатать в дробь.
   Он и занимался этим приятным для рук и сердца делом у маленького окошка заезжего двора бабки Анфимовой, у которой во время редких наездов в Архангельск всегда останавливался.
   Бабка Анфимова, шустрая, хитрая, молчаливая, устраивала его немудреные коммерции, давала ночлег и пускала в большой старый сарай Васькиных собак — все за умеренную плату. Еще и подносила полбутылки огненной воды, которую сейчас нипочем не сыщешь, — всего— то за одного песца.
   Васька снаряжал патроны, огненная вода тихо гудела в нем приятными голосами, и ненец напевал себе под нос песню близкого снега.
   Потом поднял взгляд на окно и оцепенел: за мутнопереливчатым стеклом стоял Большой Тойон, Начальник, и, судя по шевелящимся губам, что— то говорил человеку, невидимому Ваське из— за обреза рамы.
   У Васьки разом замерло сердце и заныл зад. Потому что в сердце вместо крови втек огромный страх, старый огромный страх, а зад задергался, завизжал пронзительной болью от каждого из пятидесяти шомпольных ударов, полученных год назад.
   Ах, как страшно кричал тогда у них в стойбище Начальник!
   Расстрелять! Ра— асстреля— ать!
 
   Расстрелять!!!
 
   Солдаты убили в то утро из винтовок четырех Васькиных родичей. А всех остальных выпороли шомполами. И Ваську.
   Было невыносимо больно, только один раз в жизни Ваське было так больно — это когда его рвала рысь, но рыси он все равно не боялся и убил ее. А теперь сильнее боли был ужасный страх, потому что Васька еще никогда не видел, чтобы один человек убил другого просто так, ни за что.
   Васька вообще не знал такой вины, за которую можно убить человека. Но родичей убили совсем ни за что! Ведь по закону тундры голодных и замерзших людей всегда сначала надо накормить и обогреть. А уж потом спрашивать, кто они и откуда. Да если б в стойбище и сначала знали, что к ним пришли партизаны, которые воюют с властью Большого Тойона, их бы все равно накормили, отогрели и дали место в чумах.
   Закон тундры не Большой Начальник придумал. И не ему этот закон отменять.
   Но когда кто— то рассказал в Архангельске, что стойбище подкармливает партизан, Начальник пришел с солдатами, убил четырех родичей, а всех остальных выпорол шомполами.
   И Васька точно знал, что когда— нибудь Великий Дух, давший им Закон, от которого они не отступили, очень сильно покарает Начальника за то, что он их убивал и порол. Они ведь только соблюдали Закон.
   Кончилась вскоре власть Большого Начальника, рассеялись белые солдаты по тундре, как волки весной, а сам Начальник — вот он, стоит за окном, как ни в чем не бывало! Правда, не в своей красивой форме, а в солдатской шинели. И не кричит, как в стойбище, а шепчет вполголоса. Но вот он, как есть, — живой, здоровый.
   Может, Великий Дух недосмотрел за ним?
   Сердце громко стукнуло, рванулось, вытолкнуло из себя вязкий страх и наполнилось снова горячей кровью, и боль перетекла в грудь. И стала ненавистью.
   Васька приподнялся, прижал нос к давно немытому стеклу: Начальник, нагнувшись, тихо объяснял что— то бабке Анфимовой.
   Начальник знает бабку Анфимову?