И сколько прошло времени, было ему неведомо, когда вдруг заросший черный мужик откинулся молча назад; во лбу у него виднелась маленькая дырочка аккуратная.
   Потом страшно захрипел, забил ногами и смолк пропахший рыбой тихий помор из Лямцы.
   И, схватившись за живот, сел на землю, харкнул кровью белобрысый здоровенный промысловик из Няндомы, отбросил в сторону винтовку и сказал отрешенно:
   — Все! Мне кишки продырявило...
   Завалилась прогоревшая крыша.
   Тюряпин на ощупь, в кромешной мгле, в дыму и гари, отловил за плечо Гервасия, крикнул ему:
   — Шабашим! Счас мы с тобой начнем наружу выходить, понял ты меня?
   — Сдаваться? — спросил Гервасий.
   — Нам с тобой сдаваться нечего, — зло усмехнулся, блеснул в темноте зубами Тюряпин.
   — А чего тогда?
   — Слушай меня внимательно.
   — Угу.
   — Я выхожу в дверь первый. Ты считай до двадцати, опосля вылетай следом. И сразу направо, за угол. Сложись колобком и лети на заднице с обрыва. Даст бог, уцелеешь, не расшибешься...
   — Подстрелят, кось, пока до обрыва— то добегу? — деловито поинтересовался Гервасий.
   — Авось не поспеют... Делай, как говорю!
   Тюряпин сдвинул на ремне за спину две гранаты и так же деловито добавил:
   — Доберешься до наших, скажешь: так, мол, и так, погиб красный боец Константин Афанасьевич Тюряпин за будущую сладкую и вольную жизнь...
   Отбросил ногой кол, подпиравший дверь, широко распахнул ее и вышел вон.
   И задыхающийся от дыма и жары Гервасий видел в проем, как ровным шагом пошел Тюряпин, надев на винтовку шапку, и смолкли выстрелы.
   Тюряпин остановился, воткнул винтовку стволом в снег и стал вольно, сложив руки за спиной. Для полного шика только цигарки не хватало.
   Поднялись в рост белые из— за сугробов и пошли к нему быстрым шагом, побежали. И Гервасий вынырнул в этот момент наружу.
   Кто— то сипло крикнул:
   — Вон еще один краснопузый вылез остудиться!
   — Беги, беги, пацан! — громко заорал Тюряпин и бросил под ноги — между собою и подступившими почти вплотную белыми — две гранаты.
   Ослепительный красно— синий шар вспух на этом месте, отбросил Гервасия к углу избы, вышиб дух.
   Но в следующий миг он уже вскочил на ноги, промчался спасительные несколько метров и бросился, не глядя, в бездонный снежный провал...
 
   «Может, это и есть конец света?» — подумал Миллер, когда машины въехали в порт. Тысячи людей обезумели. Ими владела одна страсть, одна всеобъемлющая цель гнала их по забитым причалам, в узких выщербленных проходах между складами, пакгаузами, мастерскими — прорваться любой ценой на уходящие суда.
   Испуганные, дико всхрапывающие лошади, рвущиеся из постромков, перевернутые телеги, еще дымящие полевые кухни, разбитые снарядные ящики, брошенные орудия, валяющееся, уже никому не нужное оружие, разграбленные контейнеры, потерявшие хозяев собаки, растоптанные кофры и чемоданы, толпа с узлами, общий гам и крик, перекошенные в сумасшедшем ужасе лица.
   И все это освещено багровым пляшущим светом пылающих на другой стороне Двины складов, дровяных бирж, лесопильных заводов.
   И как знак окончательной всеобщей потери рассудка — висящий на стропах подъемного крана рояль. Черный концертный рояль.
   — Майна! — закричали снизу, и крановщик, то ли по неопытности, а может быть, нарочно, освободил стропы, и рояль рухнул наземь, прямо в толпу, взметнув в низкое страшное небо столб хруста, звона и звериного жуткого вопля сотен несчастных...
   У трапа ледокола «Минин» выстроилась в каре офицерская рота с направленными на толпу штыками и расчехленным пулеметом.
   — Нельзя!.. Нельзя!.. — хрипел сорвавшийся голос начальника охраны. — Никому нельзя, здесь только штаб!..
   Женщина в белой медицинской косынке с красным крестом кричала:
   — Хоть раненых заберите!.. И женщин... Что ж вы делаете, красные их всех перебьют!..
   Женщину отпихнули, и сразу же унес ее куда— то в сторону поток других наседающих на цепь штыков людей в котелках, шубах, шинелях.
   Миллер медленно, как тяжело больной, прошел по трапу, тонко пружинившему под ногами, и услышал за спиной голос Марушевского:
   — Поднимите трап над пристанью! Они сомкнут оцепление и ворвутся сюда...
   Палуба подрагивала от сдержанного усердия работавшей на холостых оборотах машины ледокола. В этом было что— то успокаивающее.
   Капитан доложил десятиминутную готовность. Миллер устало кивнул и пошел вдоль юта, держась для уверенности за металлический леер. Он не мог оторвать взгляда от беснующейся, обреченно давящейся на пирсе толпы. Как же это случилось? Ведь еще недавно казалось, что до победы осталось совсем мало?...
   Вернее сказать, полгода назад так совсем не казалось. Особенно когда союзники стали отзывать свои войска. Это была с их стороны первая ужасная, можно уверенно сказать — роковая, гадость. Это позорное малодушие западных людей, не привыкших к трудностям. Они привыкли взваливать на нас самое тяжелое.
   Еще в прошлом сентябре они всячески уговаривали оставить Север и перебросить всю северную армию к Деникину, на Юг России.
   Но это же — с военной точки зрения — была совершеннейшая глупость!
   И вообще, с какой стати ему было идти в подчинение к Деникину? Конечно, в отличие от тупого солдафона Юденича, можно считать Антона Ивановича вполне приличным человеком и даже военным неплохим. Но не из чего не следует, что ему, генерального штаба генерал— лейтенанту Миллеру, интеллигенту, ученому, опытному стратегу, надо идти в подчинение к заурядному армейскому генералу только из— за слабодушия англичан, их неверности обязательствам и временных тактических просчетов на фронте.
   И сколько он ни доказывал на срочно собранном совещании кадрового офицерства, что неразумно сворачивать северный театр военных действий только для пополнения деникинской армии, — большинство все равно настаивало на эвакуации.
   И, не имея ни в ком поддержки и опоры, вынужден был Миллер согласиться на отвод войск и переброску их на юг.
   Все это было глупость и гадость.
   Двух недель не прошло, как убедились в его правоте. Тяжело раскатываясь поначалу, двинулся вскоре стремительными прорывами Деникин на Москву — корпусами Мамонтова и Шкуро. Вновь заполоскался трехцветный флаг уже в Орле.
   И этот противный бульдог Юденич круто обложил Петроград, будто клешнями сдавил.
   Дни считанные до штурма остались.
   Всего ничего, четыре месяца назад! Приказал твердо, без колебаний, ни с кем уже не совещаясь, командующий Северным фронтом Миллер развернуть вспять эвакуационные колонны.
   — Удар на железнодорожном направлении, взять узловую станцию Плесецкую, захватить Онегу, очистить от красной заразы весь Шуньгский полуостров.
   В канун Покрова вошли первые разъезды в пустынный Петрозаводск.
   И откатились красные, попрятались партизаны по глухим скитам, скрылись в заброшенных медвежьих углах, таежных поселениях.
   И хоть ясно было — сочтены дни Совдепии, конец ей приходит, со всех четырех сторон сжали, не встать ей, не вздохнуть, не охнуть, — грызла сердце тайная досада, горьким налетом на губы садилась: не ему быть нареченну спасителем святой Руси.
   И себе признаваться не хотел, а сдержать в душе зависть, укротить черное злое чувство никак не мог. Антон Иванович Деникин, толстомясый, косноязычный, мужиковатый, освободит колыбель российского самодержавия, белокаменную Москву.
   И бульдог Юденич займет столицу великой империи — Петроград.
   И верховному правителю Колчаку и так карты в руки. А ему, Миллеру, будут отведены третьи роли.
   Сейчас и вспоминать о тех горестных маленьких мыслях неохота. Деникин отброшен на юг, да и отстранен от дел, по существу, там теперь заправляет Врангель.
   Юденич прячется среди чухны.
   А Колчак арестован и две недели назад расстрелян.
   Расстрелян! Господи, твоя воля! Адмирал, верховный главнокомандующий! Когда— то Миллер не любил Колчака за английское высокомерие, спесь, любовь похвастаться своей славой путешественника, ученого и храброго военного. Но представить себе такое!..
   Миллер поднялся на мостик, прислушался к нарастающему грохоту стрельбы у вокзала. Пронзительно завыл над головой снаряд, и сразу же недалеко от борта взметнулся султан воды и битого льда.
   Оглушительно заголосила толпа на пристани, и из этою вопля отчетливо доносились слова:
   — Красные!.. Кра— асные... В город входя— ят!.. В го— о— род!
   Миллер повернулся к капитану, негромко скомандовал:
   — Все. Отваливайте от причала.
   Капитан смущенно прокашлялся:
   — Господин Чаплицкий еще не прибыл, ваше высокопревосходительство...
   Миллер аккуратно протер запотевшие стеклышки пенсне и строго сказал:
   — Не превращайте временное отступление в бегство, милостивый государь. Господин Чаплицкий на своем посту. Отваливайте. И дайте в Мурманск радио, чтобы за арьергардом вышел миноносец «Юрасовский».
   — На «Юрасовском» разбежалась почти вся команда. Остались одни офицеры, — мрачно доложил капитан. — Я только вчера пришел из Мурманска...
   — Молчать! — рявкнул командующий. — Прекратите сеять панику! Выполняйте приказ!
   — Есть...
   Капитан отошел к машинному телеграфу и со злостью рванул ручки: левой — малый назад, правой — малый вперед. Скомандовал:
   — На баке! Отдать носовой! Руль — право, три четверти!..
   Высокий нос ледокола стал медленно отползать от бревенчатого пирса. Гора коричневато— серой воды закипела под кормой, с шумом взлетела на пристань...
 
   Грузовик замер у самой кромки причала, и офицеры, попрыгав из кузова, растерянно смотрели вслед выходящему на фарватер ледоколу.
   Дым из труб ложился на битый лед, на воду в полыньях серыми мятыми кругами, стелился за кормой, и Чаплицкий болезненно— остро вспомнил дым из— под крыши избы и мелькающие тени в черных провалах окон.
   «Все это ужасно глупо, — вяло думал он. — Сумасшедший дом. А может быть, ничего этого и вовсе нет? Может быть, я давным— давно заболел, сошел с ума и мне все это видится в болезненных грезах воспаленного сознания?»
   Но в памяти все еще стоял острый запах горелого человеческого мяса, и Севрюков рядом говорил с недоумением:
   — Эть, суки!.. Бросили ведь, ась?... Эт— та ж надо?! Чего же делать теперь, ась?...
   Чаплицкий вымученно усмехнулся:
   — Испробовать милосердие большевичков. И дворян иерусалимских...
   — Ну— у, эт— та уж хрена им в сумку! — заорал, выпучив глаза, Севрюков. — Пробиться надо, вот что, к своим. Вы с нами господин каперанг?
   Чаплицкий покачал головой:
   — Да нет уж, господин Севрюков. Ступайте... с богом. А я как— нибудь сам попробую...
 
   Командарм Самойло вдел ногу в стремя и неожиданно легко бросил в седло крепкое, плотно сбитое тело. И, сильно сжав коленями спину заходившего под ним бойкого каурого жеребца, вдруг почувствовал себя молодым и счастливым.
   Париж стоил покаявшемуся королю мессы, а уж Архангельск наверняка стоил для боевого генерала прожитой и так круто измененной, сломанной, наново прочувствованной судьбы.
   Самойло вспомнил — без какой— либо видимой связи, — что еще два года назад в Бресте, во время мирных переговоров с немцами, его бывший однокашник и сослуживец генерал Скалон долго и сосредоточенно наблюдал, как Самойло аккуратно спарывает маникюрными ножницами лампасы с форменных брюк, а потом затравленно спросил:
   — И ты... вот так... сможешь выйти на люди?
   — Конечно! — засмеялся Самойло. — В лампасах без брюк ходить неудобно. А в брюках без лампасов — ничего, вполне допустимо...
   — Но ведь это позор! — крикнул Скалон.
   — Позор для военного человека — не выполнять приказы, — серьезно сказал Самойло, — а новое правительство в приказном порядке отменило наши с тобой звания, погоны, ордена и лампасы. Теперь, наверное, знаков отличия по— другому надо добиваться...
   — Это не правительство, это не власть! Это шайка бунтовщиков и демагогов!
   — А кабинет Протопопова и Сухомлинова — это правительство? А наш отказавшийся от престола монарх и немытый конокрад Гришка — это власть?
   — Боже мой, боже мой! — схватился за голову Скалой. — Немцы сейчас оторвут от нас полстраны, остальное уничтожат большевики. Скажи, что нам делать? Что делать?!
   — Служить.
   — Кому?
   — России. Отечеству. Мы с тобой солдаты, у нас одна работа — защищать родину.
   — Нет, нет, не— ет! — затряс кулаками Скалон. — Не могу больше, это все, все! Конец, не могу так жить больше!..
   Выбежал из комнаты, дробно простучал каблуками по коридору гостиницы, вошел в свой номер, не закрывая двери, достал из кобуры револьвер и выстрелил себе в висок...
   Самойло посмотрел на тысячеголовое людское море, волнами катившееся от станции под расчерченным красными пятнами знамен низким черым небом, и грустно усмехнулся: довольно странно выглядели бы сейчас лампасы на его толстых штанах нерпичьей кожи!
   Эх, господи, сколько же в людях глупости, амбиций, предрассудков, которые для красоты и самооправдания называют традициями, убеждениями, представлениями. Долгом.
   А долг— то перед Россией у них был один — вернуть ей Архангельск, северный порог большого дома Родины.
   И низкий поклон судьбе, сердечное спасибо жизни, что довелось все это выстрадать, вынести, перетерпеть. И победить.
   Войти в этот старинный город, пинком вышвырнуть всю нечисть за дверь, которая столько веков соединяла Русь со всем остальным миром.
   Войти с победоносной армией, которой ты бессменно командовал — от дня сегодняшнего счастья до тех уже незапамятно далеких дней поражений, отступлений, таких тяжелых потерь, почти полного разгрома, преодоленного в муках, боли и смерти и повернувшегося вчера окончательной победой.
   Армия— победительница входила в Архангельск: от станции железной дороги катил поток по улицам города, маршировали, перебравшись через разломанный лед Маймаксы, батальоны от Новодвинска, и мягко ступали охотничьи отряды от Неноксы и Няндомы, шел Холмогорский дивизион, вразвалку топала матросская пулеметная команда, четко печатали шаг бойцы непобедимого Шенкурского полка.
   Шли победители — в истертых шинелях, прожженных у костров, в порыжелых бушлатах, зипунах, заношенных азямах, изодранных тулупах, затерханных городских пальтишках. В валенках, чунях, подвязанных веревками сапогах, ботах— «котах» и вечных, самонадежных лаптях.
   Армия заканчивала свою огромную изнурительную войну. Армия шла по запущенному, занесенному сугробами Троицкому проспекту, мимо некогда богатой и нарядной Немецкой слободы, мимо полусожженного здания Думы, мимо кафедрального собора — одного из самых красивых и светлых соборов России.
   Армия шла по берегу Северной Двины, мимо парадного памятника Петру Первому.
   Царь— плотник, неутомимый устроитель земли своей, стоял вглядываясь в недалекое Белое море, торжественный, в орденской ленте, при звезде, перчатка за поясом, в руке подзорная труба.
   Самойло остановил лошадь около памятника, долго смотрел на Петра, потом с сомнением покачал головой: вряд ли видела Архангельская земля своего неутомимого царя в таком наряде. Он всегда приезжал сюда в трудные времена, и всегда для тяжелой работы и для очень непростых решений.
   Ах, какие сложные отношения были у Петра с этим замечательным русским городом — единственными в те времена воротами в мир!
   Тугой петлей сдавили турки горло русской торговли на Босфоре — нет дороги на Черноморье.
   Шведы намертво заступили все пути на запад с балтийских берегов.
   Один морской тракт на широкие просторы Атлантики — из маленького поселения Архангельск, еще поморами освоенный: через Белое море, вокруг Скандинавии.
   И ведь должен быть — наверняка существует! — проход к сонному Китаю и полуденной Индии через Студеный океан.
   Потому повелевает царь купцу Баженину закладывать на Соломбале верфь для устроения больших кораблей. И самолично дарует сертификат на строительство морских судов торговым людям Бармину, Амосову и Пругавину.
   И сам на стапеле орудует: не подзорная труба в руках, а рейсмус и топор. Да уж не в адмиральском мундире с лентой при орденах, а в пропотевшей заскорузлой робе!
   И маленький городок, единственный океанский порт поднимающейся к мировому соучастию Руси, обласканный царской любовью и милостью, окрыленный его имперской надеждой, гордый открывшимися видами безбрежных просторов, восстает к бурной деятельности. К своей завтрашней славе.
   Как неукротимо растет морской форпост! В тот первый царский приезд посетили Архангельск сорок иностранных судов. Два десятилетия спустя архангельские лоцманы вывели за створы двести пятьдесят вымпелов! На миллионы золотых рублей поплыли во весь свет русские меха, строевой лес, лен, корабельные доски, хлеб, кудель, смола, сало...
   Будто добрая работящая жена при рачительном заботливом муже, расцветала база российской торговли, крепко трудясь и сладко нежась в ласке и внимании своего великого государя.
   И не чувствовала, не знала, что на топких, пустынных берегах реки Невы уже появилась новая, вечная, окончательная, на всю жизнь, привязанность Петра. Молодая столица Санкт— Петербург.
   Не сильно рвались торговые люди менять уже ставший привычным путь из Архангельска в мир.
   Мощь и слава новой столицы пока еще государю только мнятся, а сегодня покамест жить в новом городе и торговать оттуда затруднительно: сыро, тесно, хлопотно, да и профита делового нет — все равно скандинавские проливы перекрыты свейскими кораблями ратными, выхода с Балтики не имеется.
   Царь манит, уговаривает, сулит, приказывает, повелевает и на хитрости купеческие обрушивает тяжелую десницу монаршей воли.
   Да и обычного человеческого гнева: запретить впредь строить в Архангельске океанские корабли, а ввоз в город дозволяется лишь в пределах товаров, самому городу для потребления потребных!
   И предписывает неукоснительно пробиваться из Архангельска на восток и на север.
   На западе у нас есть другие ворота — славный град столичный Петербург...
   Два века ушли, и снова молодая Россия смотрела на Архангельск, как некогда юный царь, с надеждой, любовью и верой.
   Отвоеванный сегодняшней ночью город— порт был единственными воротами в мир.
   Широкими веселыми шагами мерил командарм Самойло небольшую комнату аппаратной, звонким голосом, не заглядывая в бумажку, которая была у него в руках, диктовал телеграфисту:
 
   РЕВВОЕНСОВЕТУ РЕСПУБЛИКИ.
   ДВАДЦАТОГО ФЕВРАЛЯ ВОССТАНИЕ ОХВАТИЛО ВСЮ БЕЛУЮ АРМИЮ. В АРХАНГЕЛЬСКЕ УЖЕ ПРОИЗОШЕЛ ПЕРЕВОРОТ, ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ БЕЛЫХ ВОЙСК ГЕНЕРАЛ МИЛЛЕР БЕЖАЛ МОРЕМ НА ЛЕДОКОЛЕ, ВЛАСТЬ В ГОРОДЕ ПЕРЕШЛА В РУКИ РЕВОЛЮЦИОННОГО КОМИТЕТА ПРОФЕССИОНАЛЬНЫХ СОЮЗОВ.
   ПЕРВЫЙ КРАСНЫЙ ЭШЕЛОН, ВСЮДУ ТОРЖЕСТВЕННО ВСТРЕЧАЕМЫЙ ВОССТАВШИМИ, ПОДЪЕХАЛ В ОДИН ЧАС ДВАДЦАТЬ ПЕРВОГО ФЕВРАЛЯ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДВАДЦАТОГО ГОДА К СТАНЦИИ АРХАНГЕЛЬСК.
   МОРЕ ЛЮДСКИХ ГОЛОВ, ТУЧИ КРАСНЫХ ЗНАМЕН, ГРОМ ОРКЕСТРОВ И ЗВУКИ ПРИВЕТСТВЕННЫХ РЕЧЕЙ ВСТРЕТИЛИ ПЕРВЫХ КРАСНЫХ СОЛДАТ, ОСВОБОДИТЕЛЕЙ СЕВЕРА ОТ АНТАНТСКОГО И БЕЛОГВАРДЕЙСКОГО ИГА.
   НЕИМОВЕРНЫЕ ТЯГОТЫ ВОЙНЫ НА СУРОВОМ СЕВЕРЕ БЫЛИ ПОЗАДИ, СЕВЕР БЫЛ ЗАВОЕВАН ДЛЯ МИРНОЙ ЖИЗНИ, И АРХАНГЕЛЬСК, БАЗА АНГЛИЙСКОЙ ИНТЕРВЕНЦИИ, СДЕЛАЛСЯ НАВЕКИ КРАСНЫМ ГОРОДОМ.
   ЗА ВРЕМЯ ПРЕБЫВАНИЯ НА СЕВЕРНОМ ФРОНТЕ ПОЛКИ, ПОСЛЕ РЯДА УПОРНЫХ БОЕВ И ГРОМАДНЫХ ПОТЕРЬ, ПОСЛЕ НЕВЕРОЯТНЫХ ИСПЫТАНИИ В БОЛОТАХ И ЛЕСАХ СУРОВОГО СЕВЕРА, ПОТЕРЯВ В БОЯХ ЛУЧШИХ ТОВАРИЩЕЙ, ДВАДЦАТЬ ПЕРВОГО ФЕВРАЛЯ ДОБИЛИСЬ ОКОНЧАТЕЛЬНОЙ ПОБЕДЫ И ТОРЖЕСТВА КРАСНОЙ ПЯТИУГОЛЬНОЙ ТРУДОВОЙ ЗВЕЗДЫ НАД БЕЛОГВАРДЕЙСКИМ ОРЛОМ СЕВЕРА...
 
   Паровоз тонко, пронзительно— обессиленно засвистел, пустил вялые усы пара по сторонам и окончательно стал.
   Казалось, нет больше в мире сил, способных стронуть его с места у платформы Николаевского вокзала. Двое суток, исходя от натуги, он тянул разболтанный, изношенный, дребезжащий эшелон из Петрограда в Москву, останавливаясь через каждые полсотни верст, и тогда все пассажиры выходили из вагонов и рубили дрова для прожорливой топки слабосильной, сипящей от усердия и старости «овечки».
   Холод, вонь, толчея в вагонах не дали Шестакову сомкнуть глаз. И еще он боялся, что у него украдут посылку. Своих вещей у него не было, но, как большинство нынешних пассажиров, битком набивших чуть живые поезда бесконечных железных дорог, он вез посылку.
   Разбросанные по всей России люди из своих жалких возможностей немыслимыми усилиями наскребали что— нибудь съестное и слали с оказией друг другу посылки. Это называлось «живой привет».
   Узнав, что Шестакова вызывают в Москву, Васька Преображенский — старый товарищ по Данцигскому набегу, отчаянный моряк, верный друг, — стесняясь, шутливо извиняясь, всучил ему таки посылку для матери: мешочек, а в нем бутылка хлопкового масла, три вяленых трески и десять фунтов овса. Овес, сказал Васька, ежели его смолоть на ручной кофейной мельнице и блины испечь — пальчики оближешь!
   Еще необлизанными пальчиками Шестаков всю дорогу держал мешок, тихо чертыхаясь на Ваську: оставить вещи нельзя было ни на минуту, иначе маме Преображенской уже никогда бы не пришлось облизывать пальчики после сыновних блинов. Поезда кишели ворами, как вшами.
   Уже вечерело, когда Шестаков вышел на привокзальную площадь. Воспаленный багровый круг солнца, полыхнув на золоченном шпиле Казанского вокзала, провалился в клубящиеся облака. Крепко закручивал мороз.
   Блеклое небо было выжжено стужей, лениво расчерчено серыми мазками облаков, постепенно наливавшихся сиреневыми, потом фиолетовыми тонами.
   Шестаков торопливо шел в сторону Домниковки, почти бежал, но вечер неспешно и властно настигал его.
   Белесый холодный пар полз по крышам, а небо наливалось густотой тьмы, все сильнее собиравшейся к зениту.
   Мать Преображенского жила в районе Сухаревки, недалеко от Сретенки. Васька так и объяснял: «Это ж тебе просто по пути, ее дом почти что на полдороги между вокзалом и „Метрополем“, где сейчас Второй Дом Советов, а транспорт в Москве все равно никакой не действует».
   В этом Васька оказался прав: транспорта не было никакого. Безлюдье, холодно и пусто. Лишь под вывеской «Товарищество Эмиль Цнндель» длинная очередь за хлебом — сегодня обещали выдать по полфунта на работающего.
   Шестаков отвлекал себя от голода и усталости размышлениями о причине срочного вызова в Москву.
   Вообще— то говоря, он был уверен, что его направят на юг, там сейчас будут решаться военные судьбы Республики. С падением белого Архангельска наступила, наконец, передышка в непрекращающейся вот уже два года гражданской войне.
   Но в Крыму засел Врангель, и с юго— запада нависают дивизии белополяков. Хотя поляки до весны вряд ли полезут. А наступать на Врангеля, имея обнаженный западный фланг, просто немыслимо.
   Наверняка Шестакова бросят сейчас в Таврию: еще в этом году схватимся с врангелевцами на крымском перешейке!
   Но почему его вызвали к Красину? Красин военными делами не занимается, он хозяйственник. Правда, сейчас партия дала установку, что бескровный фронт — хозяйственный фронт — и есть главная линия сражения.
   Вон через весь фасад магазина Бландова вывешен плакат:
 
   ТРИ ВРАГА БЫЛИ: КОЛЧАК, ДЕНИКИН, ЮДЕНИЧ.
   ТРИ ВРАГА ОСТАЛИСЬ: ГОЛОД, ХОЛОД, ТИФ.
   ТЕХ ПОБЕДИЛ КРАСНЫЙ ШТЫК.
   ЭТИХ ПОБЕДИТ КРАСНЫЙ ТРУД
 
   «Но ко мне— то какое это имеет отношение? Я ведь солдат, — думал Шестаков. — Ладно, надо быстрее разыскать старушку Преображенскую, передать „живой привет“ и торопиться к Красину. Через пару часов будет все известно».
   Мела поземка, сырой промозглый ветерок забирался под полы шинели, за воротник, вызывая тоскливый озноб во всем теле. Нет, не радовала заледенелая февральская Москва тысяча девятьсот двадцатого года, хотя полинявшие рекламы на крышах и торцах домов еще гремели, уговаривая пить коньяк Сараджева, курить папиросы из гильз Катук, предлагали подсластить жизнь конфетами Жоржа Бормана, делать вклады в «Соединенный банкъ».
   А над фронтоном Большого театра вьюга трепала красное полотнище
 
   «БОРЬБА ЗА ХЛЕБ — БОРЬБА ЗА СОЦИАЛИЗМ!»
 
   Шестаков грустно покачал головой, вспомнив нескончаемые безнадежные очереди у булочных, на дверях которых белели сообщения Московской Чрезвычайной Комиссии о расстрелах хлебных спекулянтов.
   Хлеба не было.
   И другого продовольствия не было, и топлива не хватало, заводы и фабрики стояли.
   Шестаков взглянул на часы, вздохнул: до назначенной ему встречи оставалось еще полтора часа. Он поднялся по Мясницкой, бульваром дошел до Сретенки, направляясь к знаменитой Сухаревке, где жила мать Васьки Преображенского. Посылку надо было передать в первую очередь.
   В Печатниковом переулке, узеньком, худо освещенном, навстречу ему шагнула от парадного нарядно одетая женщина.
   В слабом отсвете фонаря Шестаков разглядел грубо раскрашенное, хотя и красивое лицо.
   Женщина игриво сказала:
   — Капитан, не угостите ли даму папироской?
   Шестаков кивнул, достал из кармана портсигар, раскрыл его, с холодноватой любезностью протянул женщине. Не без интереса всмотрелся в нее.
   Женщина призывно улыбнулась ярко— красными капризными губами и потянула портсигар к себе, легко кивнув в сторону дома:
   — Вы не спешите, капитан? Маленькая уютная берлога. И тепло...
   Шестаков вежливо улыбнулся в ответ, пожал плечами, отрицательно покачал головой. Он не заметил, как из подворотни появились двое угрюмого вида парней, подошли к нему сзади.