Смешались все наречия, все жаргоны.
   Поклоны, приветствия, похлопывания по плечам — и все как-то натужно, неубедительно, с надрывом, почти как у братвы на набережной. Только братья-рыцари безгласны; они почти не покидают подворье, если же и выходят по какой-либо надобности на улицу, то по двое, по трое, а то и по пятеро, и движутся, ни на шаг не отставая друг от дружки, почти не глядя по сторонам. Дух Братства превыше грешной суеты, а кроме того, в приорат каждый вечер поступают отчеты о прошедшем дне и о поведении братьев, всех вместе и каждого — в отдельности.
   Пристроившись в хвост фиолетовой троице, добираюсь до кумирни Второго Светлого, что на углу Мясницкой и Храброго Чеботаря.
   Кумирня набита до отказа. Так сейчас везде; и в Храме, и в крохотных часовенках молебны идут круглосуточно, не прерываясь ни на миг. Служители валятся с ног у алтарей, они уже не поют, даже не си-пят, а шепчут нечто невнятное, подменяя друг друга, да их никто и не слушает: каждый молится сам, за себя — но все об одном — уцелеть, ежели Вечный попустит Багряному одержать верх…
   Поворачиваю в сторону Увозного Рынка — мимо наглухо закрытых хлебных лавок, мимо шорных рядов, тоже запертых — вся сбруя до последнего ремешка раскуплена, кожи кончились, мастера отдыхают, молятся, ругаются, — мимо гулких оружейных с длинными, чихающими от дыма очередями у дверей — квартал вверх, квартал налево.
   Вот она, моя «Печеная теща».
   На алой вывеске — семь золотых корон. Шикарное заведение. Держит марку даже сейчас, в дни всеобщего бардака и упадка. Вчера мне с порога сообщили, что мест нет и в ближайшее время не предвидится… но, стоило упомянуть имя Тайво, привратник тотчас согнулся пополам, а вмиг явившийся хозяин, выслушав мелодичную тарабарщину, затверженную мною по настоянию Тощего, расплылся в широчайшей, явно не поддельной улыбке и, заговорщицки подмигивая, сообщил, что комната, безусловно, найдется и он просто-таки мечтает сдать ее мне, причем («…нет, сеньор, не спорьте, не спорьте, я же все прекрасно понимаю!..») исключительно по ценам мирного времени. И верно, каморка без окна, зато с койкой, стульчаком и умывальником, по нынешним временам — хоромы, особенно если знать, что за стенкой, в точно такой же конуре ютятся три данны из почтенных, хотя и захудалых фамилий…
   Но в мою роскошную обитель я поднимусь позже.
   Хочу жрать.
   В зале — с десяток постояльцев. Пара периферийных баронов с супругами, еще кто-то. Жуют бурую овсянку с тушеной капустой. Не жалуются. Но я, приятель самого Тайво Тощего, не какая-то баронесса, и добрейший хозяин, лавируя меж столами, уже поспешает с подносом. А на подносе — бьюсь об заклад! — самое настоящее жаркое, во избежание осложнений замаскированное под овсяно-капустную мерзость.
   Болит спина.
   Вытягиваю под столом гудящие ноги, расслабляюсь.
   В зале полумрак. Свечи, как и провизия, в дефиците, в тройниках по стенам — где две, где одна, а люстра и вовсе заправлена на треть.
   Жаркое и впрямь на славу, в меру жирное, в меру мягкое, с пряной, ласкающей нёбо подливкой; хорош и эль. Боль в позвоночнике утихает, становится привычно-ноющей, по телу разливается приятное сытное тепло.
   Возвращается способность думать.
   Итак, второй день — впустую.
   Клещ-мастеровой, нищий мальчишка, его мать, давешний торговец, вчерашние воришки — вот и весь улов. Искать самому? Смешно. Арбих сказал: они, если захотят, сами меня найдут. А если не захотят? «Айвенго» в двух переходах от города…
   Опустевшие блюда уже унесли, эля в кувшине на самом донышке.
   — Эй, милейший! Еще пивка!
   Хозяин тут как тут; угодливо кивает, но не спешит исполнять заказ, а монотонно зудит над ухом. До меня не сразу доходит, о чем…
   — …Такое время, такое проклятое время!.. Если почтенный гость утомлен, я мог бы принести эль прямо в опочивальню… Здесь может стать шумно…
   Он указывает глазами на ближний к двери стол, за которым рассаживается колоритная компания. Бритые головы, чубы, пышные усищи, вычурные куртки мехом наружу — и цепи с медальонами, слишком толстые и блестящие, чтобы быть золотыми.
   — Да, пожалуй, — соглашаюсь я, лениво разглядывая новых посетителей. — Сделайте одолжение, любезный.
   Допиваю остатки эля.
   Совершенно необходимо поспать часа три-четыре. Или хотя бы отлежаться. Но спина не хочет выпрямляться, ноги не желают идти. Прав был главврач, ох как прав: без доктора Сяня я — развалина…
   Меж тем в зале шевеление. Дамы и господа, низко нагнув головы, с удвоенной прытью работают
   ложками. Оно и понятно. Где чечкехи, там скандал с членовредительством — а кому это надо? И управы потом не найдешь, и штрафа не стребуешь. Горцы Калькилли подсудны только своим муурью, а те буянов оправдывают, ибо ярость и пылкость, понимаешь, угодны Айю-Ветроносцу. И хотя, согласно Великому Договору, этот самый Айю объявлен ипостасью Вечного, чечкехи поголовно вписаны в Бархатные книги, а дань с караванов, следующих в порты Поречья, изящно именуясь «дотациями», поступает непосредственно из имперской казны, нрав чубатых парней не помягчал…
   Но эти, кажется, настроены миролюбиво. Даже сказителя привели с собой — не грошового уличного бродяжку, а настоящего эккейна, как водится, слепого, седовласого, осанистого; усадили во главе стола, едва ли не с ложечки кормят — и, похоже, не овсянкой.
   Лира у старца древняя, причудливо гнутая, серебряные струны туго натянуты на черепаховой раме.
   Отставив кубок, он молчит — но как! На всю Империю пять, много десять таких эккейни. Перед ними заискивает даже высшая знать, но заполучить кого-то из них на семейное торжество не всегда удается и эррам; говорят, в свое время Граа Сладкоустый клюкой выгнал из дома посланцев самого дан-Каданги, и вельможа лично приехал звать вздорного старца на пир по случаю рождения наследника Ллиэля…
   Покидать зал уже никто не спешит.
   Будут чечкехи буянить или нет, это еще вилами по воде писано, а пропустить такой случай не хочет никто. В конце концов, пара зубов или ребро — ничто на фоне высокого искусства. Только у меня здешние ассонансы и диссонансы, откровенно говоря, уже в печенках сидят, зато ноги, кажется, наконец-то согласились брести наверх.
   Но я не успеваю встать.
   Эккейн касается струн. Первые слова едва слышны.
   — Вам расскажу о падении замка Баэль, — шепчут тонкие губы слепца.
   Все, уже никто никуда не идет. Особенно я.
   — Нет больше славных, исчерпана чаша до дна, Лодрина кровь истекла, не оставив ни капли в потомстве…
   Страшная штука — талант, помноженный на мастерство.
   Даже меня, чужака, пробивает озноб, и я, перестав слышать, кажется, начинаю видеть. Что уж говорить об остальных? Вокруг меня — истуканы, статуи, похоже, переставшие даже дышать. Они — там. В пылающем замке, затопленном вонючей толпой в серых лохмотьях. Рядом с теми, кто гибнет. Но, видя все, слыша смертные крики, вдыхая сизый дым, они никому не в силах помочь — ни храброму Лод-рину, из последних сил вздымающему отеческий меч, ни графине-матушке, почтенной Ноайми, ни Таолле, юной сестричке графа…
   Встряхиваю головой.
   Эк меня забрало!
   Да, силен старик. И где только его эти горные забияки откопали?
   Но и его всевидящим слепым глазам открыто не больше, чем мне.
   Таолла Оль у-Меддрин у-Каддрин данна-Баэль, мой перепуганный найденыш, жива. И, возможно, к ней даже вернется разум. Во всяком случае, Арбих считает, что надежда есть — если, конечно, Вечный благословит. А еще, по его мнению, Олла — мой единственный шанс.
   Ее, а не меня ищут в этой круговерти. Она, а не я, была в смутных пророчествах Шеломбо, предсказывавших крах мятежа. Ее, а не мои наследственные права и земли очень нужны кому-то, приславшему убийц в «Тихий приют». Но, волею случая, я — единственный, кто знает сейчас местонахождение этого сокровища. Это все, что у меня есть. Но с этим товаром уже можно торговаться.
   Знать бы, кто потенциальный купец…
   Но это неведомо даже святому Арбиху.
   Брдоква — не Франция. Здесь лилии прядут. Еще Шарет Мудрый повелел: при отсутствии наследника по мужской линии лен наследуется по женской и переходит к старшей из незамужних родственниц усопшего. Графство Баэльское лакомый кус, так что вариантов немало: правительство, монастыри, любой из эрров. Дальше — полный туман. «Если кто-нибудь более-менее в курсе, друг мой, то это каффары. Но каффары, знаете ли, вещь в себе. Не думаю, что вам удастся поговорить с ними», — сказал Ар-бих, покачивая головой. И был прав. Вчера я минут десять бил медной колотушкой в железную калитку Маэ-Ш…арима, но в Каффарскую Деревню меня так и не впустили; наглый стражник мало того, что не стал ловить брошенную серебряную монетку, но в ответ, скалясь, швырнул мне две. Так что осталось лишь тупо бродить по городу, нацепив на шапку лекарскую ящерку: вот, мол, я!., нашелся!., нате меня!
   Самое смешное, что мне не нужны ни титулы, ни златники. Моя цена — тет-а-тет с «Айвенго», и чтобы минимум две минуты нас не тревожили.
   Не знаю, как они это сделают. Не знаю, возможно ли это вообще. Но мне нужно подойти к этому железному идиоту вплотную — на две минуты.
   Больше месяца я строил планы, прикидывал, соображал. А потом добрейший Арбих дан-Лалла за полчаса раздробил в пыль все мои прикидки и наработки.
   Дело в том, что Багряный действительно пришел, улыбаясь светло и безмятежно, объяснил мне землянин, ставший на Брдокве святым. Железный ли, деревянный или из суперпласта, но он вернулся, в полном соответствии с легендой, и легенда заработала на него. Он — король, а у всякого короля есть телохранители; он — божество, а к божеству имеют доступ лишь жрецы высшего ранга, и ближе чем на двадцать шагов меня к нему хрен подпустят. Так что пусть обо всем этом заботятся те, кто ищет Оллу — если последняя из Баэлей нужна им так же позарез, как мне «Айвенго»…
   Очень хлипкий шанс.
   И — единственный.
   Если же он не сыграет, что, к сожалению, очень вероятно, тогда…
   Ну что ж, тогда Империи кирдык. И Конторе тоже. А для моих девчонок лучшим наследством станет светлая память о папе, пропавшем без вести при исполнении служебного долга. Плюс генеральская пенсия. Поскольку мертвые сраму не имут. А главное — безгрешны. Во всяком случае, по законам Федерации. И пусть Маэстро крутится, как хочет, распутывая силки…
   — Кто отомстит за тебя, оскверненный Баэль?.. — вскрикнул старец, в последний раз рассыпал по залу серебряный перезвон и поник головой, бессильно обмяк в кресле, словно надувная кукла, из которой выпустили воздух.
   Несколько мгновений люди потрясенно молчали.
   Но вот кто-то пошевелился, кто-то ткнул ложкой в тарелку, еще кто-то шумно отхлебнул, и жизнь вошла в свою колею.
   Чечкехи опрокидывают в чары круглые фляги, выточенные из вуульего копыта, щедро разбавляя эль зеленой укрой. Они почти не закусывают и быстро хмелеют. Очнувшиеся обыватели спешат покинуть зал, но теперь это уже не так легко сделать — горцы передвинули скамьи, почти загородив дверь, Их взгляды все острее, враждебнее, выкрики все громче.
   — Бахраный, э! Что Бахраный?! — доносится до меня. — К нам, в горы, он хочэт ходить, э? Бьюсь об заклад — не хочэт!
   — Не хочэт! — хором поддакивают остальные. — А придет, так встрэтим!
   — Кругом враги! — распаляется чубатый горец. — Кого защищать, э? Этих? — он пренебрежительно тычет пальцем в зал. — Все Бахраный ждут, все ткнут копье в спина!
   — Пожечь и порубить, — мрачно соглашается коренастый усач.
   — Зачэм мы нэ с Бахраный? Он бедный. Эти, — опять небрежный тычок в зал, — богатый, есть что взять…
   — Есть, — подтверждает мрачный. — Но прися-ха! Дыханием Айю клялись мы…
   — Дыханием Айю, да, — огорченно кивает чубатый. — Э! Зачэм о печальном? Зачэм нет ни одной харошенькой мордочки, Дрод забэри?!
   — Есть, есть! Туда смотри!
   — Э, да она нэ одна…
   — Тэм лучше…
   Горцы внимательно и весьма откровенно разглядывают постоялицу, обитающую в закутке через две двери от меня. Белокожая, рыженькая, приятно пухлая — классический типаж; таких сыны Айю веками воровали в равнинных селах.
   — Э-эх! — страстно всхлипывает чубатый.
   Глаза его подернуты поволокой, по левому усу течет тоненькая слюнка.
   Пожилой мужчина, сидящий рядом с девицей, вскакивает, бросается к двери, утягивая за собой пышечку. Но не успевает. Его хватают за шкирку и пинком вышвыривают вон, а девушку, прижав к стене, неторопливо, со вкусом и знанием дела ощупывают. Она так напугана, что даже не кричит — просто затравленно озирается. Но люди стыдливо отводят глаза: никому неохота связываться с чечкехами ради чужой девчонки. Мне, собственно, тоже.
   Не мое это дело, и спину ломит, и вообще… не будь она так похожа на Старшую… Неспешно встаю.
   — О имр-умм-амрайя, разве белобородые муурью учат вас обижать беспомощных?
   Горцы изумлены. Даже опытные толмачи изъясняются на имр…ати с грехом пополам, мой же говор не просто чист, но и безукоризненно гортаней, словно я сам — урожденный имр. Непонятно, подозрительно и, значит, опасно. На меня смотрят исподлобья. Но ящерка все же делает свое дело…
   — Чего хочэшь, лекарь? — довольно учтиво спрашивает горец.
   — Я думал, в Калькилли принято уважать женщин, или я ошибаюсь, достойный имр?
   — Э? Не путаться в чужие дела, вот что там принято, — щурится чубатый.
   — Вполне согласен, — киваю я.
   — А раз так, лекарь, — ослепительная усмешка рассекает лицо чечкеха, — иди прочь!
   — Вместе с этой дамой, — соглашаюсь я. — Вместе с ней я охотно отойду.
   В глазах чечкеха загораются искры. Он рад. Он уже предвкушает.
   — Эй, Гокча, — оборачивается он к приятелю слева, — этот клистир хочет ссоры, э?
   — Поверьте, я не хочу никакой ссоры. Мне хочется всего лишь взять эту даму под руку и отвести ее за дверь, где ее уже с нетерпением ждут.
   — Пхэ! — хмыкает имр и, перестав меня замечать, запускает ладонь за корсаж.
   Девушка вскрикивает.
   — Если достойный имр не уймется, я обрублю ему нос… — очень спокойно говорю я в пространство.
   — Что? — Горец замер, а затем повернулся к приятелям. — Что он сказал, Гокча?
   — Сказал, что обрубит тебе нос, — флегматично сообщил Гокча.
   — Дайте мне саблю, — сказал я. — Или в Калькилли рубятся с безоружными?
   — Дэржи! — Мне кинули волнистую влавву, чубатый обнажил такую же; челюсть его дрожала от ярости.
   — Господа, господа! — вприпрыжку подбежал хозяин; руки его были умоляюще сложены. — Господа, прошу вас!
   На него цыкнули, оттолкнули, я встал в позицию.
   — Айю! — выкрикнул имр и двинулся на меня. Моя умная спина перестала болеть.
   — Вот как это делается, — сказал я.
   Выписав двойную восьмерку, влавва выбила оружие из рук имра, а долю мгновения спустя чубатый схватился за нос, раздвоенный острием. Говорят, среди бретеров Кумари это называется «лишить невинности».
   — Э! — оторопело повторил кто-то. — Вот так рука!
   — Да он и вправду обрубил тебе нос, — заметил спокойный Гокча.
   — Великая честь для меня, муурью… — сдавленно пробормотал забияка, слизывая с усов капельки крови и напрочь забыв об акценте. — С таким мастером… Мое ничтожное имя — Дуди Муси Джаххо…
   Ого! Называя полное имя, он, по обычаю Калькилли, признает мое превосходство и предлагает дружбу, а то и побратимство. Многие бы позавидовали: свойство с горцами — отличный страховой полис. Что до меня, то мне это ни к чему. Хотя обижать парня не следует, вежливость прежде всего…
   — Йирруахиярр йир… Йирруахиэлл дан-Гоххо-и-Тутхо-и-Тамхо, — откликаюсь со всей положенной учтивостью. — Впрочем, друзья называют меня Ирруахом…
   — Ирруах-муурью, мое ничтожное имя Вахи Ар-си Гокко!
   — Мое ничтожное имя Эльчи Кади Жамцо!
   — Мое ничтожное имя Барби Баси Такту!
   …Чечкехи по очереди щупали мою руку, с нескрываемым восхищением хлопали в ладоши. Сейчас эти потомственные убийцы напоминали толпу детей, радостно удивленных нежданному фокусу. На кончик кривого носа чубатого забияки прилепили комок целебной лепешки, радостно улыбающийся хозяин уже волок три пыльные бутылки хайрад-жамбского…
   — Э? — тотчас вспыхивает Джаххо-побратим. — Зачэм пратал?
   Хозяин быстро бледнеет.
   Из последних сил восстанавливаю статус-кво. Плохо вникая в собственный бред, плету что-то насчет тяжкого дня и обета не пить старых южных вин три года. Но достойные имры удивительно понятливы и покладисты.
   — Ходи спать, муурью. Тихо будэт. Мы не тут шалить будэм.
   Обнимаемся по-чечкехски — трижды крест-накрест.
   С Джаххо, с Гокко, с Такту, с Жамцо, с Гельби.
   — До встречи, муурью! В беде зови нас, а в радости — как сам пожелаешь…
   — До скорой встречи, друзья, и да хранит вас Вечный Айю в битве!
   Уф-ф…
   Свалили. И сомлевшего сказителя унесли. Вместе с хайраджамбским, за которое даже — однако! — уплатили.
   Хозяин смотрит на меня, как на икону. Он готов ковриком выстелиться под мои усталые ноги. Он готов нести меня в мою келью на плечах. Аккуратно обхожу его, опираясь на перила, бреду к себе. Лестница слегка поскрипывает.
   Первый пролет. Второй. Третий.
   — Сеньор лекарь?
   Мужичок. Мужичонка даже, чистый метр с кепкой. Вместо кепки, правда, картузик на ушах болтается. Тот еще типчик, весь стертый какой-то, смазанный. Не могу понять, попадался ли он мне на улицах. То ли да, то ли нет. Точно, попадался! Или все-таки нет? Смотрит мимо меня, на лестницу.
   — Ну? — На большее я уже не способен.
   Губы мужичка не шевелятся; слова ползут словно сами по себе, и голос под стать облику, тусклый, неприятно липкий.
   — Сеньор лекарь мог бы преуспеть в торговле. Он знает толк в редком товаре и умеет держать цену. Если сеньор лекарь не передумал, завтра в полдень его впустят туда, куда вчера не впустили, и будут ждать там, где не ждали вчера…
   …Секунду—другую смотрю туда, где только что был мужичок. Ладно. Завтра так завтра.

ЭККА ДЕВЯТАЯ, повествующая о том, что с родней, даже предельно нудной, все-таки полезно встречаться хотя бы изредка, причем читать сию экку, имейте в виду, надлежит никак не перед следующей за нею главой, а исключительно после оной, поскольку иначе трудно что-либо понять, располагается же она именно здесь лишь потому, что для автора законы архитектоники превыше всего, иначе говоря — моя жопа, как хочу, так и верчу, а не нравится — не читай, хотя почему бы, собственно, и не прочесть, коль скоро книжка уже куплена…

   Почему Вудри запретил жечь и грабить эту усадьбу, он и сам не знал. В неполных двух муу отсюда ординарцы уже истопили баню, приготовили ночлег и двух вроде бы девственниц. А ему захотелось заночевать именно здесь, а Степняк привык доверять своему чутью. И не зря: в подвалах нашлось самое настоящее буркарское.
   Но даже оно не пьянило.
   Светильник чадил и потрескивал.
   В широкие оконные проемы, выглядывая из-за разошедшихся туч, нагло пялилась сизая опухшая луна, причудливые тени ночных бабочек метались вокруг масляного фонаря, и сквозь тьму то и дело пробегали, лукаво ухмыляясь, волоокие девы, ведущие вечный хоровод на гобелене.
   Вудри Степняк, ныне чаще именуемый Отважным, ухватив за ручку пузатый кувшин, долил чашу.
   Рука дрогнула, нежная влага всплеснула через край, растеклась под рукавом.
   Досадливо поморщившись, Вудри одним глотком опорожнил чашу наполовину.
   Впервые за несчетное множество переполненных хлопотами дней и ночей Вечный подарил левой, недавно еще правой, руке короля покой и тишину.
   Не самый лучший подарок.
   В покое, тишине, уединении приходят мысли…
   Дело идет к развязке. Через два—три дня все завершится. Так или иначе. Хотя какое там «иначе»… Сколько бы сил ни собрали господа, не их нынче время.
   И что потом?
   Об этом Вудри раньше как-то не думал. Недели неслись одна за другой, в бесконечной суете, в лихорадочном угаре, в сражениях и стычках, в заботах о фураже и ночлеге, в составлении планов на десятки дней вперед. Было ой как нелегко, но, странное дело, не сложнее, чем держать в руках степную ватажку. Даже про себя Степняк не желал назвать это чудом, просто удачные мысли рождались в голове чаще обычного, и как на крыльях летал он в те дни, собирая людишек под знамя воплощенной легенды…
   Кто сделал Багряного, кто слепил его своими руками?
   Вудри Степняк! Не привези он бессловесному, не снимающему лат пришельцу мешки со звонкой монетой, не пригони обоз с оружием, не приведи с собой сотни умелых бойцов, не потянулись бы под знамя бунта пугливые, всего на свете опасающиеся вилланы-навозники.
   Он, Вудри, взял Баэль, разбил господ под Сухими Кругами, и Вуругуррой.
   Сполна заслужено им почетное место в Царстве Солнца, не говоря уж о землях, деньгах и титулах, которые сущая малость в сравнении с волей Вечного…
   Так почему же, почему он, непобедимый ратоборец, опора короля, мучится бессонницей, пытаясь угадать свою судьбу?
   Вудри дернул щекой и сплюнул.
   План, мерзкий ворон, оттер его от Багряного, задурил королю голову, окружил себя такими же, как сам, помешанными. Конечно, пока Вудри воевал, эта серая погань мутила людей байками о всеобщей справедливости. И ведь тянутся же к попу тупые вилланы, сдохнуть готовы за отца-праведника, даром что этот самый отец-праведник дня не живет без душегубства. Немилостив, кивают, зато никому поблажек не дает.
   В большую силу с недавних пор вошел поп, слишком многое себе позволяет, уже и на лазоревых порыкивает, и не всегда удается отстоять ребят; вот беднягу Глабро, земля ему пухом, спасти не вышло, и Омму Шакала, золотого парня, не вызволил. А третьего дня и вовсе в постель змеюка вползла, да не здешняя, а южная, серая с рыжинкой, от яда которой снадобий нет; благо, что хватило духу лежать спокойно…
   Если нынче так, что же будет в Столице?
   А то и будет. Раньше ли, позже, но скорее раньше этот недоумок нашепчет Багряному: всем-де хорош Вудри-ратоборец, немало заслуг имеет, одна беда — много на нем грехов, в этой жизни неискупимых. Такие речи Ллан плести великий мастак. И выслушает его король с глазу на глаз, и кивнет, как кивает все последние дни, и кликнет поп своих неприметных… в общем, благодарствуй, Степняк, хорошо ты поработал, дорожку расчистил, господ одолел, да, сам понимаешь, война закончилась, пришло время Царство Солнца строить, а в светлом том царстве тебе, смекай, не место, ты ведь только для грязной работы годишься, так что — ступай себе к Вечному, поскорей перерождайся праведником, а мы тебя с нетерпением ждать будем…
   — Д…да, д…да! — прокричала за окном ночная ддаха.
   Вот! Дуре-птице и той все ясно.
   Не стоило кашу заваривать, лучше уж было по правилам играть.
   Ведь тогда, три с лишним месяца назад, все было ясно и просто.
   Точно такая же пасмурная стояла ночь, и звезды так же заглядывали в окно — вот только было то окно забрано тяжелой решеткой, и не в уютный, слегка запущенный садик выходило, а в крохотный дворик со стражником в одном углу и с нужником в другом. А он, сидя на сырой соломе, ждал рассвета и колесования, но не очень тревожился, потому что знал, что вновь не дождется, что, как всегда, за час до казни приоткроется дверь, и кто-то, совсем ему не знакомый, молча поманит и выведет из темницы к коновязи, где уже ждет оседланный конь…
   И дверь приоткрылась. Но впервые к нему вошли и с ним заговорили.
   Силы твоих покровителей, шепнули ему, хоть и велики, но не беспредельны, на сей раз за такую хорошую штуку, как жизнь, следует заплатить. Впрочем, цену назвали божескую. Нужно, сказали, собрать побольше лихих бродяг, раскрутить мужиков на бунт, сравнять с землей Баэль — это повторили особо — и вообще, тряхнуть землю-матушку так, чтобы никому мало не показалось, а у господ, где б они ни сидели, хоть в ближнем Поречье, хоть в Тон-Далае, а хоть и за Перевалами, задницы зачесались. А насчет денег, оружия и всего прочего, мол, не твоя забота. И еще сказали: силы твоих покровителей хоть и не беспредельны, но велики, так что за себя не волнуйся; сгинешь, когда скажем, и выплывешь целехоньким!
   Спорить было не о чем.
   И сидеть бы ему нынче не тут, а в обещанной усадебке на краю Империи, не ближе Вечнозадрищенска, привыкать к новому имени, а глупому мужичью — висеть вдоль дорог на радость воронью, а кому-то в Столице — наверняка — подсчитывать барыши и политические выгоды от удачно прокрученного дельца, и всем было бы хорошо…
   — Д…да! — подтвердила неугомонная птаха. — Д…да-а!
   Вудри прикусил губу.
   Тоже — раскудахаталась. Да что ты понимаешь, дурища! Усадебка, конечно, дело хорошее, новое имя — еще лучше, да ведь и то правда, что такой фарт судьба раз в жизни подбрасывает, и не каждому. А желающих многонько…
   Однако и птаха права: фарт — дело скользкое.
   Смотри, брат, куда тебя занесло. Замки покорять, господ одолевать понравилось? А попробуй-ка теперь одолей Ллана, если у тебя верных людей пять сотен, а вокруг него уже сейчас три тысячи неприметных собралось…
   Вудри заскрежетал зубами.
   Обидно! Ведь невиданное же дело поднял, мир, считай, перевернул, такое сотворил, о чем только в сказках слышать доводилось… и, поди ты, приехали: поп безмозглый твою жизнь решать будет!
   Нет, как ни крути, не нужна тебе, Вудри, тобою выкованная — тьфу! — победа.
   А господам в ножки поздно кланяться; Степняку-разбойничку старые грехи, может, и спишут, а вот Отважного, который мужичье до столичных стен довел, не помилуют.
   Хоть в пустыню беги, к барбароям. Может, и не съедят.
   Нет выхода. И никто уже не приоткроет дверь, не поманит. Тех, чья сила не беспредельна, но велика, кто почти двадцать лет за спиной незримо стоял, от беды оберегал, из петли вытаскивал, так ты, брат, подвел — дальше некуда…