В этой точке можно увидеть все, если глядеть не в себя (медитация, интроспекция — это достаточно просто, вплоть до использования всего этого в качестве снотворного средства), а в нее (экстроспекция, вытягивание сознания наружу из уютного интерьера, чтобы влиться в эту математическую точку, что весьма сложно). Собственно, это и есть взгляд вне мира, ибо математическая точка размера не имеет. В этом мире ее нет. Есть только направление, вектор мысли, который указывает она.
   Упорство в этом приеме приводит обычно в дурдом. Но не всех".
   ...Это из эссе № 9. «О возможностях духовного зрения».
   Бэтти задумчиво слушала Музыканта. Бисер на нити нанизывали перед специалистом и ценителем подобных вопросов.
   — А откуда ты все так хорошо запомнил? — спросила она.
   — Из книги, — ответил он. — Мой начальник принимал у меня по ней экзамен. А память у меня — мужская.
   — Ну, если мужская, вспомни что-нибудь еще, — и потянула из трубочки коктейль.
   — А у меня стакан уже пустой. Мои лекции забирают много энергии. Подай-ка хоть жевательную резинку, для растягивания удовольствия, — он раскурил ароматную сигару. Бэтти сидела напротив и глядела на него блестящими глазами. Ее бокал был еще почти полон. Музыкант налил себе коктейля и продолжил:
   — "Любая сущность при максимально возможном продлении и усилении своих определяющих качеств — переходит в свою противоположность". Это один из главных постулатов Бобергауза, распространяющийся на макро-, мега— и микромир. Впрочем, он считал его аксиомой. Если вдуматься, то можно и согласиться. Не забывая все же, что работа мысли есть работа той же сущности.
   Музыкант смотрел на Бэтти сквозь ароматный дым сигары и невозмутимо жевал резинку, держа в руке бокал.
   — Неужели прямо-таки любая? — лениво переспросила переводчица с санскрита и, скользнув взглядом по ухоженному парку за окном, обратила внимание на неведомо откуда взявшуюся козу, пасшуюся в стороне от фигурно стриженых кустов.
   — А вот, например, коза. Вон она, бродит. Может ли она, при достаточном усилении своих определяющих качеств, превратиться в свою противоположность? Например, в козла?..
   Музыкант хмыкнул:
   — А ты считаешь, что козел — это противоположность козы? Могу уточнить для непонятливых. Противоположность живой козы — ты же такую имела в виду? — есть мертвая коза. И она обязательно станет таковой, если максимально продлит во времени свои определяющие качества: будет пожирать траву в безмерных количествах — и сдохнет. Доходчиво?
   — Да как сказать... А вот мертвая коза? Какие качества ей следует продлить и усилить, чтобы превратиться в свою противоположность — живую козу?
   — Ты любопытно мыслишь. Неужели не понятно, что мертвая коза — уже не коза? Это уже не живое существо, которое мы именуем козой, это масса распадающейся ткани. И теперь мы можем говорить лишь о такой сущности, как масса распадающейся ткани.
   Бэтти поморщилась:
   — Жаль, я думала, ты сейчас расскажешь мне правдивую сказку о живой и мертвой козе, попеременно реинкарнирующихся друг в друга при определенных условиях.
   — Да оно же так и есть! Мертвая коза, в конце концов, превращается в компост, хорошо удобривший питательный продукт — сочную траву, поедаемую соплеменниками. И в итоге, после непродолжительного отрезка времени, — перед нами та же коза. Даже продублированная несколькими экземплярами. Штук эдак в семь. Процесс завершен. Можно идти дальше.
   — Интересно рассуждает твой Бобергауз в отношении животного мира. Коза объелась травы, а в итоге — семеро козлят...
   — Да это не он рассуждает, а я. Используя его постулат предельности определяющих качеств. Нет ничего беспредельного. Везде стоит стена в той или иной форме. Мы все в клетке, а как прорваться наружу, знает разве что твой Гаутама. Ну, возможно, еще и Бобергауз, да только он что-то сильно темнит в некоторых местах. Похоже, умышленно не договаривает. Да, кстати, и Шакьямуни инструкций прямого действия не выдал. Рисовал-рисовал восьмеричные схемы движения, оставил массу добрых пожеланий, которые раздробили религию, — и ушел. Вот только куда? В паранирвану? В никуда, короче.
   Бэтти протянула руку и взяла коктейль.
   — Ну, хорошо, а вот если взять жизнь человека. Как сущность. Какие качества у этой сущности определяющие? — она стала смотреть на Музыканта сквозь бокал.
   — Естественно, только гедонистические, то есть приносящие удовольствие. Это реальность. Ведь лучше быть богатым и здоровым, верно? Лишь лжец будет отрицать это. Люди — те же животные. И жизнь у них — та же, но... Они оказались снабжены такой штуковиной двойного назначения, как рефлексия — самоосознание. С одной стороны, она доводит до исступления в излишествах: в каждых новых состояниях — например, после каждого выпитого стакана вина, — осознаешь себя новой, обновленной сущностью; с другой же — это надежный тормоз, предотвращающий, — например, путем самоосознания, — смерть от обжорства. Хотя все это и случается, конечно. Рефлексия — не панацея от идиотизма.
   Собственно, вся теория так называемого эстетического и духовного удовольствия, или наслаждения априорно разработана многочисленными последователями во имя сохранения человека, как вида. Чтобы отвлечь, — иногда под страхом смерти! — это существо от самоуничтожения путем постоянного испытывания натурального самопожирательного удовольствия, в котором оно меры не знает. И даже, переходя в его естественную противоположность, отвращение, и к себе в том числе, — быстренько это состояние доводит до предельных границ и возвращается к противоположной противоположности, теряя на этом пути остатки самосохранительных инстинктов, отбрасывая всю навязанную извне мораль. И, втягивая в губительную воронку, образующуюся вокруг такого жизнелюбивого индивидуума, большое число адептов гедонизма, сам гедонист издыхает по какой-либо из причин, которых множество: будь то алкалоиды, излишние калории, венерические заболевания, заворот кишок или травмы при передвижении тела, не умудренного достаточной координацией.
   Гедонизм! Вот одно из основных определяющих качеств животного существа, именуемого человеком. Дай ему все и забери лишь страх, во всех его формах, — и увидишь монстра, невиданного доселе никем. Кроме разве Всевышнего. Но это сделать достаточно сложно. Во-первых, «все» — это все равно мало. А во-вторых, отсутствие страха есть признак почти полного отсутствия разума, а это еще одна проблема. Весьма, весьма труднорешаемая.
   Музыкант затушил огрызок сигары, допил коктейль и, вытащив жевательную резинку, скатал ее в шарик.
   — Люди изначально несчастливы, — продолжил он, — из-за отсутствия идеальных условий для гедонистического существования при неработающем разуме, чтобы душу не травил. А он травит! Он инородное тело — гедонисты это чувствуют. Многие, очень многие специалисты духовной коррекции пытались и пытаются его остановить. То есть — не думать. Вроде бы очень просто. Но не тут-то было. Суметь остановить разум — слишком большая роскошь для сверхэгоцентрического сознания. А именно оно, такое сознание, и пытается скинуть с себя этого паразита. Иногда это удается. Но пока не решена проблема обратного процесса. Тут гарантий нет никаких. История человечества — это история достижения различных удовольствий и наработки технологических процессов, связанных с этими достижениями.Но все они без исключения подпадают под главный постулат Бобергауза, и вопрос торможения состояния так и не решен. Отсюда — постоянные самоубийства, как крайние степени противоположности любви ко всему, что шевелится. Я понятно говорю?
   — Понятно, но страшновато. Лучше расскажи, что мы будем есть на ужин.
   — Ага! А ведь это все та же тема! Молчу, молчу, — замахал руками Музыкант, глянув в глаза Бэтти. — Ужин так ужин.
   Они долго читали толстое меню, которое принес упитанный японец, постоянно уточняя у него ингредиенты того или иного блюда; наконец выбрали, и через полчаса лифт поднял в номер два подноса. Запах был изумителен. Откупорив бутылку шампанского из Франции, Музыкант произнес тост: «За Веру вообще и твою — в частности!» Бэтти робко улыбнулась в ответ и добавила: «За Свободу навечно!» Они выпили вино и накинулись на фирменные блюда центральной Японии. Спустя минут десять Музыкант вставил все-таки слово:
   — Но одно из любопытнейших эссе магистра Бобергауза, — проговорил он, жуя крылышко фазана, обмакнутое в креветочный соус, — это идея противофазного человека.
   — Какого-какого человека?.. — переспросила Бэтти, расправляясь с филе морской змеи.
   — Противофазного. Как бы тебе это объяснить... Это термин из физики. Ну, скажем, противоположного в самом глубоком смысле. Ну, так вот. В момент появления младенца на свет в этот же миг определенный старец умирает. Не всегда, правда, старец, но это уже проблемы младенца. И вот, если жизнь и смерть считать своими противоположностями, то есть противофазными состояниями, то это с точки зрения младенца старец умирает, с точки же зрения старца — умирает младенец. Что же дальше? А тут происходит самое любопытное. Они оба живут нормальной жизнью, но повторюсь — противофазной. Да, забыл добавить: это все один и тот же человек. Просто раздвоенный по фазам. Ну, так дальше. Старец постепенно молодеет и грустит с годами о том, что придется уйти в мир иной. Зрелые, умные годы уходят, он все молодеет и молодеет, и скоро наступит неизбежная смерть от молодости. Он видел смерть соплеменников. Жуткая вещь.
   Бэтти чуть не подавилась своей змеей и уставилась на Музыканта:
   — И как же это происходило?
   — Да все, как у нас, только с точностью до наоборот. И напомню: не происходило, а происходит. Ну, дожил он до стадии эмбриона при полнейшей умственной деградации — и его захоранивают там, в том месте, откуда явится молодой человек нашей фазы мира. Уточняю: он превращается в обыкновенный, извини, сперматозоид. Все, как положено, 23 хромосомы. И тут система мира для конкретного человека меняет фазу. Он сливается, — безо всякой борьбы, замечу, — с яйцеклеткой (все остальные — подставные. Она ждала только его), и вперед — к новой жизни после смерти. Но — уже в противофазе. В нашем мире. Слияние с яйцеклеткой — это и есть настоящий день рождения человека.
   — Твой дурак Бобергауз — сумасшедший!!!
   — Ты пойми, Бэтти: они — это мы. Они не могут видеть нас, а мы — их. Их мир противоположен по жизненным циклам, но они — это мы. И как ты считаешь: намного ли лучше чувствовать себя старой, больной, умирающей развалиной, как в нашем мире? Я думаю, мы равны в своих эмоциональных представлениях о смерти.
   — Ну, тогда ответь на любопытный вопрос. В нашей версии мира все ясно: прожил сколько нужно — и умер. Но что-то я ни разу не встречала покойников, начинающих постепенно молодеть. А? Или наоборот, медленно исчезать с глаз, и чтобы оставалось пустое место, — они-то там уже...
   — Опять ты на те же грабли. Да пойми же: покойники не могут подниматься и ходить, или что-либо еще делать. Они — мертвая ткань, вернувшаяся в природу, чтобы накормить других. Покойник — это уже не человек. Это его останки.
   — А где же человек, которому предстоит такая долгая жизнь в обратную сторону?
   — Он уже там. Здесь его труп. Есть понятие — «нулевой переход». Ну, это где одна фаза кончается, а другая начинается. И он через него ушел. Вернее, его дух. Теперь уже противофазный дух. Тело-то его там ждало давно. Но только если у нас человеческое существо медленно-медленно развивается и ползет к свету кое-как, то в той фазе, как полной противоположности, он уже полностью развит, максимально развит, хоть и очень стар, — и начинает медленное, омолаживающее его сближение со смертью и с самим собой.
   — Зачем?
   — Чтобы встретиться. Естественно, не физически. Как ты можешь в чистом поле встретиться с самим собой? Маразм! Встретиться и передать ментально друг другу определенную информацию...
   — Какую?
   — ...Очень важную, если они идут к этому полжизни. И все. Их функция выполнена, и они начинают расходиться и умирать. Ну, я имею в виду момент их встречи — это ровно половина жизни, и после обмена информацией жизнь каждого начинает идти на склон. Апогей пройден. В этом и был весь смысл. В апогее.
   Бэтти задумчиво повозила вилкой в своей тарелке:
   — Так Бобергауз не уточняет, о чем общаются противофазные души?
   — Естественно, уточняет.
   — И как такую встречу можно констатировать?
   — А никак. Констатация тут неуместна. Но каждый человек один раз в жизни чувствует этот момент и понимает: дела пошли под гору. Вершина пройдена. Он, возможно, никому ничего не скажет, но поверь, все поймет. Могу лишь добавить микроскопический нюанс: это все касается лишь мужчин.
   Бэтти вскинула ресницы:
   — А женщины? Что же с ними в той фазе?
   — Да нет, я имел в виду встречу во времени и передачу данных. У женщин своих проблем хватает, поверь. Прочти Бобергауза, он все разъяснит. А я не хочу.
   — Почему?
   — Тебе лучше узнать это из первых уст. Тем более что я опускаю очень много деталей.
   Музыкант снова вцепился в своего фазана и посмотрел Бэтти в глаза честным взглядом.
   — Это давно известно, — продолжил он, — только все в вопросах квантовой физики и микромира. Гениальность Бобергауза — в виртуозном использовании субстратной информации и отточенной интуиции. Ибо все во всем. Старейшая аксиома. Ему трудно отказать в правдоподобности. Чем больше думаешь, тем больше веришь.
   — Ну, а ты? Ты прошел уже свою середину?
   — Ты знаешь, Бэтти, прошел. Но вместо спуска с горы оказался на равнине, у которой чистый горизонт. Странно, правда? Наверное, мой противофазный друг что-то там намудрил или мудрит, или впал в летаргический сон. В таком случае — приятных ему сновидений. Мы ведь повязаны с ним одной цепью, так что я ему верю. Будь здорова!
   Он протянул ей бокал с шампанским.
* * *
   — А много он, Бобергауз, таких вот эссе написал? — спросила Бэтти, разглядывая черную книгу, лежащую у нее на коленях.
   — Двадцать четыре. Последнее называлось «Творчество». В нем автор проводит мысль, что человек своим сознанием ничего не генерирует, не создает, — не творит, короче, — а только ретранслирует, передает, и не более того. А генератор, то есть истинный Творец, — трансцендентен, непостижим. И где он может находиться и какова цель его работы — никто не может знать. Возможно, как только Бобергауз пришел к такому выводу — сразу бросил писать. Я тут его понимаю. Он на эту тему коротко и просто написал: «Творчество — это создание кодов, то есть кодирование неосознанной информации, абсолютно интуитивной, выловленной из субстратного хаоса, посредством разума. С последующим декодированием адептами вне разума — и восприятием неосознанно трансцендентного, пронесшегося сквозь неизвестность с целью, пока неясной».
   Это его последние написанные слова. В эссе № 24 и вообще...
   — Ну, и что дальше, где он теперь?
   — Не знаю: может, умер, может, нет. Если он вбил себе в голову, что все его эссе написаны им по трансцендентной команде, а не лично его волей, то его натура может выкинуть любую штуку. Впрочем, все проходит. Говорят... В конце концов, если он сам додумался до такой идеи, то может и переиграть обратно. И не надо ни на секунду забывать, насколько он непрост. Есть у него одно эссе, которое написано все целиком ради одного-единственного слова. Последнего, естественно. Которое все путало, перечеркивало и опровергало. На первый взгляд, конечно. «Эссе № 5». Прочти, но лучше не читай. Не исключено, что двадцать четвертое эссе — это очередной логический вирус замедленного действия. Запущенный туда, в сторону генератора. Может быть, все 24 эссе имеют такую стратегическую цель. Освобождение разума человека от неволи его же...
   От этого доктора Фауста можно ожидать неожидаемого. Но, что не говори, пропал! Не пишет и миру не является. Как Мелвилл. Герман Мелвилл. Был такой парень. Написал своего «Моби Дика», ну, и стишков там пару — и все. Тридцать лет молчал и умер. А оказался величайшим классиком Соединенных Штатов, да и мира, как выяснилось. Наверное, что-то осознал. Может, идею Сократа, который вообще не написал ни строчки. Платон, кстати, так и не врубился, почему. Но Мелвилл до этого своего сократовского понятия издал кучу книг. А вот Бобергауз ни до, ни после — ничего. Пропал в информативном хаосе. Семь лет ни весточки цивилизованному миру. А его оценили! Когда он пропал. Не все, конечно, — так не бывает. У всякой умнейшей мысли есть бредовая изнанка. Ну, если только ее и выискивать, то лучше рассматривать комиксы. Там конкретнее.
   Эссе-то остались, что еще надо? В том, последнем, он писал, что душа человека завидует его телу — в плане возможности физически находиться в экстерьере окружающего пространства и, естественно, иметь возможность влиять на него, совокупляться с ним, изменять его, в конце концов. И поэтому пытается вырваться на волю любыми возможными способами. То есть — как-то поучаствовать реально в «цепочке уничтожения длительности», так он странно писал. Даже хотя бы в виде какой-нибудь случайной каракули во время передачи ее, души, фотографического образа на бумаге. Напиши десять раз подряд свой автограф — и увидишь, как она скачет на кончике пера. По его мнению, душа в основном тащится за телом и его желаниями, как рыба-прилипала за акулой. И пищит там что-то — советует. Дает рецепты. Лечит, короче. А акула слушает, да ест. Ну, а душа же — постоянно голодная. Ей пищи всегда не хватает. Но если — редкий случай — душа вдруг сумеет овладеть телом, — о! Это просто так не проходит! Тогда оно, тело, начинает болеть: то впадает в депрессию, то ботинки давят. Такие вот веселые дела. В общем, сплошные проблемы, вплоть до обморока. Не любит тело, когда им управляют. А само никогда не научится. Нет способностей. Да и существует-то оно только благодаря тому, что когда припрет, вот тогда-то душа может оказать небольшое влияние: научить уму-разуму, подсказать, что делать. Но только — чужая. Своя такое отмочит, что вообще все дело завалит. Рулить хочет, а не думать. Впрочем, по большому счету, своя — чужая, разницы нет. Так он считает.
   — Коля, а он и правда оказывает влияние своими словами, поставленными не везде правильно. Я вот сейчас совершенно спокойна, как тот бегемот за окошком. А прочла только три странички.
   — Бэтти, дорогая. Это, скорее всего, мой фирменный коктейль. А тот дружище так быстро не действует, хотя все может быть. Но в основном он кружит-кружит, как ястреб, над твоим сознанием, а потом неожиданно — р-раз, и он переплелся с твоими собственными мыслями. И уже не поймешь, где ты, а где он. Такая трансформация происходит. Но он — нормальный парень, поверь мне. Коктейли тоже любит. Еще налить?
   — Давай! Чеснока побольше в киви!
   Музыкант приготовил еще два коктейля. Положил трубочки:
   — Держи! — Бэтти взяла. Чокнулись. Музыкант посмотрел ей в глаза. Она глядела на него, не отводя взгляда.
   — За священный санскрит! И за красавиц из Ростова!
   Бэтти улыбнулась и села в кресло по-турецки, скинув туфли на ковер:
   — За убойные ножи повышенной убойности. И чтобы они в нужный момент оказались под рукой! — Музыкант покачал головой: — Согласен!
   Потянули трубочки и сразу выбросили их. Бэтти отпила коктейль и спросила, вытянув ногу перед собой:
   — А ты не боишься, что тебе неожиданно отдадут приказ лететь на запад, и мы не допьем последний коктейль? — Она невинно глядела на Стрелка.
   — Ты думаешь, такое может произойти?
   — Думать должен ты. Я могу только выдумывать. Я — выдумываю, а ты — думаешь. Ощущаешь разницу?
   Стрелок посмотрел в окно. Все крокодилы и муравьеды почему-то глядели на него.
* * *
   Трансконтинентальный лайнер А-300 с глухим рокотом втянул шасси, изменил угол атаки рулей высоты и стал напористо добираться до отметки воздушного коридора, указанной диспетчером. Курс: Токио — Лос-Анджелес. Обратная ходка. Экипаж тот же. Все мрачно уставились в свои приборы. О картах теперь не могло быть и речи. Командир экипажа сам, лично переоделся в форму технаря, извлек автопилот и программатор к нему, сунул все это в мешок вместе с записями «черного ящика» того дня полета (с воплями пилота из Бруклина «Фарт — это навечно!») и, опечатав, положил в свой сейф. Он явно не собирался отказываться от своего обещания достигнуть антитеррористического эффекта, задушив старшего инженера электронно-компьютерных систем аэропорта. Теперь командир не спал. Работали все кондиционеры. Он развалился в кресле и курил, мрачно просматривая международные нормативы адекватности переговоров авиадиспетчеров с пилотами авиалайнеров. Толстая сигара работала в полную силу. Все молчали. Командир откинул в сторону гигантский разговорник, придуманный идиотами, закинул руки за голову, повернул ее в сторону первого пилота и спросил:
   — И долго еще будем набираться? Или запустить автопилот?
   Если старого Джека клинило, то надолго, и рецепт был единственный: терпеть и не дергаться. Он был добрый человек. Иногда даже забывали про такое вот его обыкновение напоминать о своей второй ипостаси. Но если клинило, то уж клинило.
   — Восемь сто, сэр. До полного набора пятьдесят четыре секунды.
   — А! Пятьдесят четыре секунды? Посмотрим, посмотрим, — и уставился в альтиметр. Пустил клуб дыма. Спросил у штурмана:
   — Джулио, ты, я слышал, собираешься жить дальше в случае, если мы врежемся в океан. Это правда?
   — Шеф, это неправда! Это книжка. А откуда в них правда? Она просто называется «Жизнь после Смерти», и все. И больше ничего.
   — Гм... — втянул сигарного дыма и прищурился. — Так какого же черта их тогда читать? Какого черта читать то, что заведомо есть дезинформация? Джулио, объясни старому дураку. Когда я летал бомбить Ирак, я читал. И верил в то, что там написано. Я читал Библию! И бомбы летели туда, куда мне было нужно. Они тоже не отрицали, что в той книжке написана правда. Так что же это читаешь ты?
   Не меняя положения, старый Джек скосил глаза и уставился на объемистый том черного цвета, который лежал на полке возле штурмана:
   — Это так долго пишут, какова жизнь после смерти? Ты меня заинтриговал. Дай-ка сюда книженцию!
   — Шеф, это не она. Та была тоненькая брошюрка по сравнению с этой. А это... это... как вам сказать. Я случайно попал на презентацию... Вернее, друг моей жены... тьфу, что я болтаю? Друг моего знакомого дал билет моей подруге на презентацию этого автора. Она не захотела так далеко ехать, да и автор ее не интересовал, и она выбросила приглашение. Просто в комок его скомкала и швырнула в бассейн на площади Седьмого Восстания. Там как раз кафе наше стоит. Стоял там и я. И фонтаны заработали! Вы представляете: в тот самый момент, когда эта долбаная бумажка упала на сопло одного из них. И вот этот комок летит сквозь водяную занавесь, словно разведывательный «Мираж», — и прямо мне в лоб. Ну, попал, отлетел и лежит себе. Подбегает бродячий питбуль. Уставился на бумажку — на меня. Снова: на бумажку — на меня. Худой, паскуда; и вообще странно: я слышал, питбули в Японии запрещены. Ну, может контрабандный какой...
   — Джулио, хватит болтать. Конкретнее! — дал комментарий кто-то из экипажа.
   — Клянусь — питбуль! Худой, одни челюсти. Взял тот комок — пожевал, на меня поглядел, выплюнул и дальше молчит. Клянусь всеми Святыми Примадоннами, так оно и было. Кто мне не верит?.. — штурман вскочил и оглядел экипаж.
   — Я, — сказал Джек. — Я тебе полностью верю. Успокойся. Что же было дальше?
   — Дальше было то, что было. Я передаю хронологию событий. Та моя подруга слиняла уже давно в тумане фонтана, а эта сука или кобель, мне все едино, сидит в позе нападения и пялится на меня. И тут во мне что-то включилось. Наверное, от страха. Я сажусь напротив него, беру эту изжеванную бумажку и медленно разворачиваю. Вижу — текст. А эта паскуда зубастая на моих глазах прыгает в фонтан и шлепает на другую сторону, ну и с концами — исчезла. Читаю — приглашение на презентацию. Почти не пострадало. Полиграфия великолепная. Нахожу адрес, иду. Но что-то они напутали, Токио не Лос-Анджелес. На приглашении написано: улица Императора Гонорикава, 66. А у меня в голове цифры и буквы путаются, тем более похожие тут они, в Японии, — и прихожу я на Гомухарами, 99. Дохленькая такая улочка. И дом последний. До сотого не дотянули. Но перепутать-то я перепутал, а вот презентация была именно здесь. Они очень удивились, что я пришел, не хотели двери открывать, но увидели приглашение — и открыли. Поздоровались, кисло улыбнулись, сказали, что автор книги по странной прихоти устроил презентацию своей последней, как он сообщил, книги именно здесь, в Японии, в Токио. В приемном покое отделения для душевнобольных. Ему это так просто не обошлось. Большие деньги заплатил. Адреса напутаны не случайно, это его условие. Ну... и все. Вручили мне книгу и вытолкнули за дверь. Добавили, что я получил раритет. Книга имеет тираж тринадцать с половиной экземпляров. «А как это? — спросил я. — Не допечатанная одна, что ли?» — «Все в порядке, — ответили. — Ваша — допечатана».