Я вообще с трудом могу описать, что тогда происходило во мне, хотя, казалось бы, помню все свои душевные движения. С одной стороны, едва ты вошел, я сразу же почувствовал, что вместе с тобой вошли Власть и Сила (как в Прологе «Прикованного Прометея» Эсхила, которого я тогда, конечно же, не читал), и эти Сила и Власть всё вокруг подчинили себе и чем-то были похожи на ту власть и силу, которые в нашем доме излучал мой отец; и я, разумеется, испугался. Но с другой стороны, представь себе, обрадовался и как бы потянулся навстречу душой.
   С одной стороны, ты мне в первый момент показался почти уродом. А с другой – я тут же подумал: какой интересный и красивый человек! Мне сразу захотелось подчиниться и уступить тебе. Но в то же самое время я будто скомандовал себе: ни в коем случае нельзя уступать, потому что, если сейчас уступлю, я его потеряю… Да, вот так, необъяснимо, противоречиво, но очень твердо и уверенно.
   Ты подошел ко мне и, не глядя на меня, спросил, ни к кому, вроде бы, не обращаясь и вместе с тем всех спрашивая, и от всех требуя ответа – даже от учителя, который в это время вошел в класс и на которого никто не обратил внимания.
   «Кто это?» – спросил ты.
   И один из первых учеников суетливо и испуганно стал объяснять: «Это новенький. Мы его дважды прогоняли. Но он опять пришел и уселся. Мы ему несколько раз…»
   А второй первый ученик угрожающе шагнул ко мне. Но ты слегка наморщил лоб и дернул левой щекой, и этого оказалось достаточно, чтобы первый перестал оправдываться, а второй замер на месте. Тогда ты повернулся ко мне и, грустно на меня глядя, спросил:
   «Зачем ты сел на мое место?»
   «Я не знал, что это твое место», – тихо ответил я.
   «Врет он! – закричал первый ученик. – Я ему в первый же день объяснил!..»
   Тут ты опять дернул щекой, и кричащий запнулся. А ты улыбнулся и мне приказал:
   «Ну, говори дальше».
   «Я увидел, что здесь никто не сидит и что здесь написано Луций. А Луций – мое имя», – сказал я.
   Ты перестал улыбаться и строго заметил:
   «Здесь сижу я – Луций Анней Сенека. Теперь понятно?»
   Наступила кромешная тишина.
   А я предложил, стараясь, чтобы мой голос звучал легко и радостно:
   «Ну так давай сидеть вместе. Раз оба мы – Луции».
   И тут же зажмурился, не сомневаясь, что меня сначала несколько раз ударят, а потом выкинут вон из класса. Но вместо удара услышал твой голос:
   «Подвинься тогда».
   Я подвинулся. Ты сел рядом, тесно прижавшись ко мне, потому что сидеть вдвоем на этой узкой табуретке-скамеечке было почти невозможно.
   Урок начался. Учитель, как сейчас помню, рассказывал нам о пятом подвиге Геркулеса, о том, как он очищал Авгиевы конюшни. Но никто учителя не слушал – все, затаив дыхание, на нас смотрели.
   Когда урок закончился, ты спросил меня: «У тебя нога не затекла?» «Нет», – соврал я и едва встал на левую одеревенелую ногу. «А у меня, представь себе, затекла. Тесно сидеть вместе», – ответил ты. «В тесноте – не в обиде», – сказал я, вспомнив древнее изречение. «Глупости! Жить в тесноте – всегда обидно и унизительно», – возразил ты.
   Вернувшись в класс после обеденного перерыва, я увидел, что «наша» скамеечка исчезла, а на ее месте стоит двухместная лавка со спинкой, и ты сидишь на правой ее стороне, а вся левая часть занята твоими школьными принадлежностями: капсой, восковыми табличками, папирусами и пергаментами.
   Я подошел и встал рядом. Но ты ни малейшего внимания на меня не обратил.
   Вошел учитель и начал урок, тоже ни малейшего внимания на меня не обращая. А я стоял рядом с тобой и даже пытался стоя записывать, хотя ничего записывать не требовалось.
   Примерно к середине урока ты вдруг обратил на меня внимание и встревоженно воскликнул: «А ты что стоишь, Луциллий?» «Меня зовут Луций, а не Луциллий», – как можно более вежливо и учтиво ответил я. «Ну так тем более – садись!» – велел ты, но даже не подумал убрать свои разложенные вещи. И я продолжал стоять.
   И лишь к концу урока ты вдруг опять на меня глянул и удивленно спросил: «Тебе мои вещи мешают? Так ты убери их». И взмахнув рукой, сбросил на пол всё, что рядом с тобой лежало. Я сел на освобожденное место. И почти тут же урок закончился.
   Учитель еще не успел выйти из класса, как двое первых учеников бросились к нам и стали подбирать с пола твои вещи. А ты, не глядя на них, задумчиво и грустно меня разглядывал. А потом усмехнулся и укоризненно произнес:
   «Раз договорились сидеть вместе, надо вместе сидеть».
   Больше ты не занимал мое место своими вещами, но совершенно перестал замечать меня, словно рядом с тобой было пустое место. Раза два я пытался заговорить с тобой, но понял, что ты меня теперь уже и не слышишь.
   V. Ты помнишь всё это, Луций? Насколько я знаю, нет, не помнишь. Ты вообще мало что помнишь из своего детства. Во всяком случае, однажды в Риме ты заявил мне, что уже на следующий день после нашего знакомства ты якобы подошел ко мне и предложил дружбу.
   Какое там! Примерно с неделю, а то и больше, ты меня не слышал и не видел. А я всё это время радостно наблюдал за тобой и жадно тебя изучал. Потому что лучшего объекта для исследования я никогда не встречал до этого. Ты одновременно был и «шкафом без дверок», и «с дверцами без запоров», и «шкафом с замком», и «сундуком со многими запорами», и даже пятый и шестой тип сложности в тебе заключались. И я, повторяю, радостно и жадно приступил к исследованию, начав с поверхности и раз за разом, как мне казалось, открывая в тебе все новые и новые замочки и запоры.
 
   VI. Что было на поверхности? Прежде всего врожденный талант и удивительные для одиннадцатилетнего мальчика знания. Причем свой талант ты мог проявить в любой области, а знания приобретал лишь там, где тебе хотелось. Первым учеником в классе ты не был и не мог быть, потому что часто отказывался отвечать на вопросы учителя и иногда свой отказ объяснял, например, так: «Мне это неинтересно. Можно, я не буду отвечать?» Помощником учителя ты не мог быть хотя бы потому, что в области красноречия, в знании мифологии и поэзии, безусловно, превосходил его, нашего взрослого наставника. Но когда на тебя находило вдохновение и ты начинал отвечать, класс замирал в восторженном внимании, и если случались в ту пору взрослые зрители в галерее, то они раздвигали занавески, просовывали головы к нам в класс, а после твоего ответа рукоплескали твоим способностям и знаниям. И многие известные в городе люди посещали нашу школу лишь для того, чтобы послушать «младшего Сенеку», как тебя называли, и иногда долго поджидали в галерее, пока у тебя появится желание, и ты начнешь декламировать древних поэтов или пересказывать кого-нибудь из римских историков… Лишь памятью и умением вглядываться в людей я превосходил тебя, а во всем остальном я, как у нас тогда говорилось, сандалий твоих не стоил.
   Пренебрежение к людям – другое, что было выставлено у тебя на поверхности и бросалось в глаза. Ты ни с кем не общался, ни с кем не играл в перерывах между занятиями, замкнутый, колючий и мрачный сидел на уроках и часто не слышал учителя, когда он к тебе обращался с вопросом или с пожеланием. Умный холод и усталое пренебрежение на внешних полках. Но в глубине виднелись два довольно нехитрых запора. И когда я отпер первый замок, то увидел… Как бы это лучше описать?… Люди тебя не интересуют потому, что ты у них вызываешь громадный интерес, и если этот интерес вдруг пропадет, тебе это не понравится, и не исключено, что ты растеряешь свое подчеркнутое безразличие и болезненно заинтересуешься, почему это на тебя перестали смотреть, за тобой не следуют, не ловят твоих взглядов… Одним словом, тебе нужна была свита, хотя бы для того, чтобы пренебрегать ею и проявлять к ней свое безразличие, и когда ты устало распускал ее, ты знал, что стоит лишь поискать взглядом, щелкнуть пальцем, и тут же кинутся, обступят и последуют за тобой на том расстоянии, которое ты им разрешишь и предпишешь.
   И жажда свободы – за вторым замком твоего безразличия. Прежде всего, по отношению к взрослым, потому что от сверстников ты, похоже, никогда не зависел. Никакого утеснения, никаких внешних оков и внутреннего принуждения, которые так тяжко давят в детстве на свободолюбивые натуры. Ты их постоянно должен был сбрасывать, даже если на самом деле их не существовало. Как мне стало известно, тебе еще четырех лет не исполни-65
   лось, когда ты впервые убежал из дому; целый день тебя искали по всему городу, пока не обнаружили, наконец, в какой-то лавке между бочонками с оливковым маслом, где ты спрятался и сосал сотовый мед. А с семилетнего возраста ты чуть ли не каждый месяц брал в руки палку и отправлялся в путешествия по окрестностям. И чем строже тебя за это наказывали, тем продолжительнее становились на следующий раз твои самовольные отлучки из дому. «Нельзя», «надо», «общепринято» – таких слов для тебя не существовало. Поэтому ты, например, часто прогуливал школьные занятия, но в праздничные дни мог прийти на дом к учителю и потребовать, чтобы он с тобой занимался. Если взрослые тебя о чем-то просили, ты, как правило, отклонял их просьбы, иногда вежливо и учтиво, но порой – насмешливо и ехидно. Помню, как однажды к нам в школу пожаловала целая депутация из Гиспала. Предводимые твоим отцом, эти люди хотели осмотреть лучшую школу в городе и заодно насладиться твоим чтением Вергилия. А ты, вместо того чтобы порадовать их декламацией, взял восковую дощечку, небрежно начертал на ней несколько строчек, а когда тебе спросили, что сие означает, ты им ответил: «Тут адрес одного архимима и большого затейника. Он вам не только стишки почитает. Он вам еще споет и станцует. Большая достопримечательность Кордубы. И тоже отцу моему принадлежит»… Отец тебя очень любил. И, как я понимаю, от его любви и заботы ты в первую очередь не желал зависеть и рвался освободиться.
   На поверхности – вроде бы безразличие к своей персоне. То есть другой на твоем месте наверняка смущался бы своей «оттопыренности»: своих ушей, губ, плеч и ног. Ты же, наоборот, словно специально себя еще больше оттопыривал: надувал и без того толстые губы, имел привычку трогать руками и еще сильнее отодвигать в сторону торчащие уши.
   Не стыдясь свое тела, ты совершенно его не жалел и так изнурял тренировками, что превратил себя в заправского атлета. Бегал ты медленно и некрасиво, но мог часами бежать в гору и не выбивался из сил. Никто тебя не видел в школьной палестре. Но однажды, когда мы с тобой забрели в какое-то селение, и нам преградили дорогу четверо наглых мальчишек, ты их так быстро и легко раскидал по сторонам, что я даже опомниться не успел. Ты мне потом по секрету признался, что с пятилетнего возраста занимался борьбой с домашним учителем, а с семи лет стал посещать уроки фехтования.
   Одет ты всегда был вроде бы скромно и как бы небрежно. Но мне сообщили, что никто в классе не носит такого мягкого и дорогого хитона, а выглядит он так простовато и небрежно, потому что ты о нем совершенно не заботишься – словно специально мнешь и пачкаешь.
   Папирусы, которые ты приносил в школу, были настоящими египетскими, а пергаменты – чуть ли не из самого Пергама. Но ты предпочитал писать на дешевых восковых дощечках, а драгоценные пергаменты и папирусы, которым любой образованный взрослый позавидовал бы, мялись и комкались у тебя в капсе, а иногда, как я уже вспомнил, даже валялись на полу. Кстати, и капса у тебя, как мне удалось разузнать, была в куплена в Риме, в Аргилете, между Субурой и Большим форумом, то есть у нас, в Испании, стоила громадных денег, и, полагаю, ни один из школьников Дальней Провинции такой капсой не мог похвастаться: ни в Кордубе, ни в Гиспале, ни в Гадесе, ни даже в Новом Карфагене.
   На поверхности – мечтатель, с внутрь себя обращенным взором, с грустным к себе безразличием. Но за первым замочком – еще большая мечтательность и радостные надежды, беспокойные ожидания, предчувствия прекрасного и блестящего. А еще дальше и глубже – уже вовсе яркие и героические мечты, чувство собственного достоинства и уверенность в грядущем величии, и потому под покровом внешней мечтательности, спокойствия и безразличия – Везувий вспыльчивости и Этна того, что греки называют «вдохновением», и когда всё это взрывалось и извергалось, не было более сокрушительного и огненного человека, чем ты, Луций Анней.
   А все твои запорчики и замочки из единого материалы были изготовлены – театрального. Ибо ты не только прекрасно декламировал Гомера и Вергилия, Гесиода и Ливия Андроника, Эзопа и Невия, – всегда, когда рядом с тобой оказывались чужие люди, ты тотчас, что называется, выходил на орхестру, иногда как трагик, чаще – как мим, переодетый в трагика; почувствовав на себе посторонние взгляды, ты, подобно великому Росцию, начинал играть себя (росциево, говорят, выражение) и играл себя таким, каким тебе в данный момент хотелось выглядеть, каким ты себя увидел и представил в мгновенно сочиненной тобою пьесе.
   И лишь в полном одиночестве, наедине с собой или в приступе вдохновения ты переставал быть актером, сбрасывал запоры и отпирал дверцы навстречу своей природе и своему двуликому логосу – «гений и герой».
 
   VII. О том, из какой ты семьи и кто твой отец, мне, как ты понимаешь, даже расспрашивать не приходилось, – весь город об этом гудел. И через неделю я уже имел полную картину.
   Три римских клана тогда властвовали в Кордубе: Домиции, Порции и Аннеи. А все прочие кланы и семейства либо состояли у них в клиентах, либо так или иначе зависели от них в гражданском и хозяйственном отношении.
   Домиции управляли земледельческой жизнью Кордубы. Именно управляли, потому что земледелием у нас занимались преимущественно местные иберийцы, не имевшие римского гражданства и не входившие в Кордубскую общину. Последние выращивали главным образом виноград и оливки, завезенные еще греками. Выращивали они также персики, ранние розы и шиповник, но эти продукты уступали персикам из Леванта, розам из Нового Карфагена и шиповнику из Лайетании и потому годились лишь для местного употребления. Зато кордубские артишоки не знали себе равных ни в самой Бетике, ни в обеих провинциях, ни во всей империи. А посему артишоками занимались исключительно люди из клана Домициев. И этот же римский клан контролировал производство вина и оливкового масла, так что иберийские земледельцы находились в полной зависимости. Стало быть, Домиции были земледельческими магнатами. Они же и овцами владели, а иберийцы лишь пасли их в Оретанских и Серебряных горах по распоряжению Домициев.
   Порции – второй римский клан – занимались у нас главным образом коммерцией, и вся местная торговля в их руках сосредоточилась еще со времен божественного Юлия. Только Порции имели большие корабли, которые спускались по реке до Гиспала и дальше – во Внешнее море, а некоторые, самые большие и крепкие корабли Порциев, входили во Внутреннее море и плыли либо на север – к Нарбону и Массалии, либо на северо-восток – к Сардинии и через Сардинию – в Остию и в Рим. Земледельцы Домиции снабжали торговый клан Порциев прославленными нашими артишоками, которые развозились по всей империи, а также маслом и вином, которые охотно покупали за пределами Бетики – в Валенции, Сагунте, в Тарраконе и даже в Новом Карфагене (во всех этих общинах местные вина и масло заметно уступали нашим в качестве). Но главным поставщиком и основным партнером Порциев был третий кордубский клан – Аннеи.
   Рассказывали, что чуть ли не со времен Гракхов (и наверняка со времен Мария и Суллы) Аннеи владели несколькими рудниками в Серебряных горах, и именно теми месторождениями, в которых золото превышало по содержанию серебро. Эти рудники Аннеи весьма успешно разрабатывали, постоянно совершенствовали плавильные печи, содержали сотни ослов, которые доставляли металлы от рудников к Кастулону, целую флотилию выдолбленных из стволов деревьев лодок, которые везли слитки от Кастулона в Кордубу, и едва ли не когорту различных надсмотрщиков, охранников и легковооруженных солдат, которые охраняли движение драгоценностей от рудников до города, ибо не только во времена Ганнибала, но и в наше время в горах и на реке промышляло много разбойников.
   Весь металл у Аннеев скупали Порции. Но именно Аннеи, как мне объяснили, считались самым могущественным и влиятельным кланом у нас в Кордубе. Во-первых, они были богаче остальных кланов. Про них говорили, что весла на их лодках сделаны из чистого серебра, и что над головой каждого Аннея можно разглядеть золотое сияние, даже в пасмурную зимнюю погоду. Во-вторых, в разработке золотых и серебряных руд Аннеи весьма успешно соперничали с промышленниками из Нового Карфагена и, стало быть, как считалось у нас в городе, преумножали славу, укрепляли честь и достоинство Кордубы и всей Бетики перед лицом главного города Южного Леванта. В-третьих, свою когорту солдат и охранников Аннеи при случае могли использовать для подтверждения своего могущества, и даже не используя, одним существованием этих трех манипул вооруженных людей как бы подкрепляли и словно подчеркивали свою влиятельность.
 
   VIII. Так вот, мало того, что твой отец был Аннеем Сенекой, он еще женился на Гельвии Домиции и находился в самых дружественных связях с Марком Порцием Латроном – между прочим, наставником Публия Овидия Назона, уже тогда прославленного, но еще не опального. То есть семейными и дружественными узами как бы сопряг и сочетал в себе все три великих клана: Аннеев, Домициев и Порциев.
   Ни золотодобычей, ни тем более торговлей и земледелием отец твой не занимался. Но от Галлиона Аннея Сенеки, своего отца и твоего деда, ему досталось обширное наследство, которое он неуклонно преумножал, доверив свой рудник и часть лодочной флотилии двум умелым родичам из ветви Сенек. А сам занимался красноречием и другими науками в Риме. Затем вернулся в Испанию, на свой счет основал здесь три школы – в Кордубе (ту самую, в которой мы с тобой учились), в Гиспале и в соседней Италике. Некоторое время в кордубской школе сам подвизался, ведя риторский класс. А после оставил преподавание и посвятил себя судебной и ораторской деятельности. В ученом мире не только Кордубы, но и всей Бетики твой отец уже давно был непререкаемым авторитетом.
   В сенате кордубской гражданской общины Луций Анней Сенека Старший был, пожалуй, самой яркой и ключевой фигурой. Его предложения неизменно принимались, к советам его чутко прислушивались, его выступлений нетерпеливо ожидали, судебные дела им всегда выигрывались. Десятки клиентов приветствовали его по утрам, провожали на форум и в баню. Городской префект почитал за честь пригласить его к себе на обед или принять от него пиршественное приглашение. Ибо, повторюсь: богат, успешен, образован, влиятелен. К тому же – давние, прочные и разносторонние связи с Римом.
   И хотя у тебя были братья – старший Галлион Новат и младший Меласс (его все звали Мелой), – именно ты, Луций, как мне сразу же доложили, был у отца любимчиком. Рассказывали, что еще в младенчестве тебе вместо колыбельных песен пели и декламировали Гомера по-гречески и Вергилия по-латыни; иногда это делал якобы сам отец, но обычно к твоей колыбельке приглашали профессиональных певцов и аэдов (или правильнее сказать «рапсодов»?). Шутили, что первой твоей погремушкой были восковые дощечки из сандалового дерева, а первой игрушкой – стиль из слоновой кости, и, дескать, поэтому, произнеся первое в жизни слово, ты тут же записал его на табличке и тут же прочел на радость своим домашним. Утверждали, что всякий раз, когда у вас дома собирались в застолье местные знаменитости – грамматики, ораторы, историки и поэты, тебя, еще совсем маленького, усаживали рядом с отцом, и ты наблюдал за их изысканными манерами, слушал их просвещенные речи, и в три года мог отличить Вергилия от Горация, в четыре года – коринфскую бронзу от бронзы аттической, в пять лет стал сопоставлять законы Августа с древними законами Двенадцати таблиц, а в шесть – сравнивать киников со стоиками и академиков с эпикурейцами.
   Шутки шутками. Но довольно было хотя бы раз услышать твой ответ на школьном уроке, нескольких внимательных взглядов на тебя было достаточно, чтобы заключить, что этот мальчик еще в раннем детстве получил великолепную образовательную основу, на которую всякое последующее образование должно ложиться легко и плодотворно.
   Рассказывали, что когда отец твой бывал в отъездах, тебя опекали и тоже старались воспитывать и образовывать твоя мать – Гельвия Домиция и ее младшая сестра, тетка твоя – Гулия, которые в тебе души не чаяли.
   Братья твои, Галлион и Мела, в школу не ходили – у них были домашние учителя и наставники, как положено детям из богатых и влиятельных семейств. Спрашивается: ты-то что делал среди нас, простых смертных? Я задал и этот вопрос. И мне по секрету ответили: «На то была воля самого Луция Сенеки Младшего. А его воля – закон». Других разъяснений по этому поводу мне не удалось добиться.
   Всё это мне довольно быстро удалось разузнать и выведать про тебя.
 
   IX. Разумеется, тогда, в одиннадцать лет, я не мог нарисовать тот психологический портрет, который у меня сейчас вспомнился и нарисовался, вернее, едва ли я смог бы придать ему данную словесную форму. Но клянусь Белой Ланью Луция Гиртулея, что я уже тогда тебя, Луций, очень точно и тонко почувствовал и к встрече с тобой приготовился, пока наблюдал за тобой и собирал про тебя сведения.
 
   X. Ты тоже, как я заметил, приглядывался ко мне. То есть, сидя рядом со мной на уроках, ни разу не посмотрел в мою сторону. Но в другие стороны смотрел, на других мальчишек изредка обращал внимание, а на меня – ни разу за целых десять дней, – что уже свидетельствовало о том, что я тебе не совсем безразличен, если ты так настойчиво и последовательно выделяешь меня своим безразличием.
   К концу недели, когда в перерывах между уроками, школьники играли в перистиле – кто-то перебрасывался мячиком, кто-то вертел на земле кубарь, кто-то играл в чет-нечет, громко выкрикивая «голова» или «корабль», а потом – «короста на всякого другого!», когда проигравшего били по подставленному бедру (помнишь эти детские наши игры?), – когда вся школа играла и развлекалась, а я тихо стоял у колонны, я вдруг увидел, что на другом конце перистиля стоишь ты, Луций, такой же одинокий и неучаствующий во всеобщем веселье, и ты на меня смотришь, да, словно на пустое место, но в мою сторону, грустно и мечтательно.
   В середине следующей недели, когда учитель рассказывал нам про плавание аргонавтов, ты вдруг повернулся ко мне и спросил: «Ты пишешь на дощечках, потому что у тебя нет денег, чтобы купить пергамент?» Ты думал, я от неожиданности упаду со скамейки или, по меньшей мере, лишусь дара речи, – я сразу же почувствовал, что ты на это рассчитывал. И поэтому ответил как можно спокойнее и безразличнее: «На дощечках удобнее писать, потому что легко тут же стереть написанное»… На самом деле, я писал на табличках, потому что ты на них писал…
   Больше ни словом, ни взглядом ты меня не удостоил. А я понял, что в следующий раз инициатива должна исходить от меня.
 
   XI. Дня два или три я свой шаг обдумывал. И вот, в середине урока, когда учитель объяснял нам очередное грамматическое правило, я вдруг вскочил, как ужаленный, и громко спросил: «А что надо делать, чтобы стать героем?»
   Класс сначала опешил. Потом побежали смешки. И так как учитель молчал, правый первый ученик подал голос: «А ты кем хочешь стать, чучело, Ромулом или Ремом? А может быть, Геркулесом?» Тут все захохотали. А второй первый ученик встал со своего места и протянул учителю линейку, которой он изредка наказывал провинившихся школьников. Но учитель линейку отстранил и, насмешливо на меня глядя, сказал: «Запомни, мальчик: никогда не прерывай учителя. Дождись конца урока. Подойди и спроси. И я тебе объясню».
   По окончании урока учитель, видимо, ожидал, что я подойду к нему. Но я вышел на улицу и отправился домой. Всё это было у меня заранее спланировано – теперь могу тебе в том признаться.
   А на следующий день ты, Луций, еще до начала занятий подошел ко мне в галерее и спросил:
   «Ну как, разговаривал с учителем?»
   «Конечно, нет», – грустно ответил я.
   «Почему конечно?» – спросил ты.
   «Потому что я сразу увидел, что учитель не знает, – сказал я. – И все они меня неправильно поняли: я не спрашивал, как мне стать героем, – я спрашивал, как вообще становятся героями. Чувствуешь разницу?»
   «Чувствую», – задумчиво ответил ты. И разговор наш на этом закончился.
   Но после уроков ты подошел ко мне и не то чтобы предложил, а скорее, велел: «Пойдем со мной. Я помогу тебе в твоем вопросе».
   С этого момента началась наша дружба, вернее, наше общение с тобой, милый Сенека.
 
   XII. И вот я сейчас себя спрашиваю: что тогда привлекло тебя, такого благополучного, такого царственного и талантливого, ко мне, жалкому и пришлому? (Я не лукавлю и не жеманюсь, Луций, – на иерархической лестнице нас тогда разделяло слишком много ступеней, почти что пропасть!) И вот что мне приходит на ум:
   Полагаю, что, прежде всего, ты увидел во мне своего ученика. Тебе вот-вот должно было исполниться двенадцать лет (ты старше меня на полгода), и ты, похоже, сказал себе: «Надоело, что все меня учат. Я уже достаточно взрослый и образованный, чтобы самому стать учителем. Мне нужен ученик, которому я мог бы изложить свою теорию, Теорию Героев». И такого ученика ты, наверное, уже начал приискивать себе. А тут я подвернулся и вполне тебе подошел.