Я положил руку на тонкую баранку руля. Она была мокрой и холодной. Но постепенно от моей ладони баранка потеплела.
   Когда теперь, много лет спустя, я вспоминаю тот дождливый вечер, у меня начинает щемить сердце. Тогда все отказались от старой машины — всему приходит конец, рассуждали они. И только я был полон решимости постоять за «Ивана-виллиса». Словно любовь к нему старых солдат влилась в меня и ожила с новой силой. Я решил действовать. Ведь я человек, а не белиберда!
   В школе, в актовом зале, шел сбор дружины. Говорили о металлоломе если соберем еще триста килограммов, то выйдем на первое место в городе. Все хлопали.
   И тут я встал. До сих пор не могу понять, какая сила подбросила меня, и я встал.
   — Что тебе, Валера? — спросила вожатая.
   — Хочу сказать.
   — Давай, только покороче. — Вожатая посмотрела на маленькие часики и объявила: — Слово имеет Валера Елкин.
   Я зашагал к сцене. Когда поднимался по лесенке, то от волнения споткнулся — ребята захихикали. Я вышел на сцену и замер.
   — Давай, Валера, не тяни время. — Вожатая снова посмотрела на часы.
   Тут я вздохнул поглубже и сказал:
   — А в Будапеште идут дожди.
   Ребята засмеялись. Вожатая поморщилась:
   — Ты это хотел сказать?
   — Нет… Я хочу сказать про наш музей… В седьмой школе есть пушка «сорокапятка», а у нас — две ржавых каски и штык… Но для нашего музея есть боевая техника… «Иван-виллис».
   В зале засмеялись. Кто-то крикнул:
   — Развалюха.
   Кто-то тут же предложил:
   — Сдадим в металлолом — займем первое место!
   Но я не слушал их. Теперь я уже не говорил, а выкрикивал:
   — Он освобождал Будапешт!.. Он спас командира на Балатоне… — И тут я как бы захлебнулся и заговорил тихо: — Фашисты не смогли разбить полк. Его разбило время… Но живы командир и старшина Голуб… А изо всей боевой техники — «Иван-виллис»… Он не развалюха! Он память о Великой Отечественной…
   Я замолчал. В зале было тихо, как будто все ушли.
   Весь дом уже знал, что «Ивана-виллиса» берут в школьный музей Великой Отечественной войны. И все радовались, что судьба боевой машины сложилась наконец так удачно. Только наш управдом молча глядел в землю, и было непонятно, что у него на душе.
   А тем временем к нашему дому подъехал самосвал и кран, похожий на жирафа. Осторожно опустился тяжелый крюк — перевернутый знак вопроса, подхватил стальные стропы, которыми был перевязан автомобиль. Стрелы потянулись, что-то хрустнуло, звякнуло внутри, и «Иван-виллис» медленно поднялся над пожелтевшими кустами и полетел над землей.
   Дядя Аполлон бегал внизу и, задрав голову, что-то кричал крановщику. Он был так встревожен, что не замечал знакомых, а когда «Иван-виллис» поплыл по воздуху, фронтовой шофер затаил дыхание и все боялся, как бы автомобиль не упал. Тогда уже не соберешь косточек!
   Когда же старая машина в свободном полете, описав дугу, опустилась в кузове самосвала, дядя Аполлон занял свое место за рулем.
   Стоял ясный, солнечный день. По городу медленно ехал самосвал и вез в кузове фронтовой автомобиль. А казалось, «Иван-виллис» двигается своим ходом, просто он неожиданно вырос и стал вровень со вторым этажом.
   Когда он проезжал мимо белого дома с зеленой крышей, в открытом окне стоял Командир, двумя руками напряженно опираясь на палку. Сизые волосы неровно спадали на лоб, а глаза блестели, словно в них накапливались слезы. И складки у рта стали глубже. Из последних сил он поднялся на больные ноги, чтобы принять последний парад.
   А дядя Аполлон сидел в кабине своего «Ивана-виллиса» и внимательно смотрел на дорогу. Его большие руки тяжело лежали на тонкой баранке руля.
   Я недолюбливаю вокзалы, словно они единственные виновники всех расставаний. А как часто на их мокрых, продувных платформах люди расстаются навсегда.
   Дядя Аполлон уезжал из нашего города на другой день после того, как решилась судьба «Ивана-виллиса». Мы вдвоем тащили до вокзала его старый потертый чемодан. Чемодан был полупустой и, когда мы надавливали на него с двух сторон, тяжело вздыхал, как кузнечный мех.
   — Был бы у нас «Иван-виллис», не пришлось бы тащиться через весь город, — временами ворчал дядя Аполлон.
   Обидно было ему: приехал на собственной машине, а уезжал на поезде.
   На вокзале к нам присоединился Командир. Так мы и стояли втроем, молча поджидая поезд.
   И надо же было такому случиться — на платформе вокзала вдруг появился наш управдом. Я узнал его по волчьей походке и подумал, что он забрел сюда случайно, но Пиксида шагал прямо к нам.
   — Здравствуйте! — произнес он глухим голосом.
   — Здравствуй, — ответил сухо Командир.
   — Это наш управдом, — пояснил я, чтобы сгладить неловкость от неожиданной встречи.
   — Интендант? — спросил Командир.
   — Никак нет, — возразил Пушкевич, — санинструктор штурмового батальона.
   Управдом — санинструктор? От удивления у меня округлились глаза, а дядя Аполлон приоткрыл рот.
   — Ишь ты! — воскликнул Командир. — И живой?
   — Живой, товарищ майор, — доложил он и поднял голову.
   Я впервые увидел его глаза — маленькие, темные, йодистого цвета.
   — Я, собственно, к вам, товарищ майор, — продолжал управдом. Слышал, у вас с ногами не ладится?
   — Ну?! — Командир сдвинул на затылок фуражку и вызывающе посмотрел на Пушкевича.
   — Могу попытаться вылечить.
   — Ты спятил, санинструктор! Да меня три профессора, три светила… воскликнул Командир и неожиданно замолчал, так и не договорив про трех светил, которые пытались его вылечить. В нем, в старом солдате, вдруг проснулась далекая безграничная вера в могущество фронтового эскулапа, который спас стольких раненых, обреченных, что ему любой недуг теперь по плечу. И в сердце Командира бывший санинструктор штурмового батальона затмил всех профессоров. — А что ты думаешь, — сказал он, повернувшись к дяде Аполлону, — надо попробовать.
   — Разумно, — пробормотал дядя Аполлон, все еще находясь под впечатлением неожиданного открытия.
   — Я троих человек на ноги поставил. — Бывший санинструктор опустил глаза. — У меня есть дедовский рецепт. Сперва на себе испробовал. Потом на людях. Вы мне адресок оставьте, зайду погляжу ваши ноги.
   И, наспех записав адрес, он зашагал прочь, не желая мешать расставанию близких людей. И долго еще его сутулая спина раскачивалась на перроне.
   — Вот тебе и Пиксида! — тихо сказал дядя Аполлон, глядя вслед уходящему управдому. — Может быть, и вылечит.
   Подошел поезд. Прогремели и остановились вагоны.
   — Ну, прощай, Голуб! — сказал Командир. — Когда еще увидимся!
   — Увидимся… если не возражаете. Жизнь, как земля, круглая. Рано или поздно повернется лицом к человеку, — успокоил его дядя Аполлон.
   Они обнялись и долго не выпускали друг друга из крепких прощальных объятий.
   Потом дядя Аполлон потрепал меня по плечу и то ли в шутку, то ли всерьез сказал:
   — Остаешься за меня, Валера!
   Подхватил чемодан и поставил свою огромную ногу на подножку вагона.
   Поезд тронулся, поплыл вдоль перрона. А дядя Аполлон стоял в дверях боком, потому что проем был тесен ему. Чемодан, как верный пес, прижался к его ноге. Глаза бывшего старшины неотрывно смотрели на нас. А остатки бурых, вьющихся волос венком лежали на большой, тяжелой голове.
   И на груди его сияла медаль за город Будапешт.

КОМАНДИР РОТЫ

   Когда Корзинкин прибыл в редакцию армейской газеты, он был похож на большого растерянного птенца, который залетел не в свое гнездо. Сходство с птенцом ему придавали маленькие живые глаза, длинная худая шея и не по росту короткая шинель — рябенькая, отдающая в рыжину. В редакцию он приехал прямо из дома, с Малой Дмитровки, и от него еще пахло московской квартирой. Даже шинель и грубые кирзовые сапоги не могли скрыть в нем глубоко гражданского человека. Вместо «есть» он говорил «хорошо», вместо "здравия желаю" — "доброе утро", поворачивался через правое плечо, а честь отдавал растопыренной пятерней. Товарищи по редакции подтрунивали над ним, хотя эта не выстуженная и не выжженная войной домовитость будила в них щемящее чувство.
   Но не только внешностью напоминал Корзинкин птенца. Была в нем какая-то неотвратимая птичья жажда действия. Он, казалось, только ждал удобного случая, чтобы оторваться от ветки и полететь. А там что получится!..
   В разгар боев под Москвой редактор послал Корзинкина на передний край за материалом.
   — Будьте осторожны! — напутствовал он молодого сотрудника. — Пуля дура, она может не разобраться, что вы не строевой капитан, а интендант третьего ранга.
   — Хорошо, — ответил Корзинкин и, вместо того чтобы откозырять, протянул редактору руку для прощания.
   Редактор усмехнулся, но руку Корзинкину подал.
   Три редакционных вагончика, над которыми длинными вымпелами бились три серых дымка, исчезли за елями, и в лицо корреспонденту пахнуло ледяным духом промерзшего леса.
   За свою корреспондентскую жизнь Корзинкин часто уезжал в неведомые края. Его жгло солнце, заедал гнус, до косточки мочили дожди, на зубах хрустел песок. И ко всему этому он относился спокойно и безропотно и вспоминал об этом даже с некоторой теплотой.
   Что ждало его сегодня там, где шла какая-то таинственная и страшная работа, с огнем и ударами, с грохотом и криками раненых?.. Близкий гул артиллерийской подготовки толчками отдавался в груди. И казалось, что небо гудит и трескается, и в низких пепельных тучах возникали и гасли тревожные всполохи. И все приближалось, нарастало, становилось реальностью, но не отпугивало, а тянуло к себе. Корзинкина, как человека, очутившегося на вышке, начинает мучительно тянуть вниз. На пути корреспондента вырастали остовы сожженных машин, черные от копоти танки, огневые позиции тяжелых батарей. Все это как-то странно перемешивалось с вымершими и вымерзшими подмосковными дачными поселками. Корзинкин шел по местам своего детства, по трассам комсомольских лыжных кроссов, по полям подшефных колхозов. И незнакомое горькое чувство подступало к горлу.
   Корзинкин ушел на рассвете, а вечером его, раненного, принесли в редакционный вагончик на шинели, но это был уже совсем другой Корзинкин. Его лицо было бескровным, и он никак не мог справиться с колотящим ознобом. Его положили на топчан. Спросили, что с ним. Он ответил:
   — Холодно!
   Корзинкина накрыли двумя тулупами, подбросили угля в маленькую «буржуйку», которая и без того была раскалена. Он никак не мог согреться. Видимо, холод исходил не от ледяного ветра, колкого снега и промерзшей глины, откуда его принесли, а рождался где-то внутри его самого. Он был ранен в плечо. Потерял много крови. И пережил нечто такое, после чего в человеке рушатся все его привычные представления о жизни и смерти.
   В редакции было тихо. Только из соседнего вагончика доносилось ритмичное уханье «американки», которая как блины пекла листовки: хлоп, хлоп, хлоп! То, что Корзинкин вернулся с переднего края раненый, не смогло нарушить обычную жизнь редакции: газета есть газета, ее надо выпускать, что бы ни случилось. По-прежнему дверь в вагончике открывалась и закрывалась. У печки, на спинке стула, как выстиранное белье, сушились мокрые оттиски полос. Пахло горящим углем и типографской краской. Правда, все говорили вполголоса и бросали сочувственные взгляды в сторону топчана, где лежал раненый товарищ. И каждый невольно думал, что и с ним может случиться такое, а может быть, и похуже…
   Газету задерживала первая полоса. Ждали какого-то приказа. Несколько раз Корзинкин подзывал товарищей, просил записать его материал, несвязно бормотал насчет какого-то Волчьего лога… Товарищи успокаивали его номер почти готов; завтра на свежую голову он продиктует свои сто строк, а пока надо лежать спокойно, врач скоро прибудет.
   Вот он и лежал спокойно. И только память его металась, лихорадочно работала, возвращала его к Волчьему логу, и перед ним возникал носатый майор в разодранном тулупе, с автоматом на шее. Он попался Корзинкину на пути в штаб полка и грубо остановил его:
   — Из какой части?
   — Я из редакции… Здравствуйте.
   — Тьфу, черт! — Майор выругался, сплюнул на снег и хотел было идти дальше, но, что-то прикинув в уме, сказал: — Понимаешь, какое дело, интендант. Рота осталась без командира!
   — Понимаю, — отозвался Корзинкин. — Очень жаль…
   — Выручи, а? В роте-то всего семь человек. Соглашайся, редакция!
   Корзинкин молчал. Потом наклонился к майору и доверительно сказал:
   — Я… понимаете… никогда этим делом…
   Майор не дал ему договорить.
   — Не имеет значения! — сказал он. — Когда с бойцами командир, они чувствуют себя увереннее. А что делать, они сами знают. Ребята стреляные. Да вот они, посмотри! Богатыри!
   Корзинкин огляделся и увидел роту.
   Бойцы стояли на снегу усталые, серые, с ввалившимися глазами. Шинели были местами прожжены огнем, к сапогам темными наростами намерзла окаменевшая глина. Строй был какой-то жидкий, лишенный всякого ранжира, но на лицах бойцов можно было прочитать, что они переболели всеми страхами войны и их уже ничем не возьмешь.
   — Соглашайся! Нет времени на раздумья!
   — Понимаете… я с удовольствием… Не знаю, что получится, бормотал Корзинкин.
   — Получится! — отрезал майор. — Здесь немцы не должны пройти. И все!
   Корзинкин махнул рукой и отвернулся: не отвяжешься от этого носатого! Он подумал: "Хорошо, что рота маленькая!" Ему и в голову не пришло, отчего рота маленькая.
   Майор вскочил на подножку «эмки», измазанной белой краской, и умчался в сторону леса. Только оставшись с этими незнакомыми людьми наедине, Корзинкин понял, какую ответственность он принял на себя. Если бы он оставался просто бойцом, даром что на петлицах медное колесико и шпала интенданта третьего ранга! Корзинкин опасливо поднял глаза. На него испытующе смотрели все семеро красноармейцев. И ему показалось, что у всех у них одинаковые глаза. Их было семеро, но они были ротой, и у них был свой ротный командир — Корзинкин. Это солдатское чувство передалось Корзинкину, и ему захотелось, подражая настоящим командирам, гаркнуть: "Равняйсь! Смирно!" Но он молчал, потому что это для него пока было недосягаемым.
   В это время длинный худой боец со впалыми щеками подошел к Корзинкину:
   — Будем рыть щели, товарищ командир?
   — Да, да, — поспешно согласился Корзинкин и с благодарностью посмотрел на бойца. — Как ваша фамилия?
   — Ткаченко, — представился боец и крикнул: — Пошли, ребята!
   Семь лопат со звоном застучали по промерзшей земле.
   Этот стук со звоном сейчас отдавался в ушах раненого Корзинкина. Он доносился совсем из другой жизни, не имеющей отношения к редакционному вагончику с «буржуйкой», мокрыми оттисками полос и запахом типографской краски.
   Еще до начала боя, когда "большие саперные" вгрызались в каменистую землю, Корзинкин сделал для себя удивительное открытие: он хорошо знал это место, жил неподалеку на даче с бабушкой, а в самом логе играл с ребятами в казаки-разбойники. Тогда в склонах лога ребята рыли пещеры, в которых даже в жару тянуло пронизывающим холодом… Теперь они тоже роют — только не пещеры, а узкие щели, чтобы спастись от гусениц немецких танков. Откровенно говоря, Корзинкин не очень-то представлял себе реальность появления танков. И не очень-то верил, что тихий Волчий лог — место его детских игр — может стать полем боя, с грохотом выстрелов, с кровью на снегу.
   — Товарищ командир, может быть, один окопчик вынести вперед? — вдруг предложил невысокий плотный боец с черными бровями, сросшимися на переносице. И, чтобы пояснить свою мысль, добавил: — Если пойдут танки, чтобы пропустить, а потом бросить бутылку в моторную группу…
   — Правильно, — согласился Корзинкин, — будьте любезны…
   Это мирное "будьте любезны" вдруг резануло самого Корзинкина, и он, собравши всю строгость, на какую только был способен, сказал:
   — Рыть… впереди…
   — Есть!
   — Как ваша фамилия?
   — Прокофьев.
   Корзинкин спрашивал фамилию бойцов скорее по своей корреспондентской привычке, чем по обязанности командира знать бойцов своей роты. "Надо будет записать", — подумал Корзинкин, но тут почувствовал, что неловко вынимать блокнот и записывать.
   — Мы с Мишей Спировым на пару, — сказал Прокофьев.
   — Да, да, — согласился Корзинкин.
   Стуча зубами от непроходящего озноба, Корзинкин лежал под двумя тулупами и мучительно думал, как он опишет свой первый бой. Получалась какая-то невнятная картина, совсем не похожая на то, как описывают бои в книгах и в корреспонденциях. В самом появлении врагов не было ничего похожего на войну. Просто по дороге шли человек двадцать в белых халатах. Они шли не в ногу, как-то растянуто. Это могли быть и наши… И вдруг за спиной Корзинкина мальчишеский голос произнес:
   — Немцы!
   Корзинкин оглянулся и увидел голубоглазого бойца, которого все в роте называли Володечкой. В его глазах не было ни испуга, ни удивления, только настороженность.
   И тогда Корзинкин, командир роты Корзинкин, сказал, потому что не умел командовать:
   — В окопы! Будем стрелять!..
   И вынул из кобуры тяжелый черный пистолет ТТ. И оттого, что в его руке впервые появилось оружие, простое, гражданское слово обрело силу грозной военной команды.
   Потом раздалась пулеметная очередь, и строй как-то надломился, сжался, стал ниже. И вдруг белые халаты обрушили на роту прерывистые грохочущие огни. И Корзинкин услышал совсем рядом какой-то совсем детский вскрик Володечки:
   — Мамочка моя…
   От этого крика что-то на мгновение оборвалось в сердце Корзинкина. Но потом сердце сразу почерствело. Корзинкин прицелился в бегущего немца и выстрелил. Немец сломался и завалился на бок.
   — Мамочка моя, — повторил Корзинкин последние слова Володечки и снова выстрелил. — Мамочка моя…
   Белых халатов становилось все меньше. Они падали и сливались с снежной целиной, как бы растворяясь в ней. Враг стал отходить. Утихли выстрелы. Послышался стон раненного в ногу Прокофьева. Под отвесной стеной лога, как спящий, с закрытыми глазами лежал Володечка. Над ним ссутулился худой Ткаченко.
   — Товарищ командир, — сказал он, — если будете писать в газету про Володечку, напишите, что у него были золотые кудри. Как у Есенина. Но их состригли под машинку.
   Хмурый боец со шрамом на щеке надрывно произнес:
   — Поставили нас на верную смерть.
   И тогда Корзинкин, тихий Корзинкин с Малой Дмитровки, заорал:
   — Молчать!
   Он не узнал своего голоса. Ему даже показалось, что это не он, а решительный носатый майор в рваном полушубке заорал: "Молчать!" Вот и все, что мог Корзинкин рассказать самому себе о первом бое.
   Немцы еще дважды атаковали Волчий лог. От осколка гранаты погиб молчаливый Каханов. Был ранен в голову Ильин. Вот тебе и казаки-разбойники! Носатый майор не появлялся, не приводил подкрепления, не приносил боеприпасов, не подбрасывал ведро с пшенной кашей. Может быть, он сам погиб в бою? А кроме него, никто не знает, что есть такой Волчий лог и что его обороняет рота. Маленькая рота. Можно сказать, крохотная. Но если ее сомнут, откроется дорога на Москву, на Малую Дмитровку, где в желтом двухэтажном доме живут мама, тетя Лиза и сестра Лелька.
   Самый страшный бой был впереди. Разве можно спокойно лежать на топчане и не написать о нем в газету? Сейчас же! Левой рукой, раз правой не пошевельнуть. Корзинкину подумалось, что он не сотрудник газеты, а собственный корреспондент роты, послан своими ребятами в редакцию, чтобы написать о погибших. Нельзя же, чтобы человек погибал бесславно!
   Корзинкину вдруг стало жарко. Он приподнялся на локте и сбросил на пол тяжелые тулупы. Вычитывающий полосу сотрудник подбежал к нему:
   — Что с вами?
   — Ничего, — хрипло сказал Корзинкин. — Надо продиктовать материал… в номер… Волчий лог… В бою геройски погибли… Пишите, пишите, пожалуйста…
   Корзинкин, обессиленный, упал на топчан. Он не слышал, как его накрыли тулупом, предложили воды, посоветовали уснуть. Он снова был там. Он услышал звук непрерывный, нарастающий, как грохот камнедробилки. Он почувствовал запах, похожий на запах примуса. И в шершавых нитях снега блеснул круглый свет фары. Круглый, как шаровая молния, что ли… Он услышал знакомый голос Ткаченко: «Танки». Теперь в памяти время как бы растягивалось, и можно было подумать и рассудить. Корзинкин вспомнил, как в начале дня, когда еще рыли щели, хмурый боец со шрамом, не видя его поблизости, сказал: "Командир-то у нас липовый!" Тогда Володечка заткнул ему рот рукавицей: "Молчи!" А Корзинкин слышал, и горячий липкий стыд обволок его. Еще когда появились танки, он вспомнил майора, который уговаривал его принять командование ротой: "Соглашайся! Нет времени на раздумье!" Да, он, Корзинкин, всю жизнь был репортером, мотался по белу свету с блокнотом, но так и не научился командовать. И сейчас, когда камнедробилка приближалась и шаровая молния плясала над белой дорогой, он не знал, какую команду надо подать своим бойцам, своей роте. И подал команду самому себе: встать, прижаться к отвесной скале Волчьего лога, пропустить первый танк и потом — бутылки… в моторную группу…
   Рота укрылась в щелях. И когда танк был совсем близко, худой Ткаченко поднялся и достал из брезентовой сумки две бутылки с горючей смесью, но Корзинкин крикнул:
   — Стой! — И с силой — откуда только явилась сила! — сбил солдата с ног. — Я сам!..
   И, сжав две бутылки с горючей смесью, прижался спиной к отвесной стене лога. Танк приближался. Он поднимал тучу морозной пыли, и от него пахло примусом. Желтая фара ударила в глаза, на мгновение ослепила, сковала движения. Корзинкин сильнее прижался спиной к стене. И ему показалось, что он прирос к ней лопатками и не сможет оторваться, а танк пройдет мимо, и больше никто его не остановит до самой Малой Дмитровки, до двухэтажного желтого дома. Ядовитый выхлоп ударил Корзинкину в нос. На снегу блеснули две вафельные ленты — след от гусениц. И тут Корзинкин оторвался от стены, сделал несколько прыжков вслед за танком и одну за другой швырнул две бутылки с горючей жидкостью. Потом обо что-то споткнулся и упал. Но, падая, увидел, что лог осветило пламя горящего танка. Оно плясало на броне, соскальзывало и снова забиралось, обволакивая танк чадящим жаром.
   Второй танк дал пулеметную очередь. И Корзинкину обожгло плечо. И он затих на комьях глины у свежевырытого окопа… Очнулся же от крика Ткаченко:
   — Наши танки подходят! Командир… вы что, ранены?
   Дальше он ничего не помнил. Только бесконечный, радостный грохот наших танков. Он замирал и нарастал с новой силой, и в этом захватывающем звучании не было ничего похожего на немецкий, бессмысленный звук камнедробилки. Танковый рокот тянулся ласковым бинтом. Он клал виток за витком на рану Корзинкина, грел окоченевшие руки, пальцы ног. Корзинкин собрался с силами и встал, но земля начала проваливаться, и он упал бы снова, если бы его не поддержали Ткаченко и Миша Спиров…
   И вот он лежит на топчане в редакционном вагончике и старается уловить этот звук… Но вместо радостного танкового рокота слышно размеренное уханье «американки» в соседнем вагончике.
   Потом Корзинкин услышал знакомые шаркающие шаги. Приоткрыл глаза. Перед ним стоял редактор.
   — Корзинкин, как вы?
   — Хорошо, — пересохшими губами ответил раненый корреспондент.
   — Вы ничего не знаете о Волчьем логе?
   — Я был там…
   — Что же вы молчали? Звонили из политотдела. Приказано дать материал о героях Волчьего лога… Рассказывайте, рассказывайте. Там, говорят, одна рота…
   — Одна, — тихо подтвердил Корзинкин, — семь бойцов.
   — Может быть, вы что-нибудь путаете? — Редактор наклонился к Корзинкину. — Рота — семь бойцов?
   — Я не путаю, — твердо сказал Корзинкин. — Сделайте одолжение, записывайте… Подбито два танка… Уничтожены пятьдесят гитлеровцев… Рубеж удержали до подхода наших танков…
   — Вооружение? — спросил редактор.
   — Какое там вооружение! — отозвался Корзинкин. — Бутылки с горючей смесью. Гранаты. Был ручной пулемет, да патроны скоро кончились. Запишите фамилии бойцов: Ткаченко, Миша Спиров, Ильин, Прокофьев, Каханов. Еще там был Володечка… его так все звали. Голубоглазый, кудри остригли…
   — Какие кудри? — спросил редактор. — Фамилия его?
   — У него не было фамилии. И еще один боец. Хмурый. Я с ним не успел познакомиться. Трое погибло в бою. Двое ранено… Двое остались в строю…
   — Хорошо, — сказал редактор, — мы дадим заметку в номер. Политотдел требует. Как фамилия командира роты?
   Корзинкин открыл глаза и посмотрел на редактора:
   — Я не знаю его фамилии.
   — Не запомнили? Надо записывать, — проворчал редактор. — Всех бойцов запомнили, а командира… В следующий раз сразу записывайте фамилию командира.
   — Хорошо, — сказал Корзинкин. — Учту.
   "Как это я, в самом деле, забыл спросить у ребят фамилию командира роты?" — с досадой подумал Корзинкин.
   В вагончике было тихо. Только сквозь тонкую стенку было слышно, как в походной типографии ритмично ухает «американка». А где-то за лесом в такт ей ухали орудия наступающей армии.

ЗИМОРОДОК

1
   Ветер раздувал купол парашюта, и натянутые стропы волокли бойца по мокрой траве. Парашют был похож на парусный корабль, который буря выкинула на берег. Попробовал встать. Сделал шаг — левая нога подломилась и стала проваливаться в землю. Он снова упал.