Из-под автомобильного капота дядя Аполлон выбирался весь красный, перемазанный, струйка черного пота текла по его необъятному лбу, и он стирал ее рукавом комбинезона.
   Окончив осмотр двигателя, дядя Аполлон с грохотом захлопывал капот и брал заводную ручку. Вот тут начинались настоящие мучения. Новый жилец пыхтел, кряхтел, охал, маленькие глаза вылезали из орбит, на шее шнурком вздувалась жила. А внутри автомобиля что-то гремело, скрипело и всхлипывало, словно дядя Аполлон крутил ручку огромной мясорубки и рывками перемалывал все железные внутренности своего «Ивана-виллиса».
   Наконец силы иссякали.
   — Не хочет, — сокрушенно говорил дядя Аполлон и отходил от машины с обиженным видом.
   А «Иван-виллис» виновато смотрел ему вслед выпуклыми глазами-фарами.
   Обычно в такие минуты рядом оказывался управдом Пушкевич. Он подходил бесшумной волчьей походкой и замирал. У него было вытянутое лицо какого-то безжизненного пепельного цвета, тяжелая челюсть и скучные глаза. Он все время сутулился, отчего его спина плоским горбом наползала на шею. Когда Пушкевич говорил, то Никогда не смотрел в лицо собеседнику, опускал глаза в землю.
   — Не заводится? — спрашивал он.
   Спрашивал, хотя прекрасно видел, что не заводится.
   — Он ведь не новый, — пытался оправдать своего друга дядя Аполлон. На войне были плохие дороги…
   — На войне все было плохое, — глухо поддакивал Пушкевич, словно часть голоса оставалась внутри.
   — Ба! Все плохое? Не скажите! Много было и хорошего. Товарищи были хорошие. «Иван-виллис» был хорошим, — не соглашался дядя Аполлон.
   — Чего в нем хорошего — развалюха! — со сдержанным удовольствием говорил управдом. — Пора в утиль.
   — Ну уж нет! — вспыхивал дядя Аполлон. — Еще послужит.
   — Послужит! — Управдом усмехался, но глаза его оставались скучными.
   — Как сможет, так и послужит! — Дядя Аполлон распалялся, мгновенно прощал своему старому автомобилю упрямство и яростно начинал крутить ручку гремящей «мясорубки». При этом напевал под нос свою любимую песенку, из которой я запомнил только две строчки:
   И на груди его сияла
   Медаль за город Будапешт…
   В конце концов «Иван-виллис» уступал упрямству хозяина и заводился. Прежде чем ожить, он кашлял, подвывал и наконец, вздрагивая и звеня всеми своими винтиками и гайками, начинал работать.
   В дружбе человека и машины последнее слово было всегда за машиной. Пожелает «Иван-виллис» — покатит, не пожелает — так и будет стоять, словно врос колесами в землю.
   В счастливые минуты, когда, жалея своего друга, автомобиль заводился, лицо дяди Аполлона, грязное от железа и масел, светлело, а маленькие глаза радостно горели. Он быстро сгребал инструмент, стягивал с себя пропахший бензином комбинезон и, очутившись в синем тренировочном костюме, с достоинством заносил в кабину огромную ногу и, с трудом втиснувшись внутрь, опускался на сиденье. Старая машина накренялась, скрипела, и казалось: не выдержит — развалится под его тяжестью.
   Но «Иван-виллис» все же выдерживал, давал пулеметную очередь и выпускал из глушителя синее ядовитое облачко.
   — Поехал к родным и знакомым, — весело объявлял мне дядя Аполлон. Если не возражаешь. Ха! Ха!
   И машина срывалась с места.
   Я смотрел вслед и жестоко завидовал дяде Аполлону. Я мечтал тоже заиметь машину и, сжимая баранку руля, легко и весело мчаться к родным и знакомым, как дядя Аполлон.
   Но как раз в эти минуты за моей спиной раздавался глухой, словно доносившийся из соседней комнаты голос Пушкевича:
   — Нет у него никаких родных.
   — Как нет? Есть! — вступался я за умчавшегося дядю Аполлона. — У всех есть родные!
   — У всех есть, а у него нет. Он же приезжий…
   Я так и не понял, радуется управдом, что у дяди Аполлона нет родных, или сочувствует ему. Он никогда не улыбался, никого не хвалил, вечно казался недовольным. Словно в целом мире не было человека, который пришелся бы ему по сердцу.
   Справедливости ради надо сказать, что «Иван-виллис» редко возвращался домой своим ходом. Чаще всего сердобольный самосвал вез его на буксире. И тогда у обоих — у хозяина и его старой машины — вид был сконфуженный, виноватый и вместе с тем счастливый. Ведь они смогли, сорвались с места, мчались по дорогам, как в былые годы. Ну а если в конце пути не хватило силенок, что поделаешь!
   Куда уезжал дядя Аполлон в те счастливые дни, когда «Иван-виллис» заводился, оставалось для меня тайной.
   Я хотел расспросить его об этом, но каждый раз не решался. Только однажды, набравшись храбрости, я начал разговор издалека:
   — Откуда у вас «Иван-виллис»?
   — Откуда? — Новый жилец провел руками по венку уцелевших волос, и глаза его заблестели. — Я нашел его на свалке.
   — На свалке?
   В моем голосе звучало разочарование, но дядя Аполлон как бы не заметил этого. Он начал рассказывать.
   — Обычно истории заканчиваются на свалке, а тут все началось по новой, — задумчиво произнес он. — Я еду на своем автогрузовике среди гор ржавого железа и вдруг вижу — «Иван-виллис»! Старый знакомый, фронтовой друг, можно сказать! Стоит и смотрит на меня, да так печально, словно чувствует, что через мгновение тяжеленная клин-баба рухнет на него и превратит в железную лепешку. И фары, как глаза, спрашивают меня: "Помнишь, сколько раз я спасал тебя от смерти?" Как не помнить! Я тут же соскочил на землю и бросился к «Ивану-виллису», не беря в толк, что над головой покачивается болванка весом в полтонны… Очнулся я от крика крановщика: "Голуб! Тебе что, жить надоело? А мне за тебя срок отбывать?" — "Ладно, — отвечаю, — все обошлось. Я друга фронтового встретил. Мы вместе в ним пол-Европы исколесили, что немаловажно". А сам глажу его, рассматриваю знакомые вмятины, царапины, следы от пуль и осколков. Он! Не может быть сомнений — он! «Иван-виллис» собственной персоной. Подогнал я автопогрузчик, мягко подхватил «Ивана-виллиса», словно взял его на руки, и повез в безопасное место.
   Дядя Аполлон разволновался, словно заново переживая встречу с фронтовым другом. А мне не терпелось поскорее узнать, что было дальше.
   — Что было дальше? Написал я заявление и отправился к начальнику шихтового двора — так называется эта железная свалка. "Что у тебя, Голуб?" — "Заявление… если не возражаете". Протягиваю ему бумагу, а он читает, и у него брови от удивления лезут на лоб. "Зачем тебе эта развалюха? Тебе, как ветерану, «Запорожец» полагается вне очереди". — "Не нужен мне «Запорожец», говорю, дайте мне моего «Ивана-виллиса»… В память о Великой Отечественной". — "Что ты с ним будешь делать? Безумный!" "Ремонт сделаю, по одному старому адресу съезжу". Начальник долго думал, потом махнул рукой: "Ладно, забирай своего козла!" — Дядя Аполлон вдруг прервал свой рассказ и взглянул на часы. — Ба! Через двадцать минут прибывает поезд кавказского направления. Еду, если не возражаешь!
   Машина сорвалась с места и скрылась за поворотом, оставляя меня в неведении, зачем дяде Аполлону понадобился поезд кавказского направления?
   — Поехал на вокзал калымить, — мрачно произнес управдом.
   — Почему вы не любите дядю Аполлона? — вырвалось у меня. — Он честный!
   — Честный! На вокзал, как на работу, ездит… На собственной машине. Зачем?
   Я не мог ему ответить, не мог защитить собственного друга. Я побежал на вокзал, чтобы выяснить, что там делает дядя Аполлон.
   На вокзале было многолюдно и шумно. Только что прибыл поезд, и перрон гудел и двигался. Носильщики катили свои тележки. Я пробирался сквозь толпу в поисках своего друга, но его нигде не было. И только когда поезд ушел и перрон опустел, я увидел дядю Аполлона.
   Вид у него был печальный и растерянный. Он медленно шел, не замечая носильщиков и пассажиров. Он и меня не заметил.
   — Дядя Аполлон!
   Он поднял тяжелую голову.
   — Это ты, Валера?
   — Что же вы не калымите? — неуверенно спросил я.
   От моих слов его передернуло, он как бы очнулся, и брови его поднялись в недоумении.
   — Ты о чем, Валера? Кто тебе сказал такую чушь собачью?
   — Он, — ответил я и почувствовал горький прилив стыда.
   — И ты решил проверить? Правильно! У нас люди часто на слово верят, когда о других говорят плохо… Хочешь знать, зачем я на вокзал езжу… каждый день? Жду своего Командира. Он должен вернуться с лечения. И все не едет. Завтра снова приду к поезду, если не возражаешь.
   Молоденький носильщик, катя мимо нас свою тележку, подмигнул дяде Аполлону и сказал:
   — Тебе, дядя, к нам надо идти работать. С твоей силищей цены тебе не будет!
   — Вполне вероятно, — пробормотал мой спутник. И мы побрели домой.
   Да, каждый день, как на работу, новый жилец ездил на вокзал к поездам кавказского направления в надежде встретить своего Командира. И каждый раз возвращался один, расстроенный и опустошенный.
   Тогда он подзывал меня и начинал вспоминать о своей былой военной жизни. Он приглаживал уцелевший венчик волос, воодушевлялся и восклицал:
   — Война! Война! Мне, например, трудно было на войне с моим большим кумполом, — он Хлопал себя ладонью по голове и лукаво улыбался. — Ни одна пилотка не налезала. А касок вообще таких не штамповали… Но бог миловал, ранения в голову не имею… Что немаловажно!.. Стоял ясный, солнечный день. Весной сорок четвертого мы форсировали реку Прут возле села Старый Бодраж…
   Как я потом заметил, все свои рассказы о войне дядя Аполлон обычно начинал словами: "Стоял ясный, солнечный день", как будто всю войну только и были ясные, солнечные дни.
   — Помню белые глинистые берега, сухой, как солома, прошлогодний камыш… Я только переправился с ротой ПТР, как фашисты открыли минометный огонь. И я за здорово живешь получил осколок мины в ногу.
   Дядя Аполлон принялся сквозь штанину нащупывать старую рану и, только убедившись, что шрам на месте, продолжал рассказ:
   — Меня отнесли в хату, разрезали ватные штаны, забинтовали ногу индивидуальным пакетом и дали глотнуть из кувшина румынского вина, чтобы не так больно было. А потом на перегруженной лодке переправили обратно в Старый Бодраж и на волах привезли в тыл…
   — А «Иван-виллис»?
   — Ба! — дядя Аполлон уставился на меня своими маленькими живыми глазками. — «Иван-виллис» здесь ни при чем. Он появился позднее, под занавес. До этого у нас были американские машины «виллис». Мы их получали по лендлизу. Ты, конечно, не знаешь, что такое лендлиз. Хитрая штука! Американцы вроде бы воюют вместе с нами. Только мы кровь проливаем, а они нам свиную тушенку в банках шлют. Технику тоже присылали: истребители «спитфайеры», машины «студебеккеры» и «виллисы». Хорошие машины, проходимые, выносливые. Правда, неустойчивые, легко переворачивались… Разумеешь?
   — Разумею, — отозвался я, хотя тогда мало что разумел в свои десять лет.
   Но дядя Аполлон верил, что я все понимаю, и продолжал свой рассказ:
   — А в конце войны наши сами научились делать маленькие фронтовые машины «газики». Похожи они были на американские, вот и прозвали их на фронте «Иван-виллис». Имя русское, фамилия американская. И никаких лендлизов. Свои машины, а не взятые в долг у заморского дяди. Что немаловажно! И вот, значит, стоял ясный, солнечный день…
   Но дослушать до конца историю дяди Аполлона и его машины в тот раз не удалось: как всегда, некстати появился управдом Пушкевич.
   — Товарищ Голуб, — мрачно сказал он, — почему ваш автомобиль не прошел техосмотр?
   — Разве обязательно? — растерянно спросил дядя Аполлон.
   — Вы лучше меня должны это знать, — процедил, глядя в землю, Пушкевич. — Каждое транспортное средство положено ежегодно представлять на техосмотр.
   — Транспортное средство… — со вздохом повторил дядя Аполлон. Слово какое-то нечеловеческое.
   — В доме должен быть порядок, — буркнул Пушкевич и с осуждением посмотрел на дядю Аполлона. — Пенсионер, а дурью маетесь.
   И ушел. И долго еще виднелась его сутулая спина.
   — Знаешь, что такое пиксида? — тихо спросил меня дядя Аполлон.
   Я не знал и покачал головой.
   — Пиксида — склянка для яда. Это мне одна аптекарша объяснила.
   Больше он ничего не сказал, но с тех пор я про себя стал называть управдома аптекарским словом «пиксида».
   Дядя Аполлон говорил о войне так, словно она только на днях закончилась, — для него война всегда была рядом. Для меня же она была далеко-далеко. Словно от войны нас отделяло разное время.
   Иногда, задумавшись, дядя Аполлон сообщал мне:
   — А в Будапеште теперь идут дожди…
   Откуда он знал, какая погода в далеком, неведомом Будапеште? И почему она его интересовала?
   Когда же мы с ним спускались к озеру, он обязательно вспоминал озеро Балатон.
   — Балатон поболее вашего будет, разумеешь? Другого берега не видно. И места красивые.
   Он с такой любовью говорил о далекой венгерской земле, словно она была для него родной.
   Но оказалось, что дядя Аполлон родом из Ленинградской области, до войны жил в городе Луге, на Ярославской улице, у глубокого ручья.
   Чем больше я узнавал дядю Аполлона, тем загадочней он становился для меня.
2
   Первое время «Иван-виллис» был у жильцов нашего дома предметом общих насмешек. Как только не величали его, беднягу! Козел! Колымага! Развалюха! Металлолом! Жильцы безжалостно насмехались над автомобилем и над дядей Аполлоном, особенно в те дни, когда он, краснея и потея, тщетно пытался завести старую машину.
   Но люди привыкают ко всему. Привыкли они и к «Ивану-виллису». Однако главная перемена в отношении к старой машине и ее чудаковатому хозяину произошла после случая, о котором я хочу рассказать.
   Если бы о нем рассказывал сам дядя Аполлон, он начал бы неизменными словами: "Стоял ясный, солнечный день", хотя история эта случилась ночью. В нашем доме тяжело заболел мальчик Игорек из седьмой квартиры. Надо было немедленно везти его в больницу. Но как вызвать "скорую помощь", если наш дом стоял на отшибе и телефон был на другом конце улицы и чаще всего не работал.
   И тогда я предложил:
   — Надо разбудить дядю Аполлона.
   И тут же испугался собственных слов: вдруг машина не заведется и мы потеряем драгоценное время? А решается жизнь человека!
   Но когда беда стучится в дверь, люди хватаются за любую соломинку. Меня послали за хозяином «Ивана-виллиса».
   Я мигом скатился по лестнице и забарабанил в дверь моего друга.
   — А? Что? Тревога? — пробормотал дядя Аполлон, стоя в дверях в исподнем и глядя на меня невидящими со сна глазами.
   — Дядя Аполлон! Скорее! — крикнул я. — К машине! Маленький Игорек… умирает!
   Слово «умирает» сразу разбудило дядю Аполлона. Он засуетился, тяжело запрыгал на одной ноге, попадая в штанину, запыхтел, наматывая портянку, застучал каблуком, втискивая ногу в сапог.
   — Настоящий солдат должен одеваться в одну минуту… что немаловажно, — пробормотал он и выбежал на улицу, на ходу натягивая брезентовый плащ со слоновым ухом. — Сейчас мы его заведем!
   Он произнес последние слова и осекся, как бы на мгновение утратил уверенность. Но все же бежал к машине, а я, как верный оруженосец, семенил следом.
   Стояла глухая мутная ночь. Над озером курился туман. Лицо обволакивала влажная прохлада. И ни наверху, ни внизу на воде не было звезд. Мы подбежали к машине. Дядя Аполлон достал заводную ручку и долго не мог попасть в маленькое отверстие. Наконец попал. Тяжело вздохнул. Поплевал на руки. Изо всех сил крутанул ручку, и мотор весело заворчал. «Иван-виллис» ожил. Как говорят шоферы, "завелся с пол-оборота". Дядя Аполлон только что не закричал от радости. Но сдержался.
   — Где больной? — спокойно спросил он и, довольный собой, замурлыкал под нос любимую песню:
   И на груди его сияла
   Медаль за город Будапешт…
   Он держался так, словно ничего особенного не произошло, словно его «Иван-виллис» всегда заводился по первому требованию. Но я знал, что случилось чудо.
   Двигатель громко работал. К машине бежали люди. Мать несла на руках маленького, закутанного в одеяло Игорька из седьмой квартиры. Машина с удивительной легкостью сорвалась с места и покатила, покатила, желтыми пучками света прокладывая себе дорогу в ночи.
   Уже замер рокот мотора, а жильцы дома не расходились, все смотрели вслед «Ивану-виллису», и каждый считал, что мальчик уже спасен.
   На рассвете «Иван-виллис» вернулся на буксире. Сердобольный самосвал довез его до дома.
   Постепенно я проникся любовью к старому автомобилю. В моем представлении он из малоподвижной, вечно дремлющей машины превратился в существо живое и весьма любопытное. Конечно, я еще очень мало знал о нем. Да и жизнь дяди Аполлона продолжала оставаться для меня загадкой.
   В конце апреля дядя Аполлон особенно много времени проводил у старой машины. Мыл ее, подкачивал баллоны. Однажды он пришел радостный и сообщил:
   — Какая удача! Я достал новую помпу! Что немаловажно!
   В руках у него серебрилась деталь, похожая на большую серебряную улитку. Он тут же поднял капот «Ивана-виллиса» и, погрузившись в недра мотора, начал примерять улитку. Прошло довольно много времени, прежде чем он, кряхтя, распрямился.
   — Ба! Подошла-таки! Теперь мы заживем!
   По счастливому лицу дяди Аполлона текли темные ручейки трудового пота.
   Приближался День Победы. Я уже рисовал в своем воображении дядю Аполлона в новом костюме, в начищенных сапогах, с медалями и орденами на пиджаке… Я видел его порозовевшее от радости лицо, весело поблескивающие щелочки-глаза.
   Но чем ближе подходил день праздника, тем молчаливее и задумчивее делался бывший старшина 3-го Украинского фронта. Какая там радость… Дядя Аполлон осунулся, помрачнел и совсем забросил своего фронтового друга «Ивана-виллиса». Он почти ни с кем не разговаривал и только со мной вступал в какие-то странные рассуждения.
   — Если я проснусь и почувствую, что у меня ничего не болит, — однажды сказал он, — значит, я умер.
   "Почему умер, если не болит? Умер, если болит", — думал я, не понимая дядю Аполлона, а он и не пытался разъяснить мне непонятное.
   — Тебя отец поколачивает? — неожиданно спросил он меня.
   Я отрицательно затряс головой. Мой отец был тихим человеком, работал на насосной станции механиком, дома бывал редко. У него и времени не было поколачивать.
   — А французский философ Монтень считал, что детей надо поколачивать. Правда, только за ложь и упрямство, — задумчиво сказал дядя Аполлон. Меня отец сек за малейшую провинность. Он не читал Монтеня. Разумеешь?
   И дядя Аполлон начал рассуждать о смысле жизни:
   — Знаешь, что такое правильно жить? Я открою тебе секрет. Не ошибайся в выборе новых друзей и не теряй старых… И еще, Валера, запомни: человек, который изо всех сил старается прожить без врагов, в конце концов теряет друзей.
   Я тогда не понимал его житейской мудрости. А он смотрел в сторону, словно совсем забыл про меня и разговаривает вслух сам с собой. И вдруг повернулся всей своей грузной фигурой, погладил ладонями кучерявый венчик волос и сказал:
   — Не люблю я праздники.
   Как можно не любить праздники! Я не поверил дяде Аполлону. С ним творилось что-то неладное, вот он и говорит странные вещи. И чтобы пробудить в нем бойца 3-го Украинского фронта, я воскликнул:
   — Но ведь День Победы!
   Дядя Аполлон уронил на грудь большую тяжелую голову — кумпол, на который не налезала ни одна каска. Положил на колени красные натруженные руки. А маленькие глаза его заблестели, словно в них накапливались слезы.
   — Я на войне всех оставил — и друзей и близких, — тихо сказал он. Какой же это для меня праздник! И Командир все не едет.
   Когда мне было еще лет пять, я любил ездить на повозке рядом с керосинщиком. Он давал мне свой помятый медный рожок, и я, раздувая щеки, трубил на всю округу. От меня всегда пахло керосином. В дни дружбы с дядей Аполлоном давняя страсть пробудилась в новом виде: место старого коняги в моем сердце занял «Иван-виллис», а звук ожившего мотора радовал куда больше, чем пение рожка.
   Утром, едва поднявшись с постели, я бежал к окну, чтобы убедиться, на месте ли старая военная машина. И, только увидев брезентовый верх, в котором за ночь от дождя накопилась лужица, успокаивался. «Иван-виллис» стоял на своем месте постоянно, как дерево. Он был неотъемлемой частью нашего маленького мира вместе с сараюшками, кустами, голубятней и серебристой полоской озера за деревьями.
   Но в День Победы, когда я выглянул в окно, старого фронтового автомобиля на месте не оказалось. И от этого все вокруг выглядело сиротливо.
   Я быстро оделся и отправился в город.
   Я долго ходил по улицам, украшенным флагами. И мне казалось, что наш город выглядит так, как в День Победы 1945 года. На пиджаках у ветеранов празднично поблескивали ордена и ровные кружочки медалей. Бывшие фронтовики бодрились и казались помолодевшими — в этот день время отступило, чтобы все увидели, какими были они в молодости. И всюду звучали песни, которые теперь редко поют. И вдруг из-за угла выехал «Иван-виллис». За рулем, на своем законном месте, сидел дядя Аполлон. Его большие руки тяжело лежали на тоненькой баранке, губы были поджаты, глаза прищурены. Он так внимательно следил за дорогой, что не заметил меня.
   "Иван-виллис" ехал очень медленно, и я смог разглядеть пассажира, который сидел рядом с дядей Аполлоном. У него было смуглое, словно закоптелое от огня лицо. Фуражка с красным суконным околышем сдвинута назад, и из-под нее как-то неестественно небрежно вырывались клочья давно не стриженных сизых волос. Глаза у него были влажные и белки воспаленные.
   Не знаю почему, но мне показалось, что он страдает, что у него какой-то недуг. Двумя руками он опирался на палку и смотрел прямо перед собой.
   Я понял, что это был Командир, которого дядя Аполлон ждал с таким нетерпением, ради которого приехал в наш город.
   Боевые друзья наконец встретились!
   Никто, кроме меня, не замечал его страданий. Идущие навстречу приветствовали ветеранов — Командира и старшину, а старые фронтовики по давней привычке вытягивались перед командиром и прикладывали к виску руку, забыв, что на голове вместо пилотки кепка или соломенная шляпа.
   А машина медленно ехала по городу, словно генерал объезжал свое сильно поредевшее седое войско.
   Я побежал за машиной. По счастью, ход у «Ивана-виллиса» был не слишком скорый, и я поспевал за ним. Машина остановилась у белого дома с зеленой крышей. Показалась большая, обутая в сапог нога, а затем выбрался и сам дядя Аполлон. Машина скрипнула, как бы облегченно вздохнула. Командир выходил из машины с трудом, больше опираясь на палку, чем на ноги. Дядя Аполлон помогал ему, он сердился и резко повторял:
   — Сам… Сам…
   Не хотел принимать помощи.
   Он покраснел от напряжения и досады и некоторое время стоял возле машины, двумя руками вцепившись в палку. Ему надо было идти, но он не мог — не мог заставить свои ноги сдвинуться с места. Я почувствовал, что ноги не слушались его строгой командирской команды.
   Тогда дядя Аполлон молча подставил свое плечо и обнял Командира.
   — Не спешите… Пойдем полегоньку… полегоньку… — Он уговаривал старого воина, как ребенка.
   И в ответ на уговоры тот медленно сдвинулся с места. Он сделал несколько шаркающих шагов и остановился.
   — Что это за жизнь! Что со мной стало! — Похожие на стон слова с болью вырвались у него. — Белиберда!
   Мне показалось, что сейчас он заплачет от боли и досады. И чтобы не видеть его слез, я отвернулся.
   Но Командир не заплакал. И когда я выглянул из укрытия, он сидел на скамейке у дома и сдержанно улыбался.
   — Порядок в танковых частях! — донесся до меня его хрипловатый голос.
   — Так точно, товарищ майор! — отозвался дядя Аполлон.
   Война давно кончилась, а бывший старшина продолжал называть своего Командира по-военному "товарищ майор". Словно так и не узнал его имени-отчества.
   Со стороны озера доносилась песня.
3
   Однажды перед нашим домом появился какой-то худой мужчина. У него были торчащие в стороны малиновые уши и острый, розовый, как с мороза, нос. Незнакомец все время шмыгал им, при этом подносил к собственному носу кулак.
   — Здесь продается машина? — спросил он, заметив меня.
   — Ничего здесь не продается, — отрезал я.
   Но он пропустил мои слова мимо своих малиновых ушей.
   — Этот «газон» продается? — Он бесцеремонно постучал костяшками пальцев по крылу «Ивана-виллиса».
   Слово «газон» резануло мой слух. Я враждебно посмотрел на незнакомца. А он шмыгнул носом и стал ходить вокруг фронтовой машины, бесцеремонно разглядывая ее, стучал по капоту кулаком, дергал за ручки. Я же, сдерживаясь изо всех сил, наблюдал, как он обнюхивает старую машину своим острым нахальным носом.
   Стало нестерпимо обидно за «Ивана-виллиса», и, чтобы сразить наглого покупателя, я крикнул:
   — На этой машине Командир ехал… в День Победы!