Как бы то ни было, нельзя отрицать, что происшествия, свидетелями которых мы являемся, в высшей степени показательны и не случайны. При попытке реорганизации хозяйства в этом уменьшенном масштабе (разрешите воспользоваться вашим собственным выражением) наша демократия действительно – надо сознаться – не выдержала экзамена. Из этого, однако, отнюдь не следует делать чересчур поспешных заключений.
   Всем прекрасно известно, что господствующие классы стареют по мере того, как проедают свой революционный капитал, который привел их к власти. Французская буржуазия не есть и не может быть исключением из этого правила. Было бы, однако, преждевременным делать из этого вывод, что французская буржуазия сыграла уже свою историческую роль и должна сойти со сцены. Теперь, когда наука близка к тайне омолаживания индивидов, почему бы не попытаться омолодить целые классы? Процедура такого омоложения будет много проще. Нужно лишь, чтобы господствующий класс, временно отказавшись от своих привилегий, стал на некоторое время классом управляемым. Ничто не омолаживает так сильно, как оппозиция. Это факт, хорошо известный из парламентской практики.
   Французская буржуазия, давно промотавшая свой моральный капитал, накопленный Великой революцией, и окончательно потерявшая свой кредит в массах, нуждается в этой операции больше любого класса любого народа. В интересах удержания ею своей руководящей роли ей уже давно надо было хоть разыграть какой-нибудь переворот, какую-нибудь реставрацию монархии, которая помогла бы буржуазии через некоторое время вторично выступить в роли освободительницы. Раз такое положение вещей получилось само собой, мы должны этому только радоваться.
   Сейчас я как раз работаю над меморандумом, который намерен предложить правительству в Версале в момент прекращения эпидемии. Я доказываю, что немедленная ликвидация парижской монархии была бы непростительной ошибкой. Наоборот, я утверждаю, что правительство и демократия должны всеми средствами содействовать распространению монархического строя по всей Франции, помогая ему раздавить общего непримиримого врага – коммунизм. Только заранее обдуманная и умело проведенная в соответствующий момент революция, которую буржуазия сумеет совершить на этот раз без помощи других классов и, понятно, без кровопролития, вернет ей моральный, революционный кредит в массах, ее авторитет, защитит ее новым непроницаемым панцирем перед опасностью коммунизма…
   Ответили ли что-нибудь на эту тираду лысый господин и господин в пенсне, и что именно ответили, ротмистр Соломин уже не расслышал. Ему стало вдруг бесконечно скучно. Вспомнились московские митинги при Керенском с лапшою речей, в которых слово «демократия» повторялось не меньшее количество раз, только с крепким русским присвистом. Упоминание о коммунизме напомнило ему об этой «шпане», которая отсыпается с комфортом в тюрьме у французов («У нас отоспятся!»).
   Взглянул на часы: половина второго. Опять задержка. И, не докушав столь старательно заказанного завтрака, оплатив большой счет, пустыми бесцветными улицами зашагал в сторону Бурбонского дворца.
   На этот раз заседание покатилось живее, и меньше чем через час, лихо расчеркиваясь на листе, черном от параграфов и примечаний, ротмистр Соломин улыбнулся про себя: «Наконец-то!»
   Последняя задержка: срок. Французы согласны выдать узников завтра. Председатель русской делегации хотел бы еще сегодня. Невозможно: формальности и т. д. (какие же тут еще формальности?) Пришлось согласиться на завтра. Русские предлагают прислать за пленниками двух своих офицеров. Французы не согласны. Привезут сами на мост, отдадут под расписку передовым постам.
   – Что же, пусть будет так. Итак, завтра утром к одиннадцати.
   Обе делегации молча пожали друг другу руки.
   Черный шестиместный фиат полукругом тенистой набережной мягко покатился по направлению к мосту.

VII

   – Товарищи! Нельзя же так! Кто хочет получить слово, записывайтесь в очередь. Должен же быть какой-нибудь порядок.
   – Так вы, товарищ, и следите. Это уж ваше дело. На то вас и выбрали председателем. Записывайте. Да так, чтобы можно было высказаться посвободнее. Твое мнение такое, а мое – такое. А звонком помахивать, как в старорежимноq палате депутатов, так что никого не слышно, – какой же это порядок?
   – Товарищи, прошу успокоиться. Слово имеет товарищ Лербье.
   – Я, товарищи, долго говорить не буду. Как комиссару продовольствия, мне канителить не к чему. Состояние продовольствия коммуны, надо прямо сказать, гибельное. Ежели выдавать по четверке хлеба, как в последние дни, хватит самое большее дня на три. Да и то считая, что население уменьшится за это время. Вчера поделили последний мешок картошки. Через три дня, товарищи, нечего будет в рот положить. Коммуна обречена на голодную смерть.
   – А выход? Какой же выход?
   – Выход, товарищи, по-моему, один: пробраться на территорию англо-американской концессии и завладеть ее складами. По-моему, товарищи, английские и американские империалисты испокон века еще не помирали с голоду, и уж, верно, накопили недурной запасец провианта. Конечно, мы-то должны быть готовы, что они окажут нам здоровое сопротивление. Английская милиция вооружена до зубов, и, чтоб перебраться на их концессию, надо будет взять два ряда баррикад да вырезать добрых несколько тысяч джентльменов. Другого способа, однако, нет. Население пойдет с нами охотно, коли узнает, что надо выставить из Парижа англичан. Конечно, это еще не спасение от голода, но по крайней мере отсрочка на некоторое время, пока хватит американских запасов. Ежели кто из товарищей видит выход получше – предлагайте. Вот и все, товарищи, что я хотел сказать. Я кончил.
   – Спокойствие, товарищи! Спокойствие! Слово за товарищем Лавалем.
   – Я, товарищи, с мнением предыдущего оратора согласиться никоим образом не могу. Конечно, вырезать несколько тысяч английских капиталистов и очистить от них центр Парижа – вещь, что и говорить, полезная. Но сейчас не время. Да и чума сделает это вместо нас поаккуратнее. Из-за нескольких дней спорить не стоит. А первым делом потому, что не верю я, товарищи, в эти продовольственные склады, что надеется найти на территории концессии товарищ Лербье. Да и откуда бы англичанам их взять? Другое дело – деньги, денег нашли бы, верно, уйму. Но на что же нам, товарищи, сейчас деньги? Хлеба на них не купишь. Не стоит, товарищи, из-за этого проливать кровь нашу пролетарскую. А провиант, ежели какой и был, сами давным-давно слопали. Не поживимся этим. Да и очищать Париж, товарищи, еще рано. Пока он сам от чумы не очистится, небольшой нам от него прок. Нет, товарищи, искать продовольствие в Париже – гиблое дело. Погубим только на баррикадах половину пролетариата, а его и без того с каждым днем все меньше. Чем же, товарищи, какими силами завладеем мы Парижем, когда чума в нем прекратится? Надо, товарищи, беречь как зеницу ока каждую каплю пролетарской крови, а не подсоблять чуме в ее работе.
   – Не подсобишь ей ты – подсобит голод… Без хлеба долго не протянешь.
   – Знаю, товарищи, без хлеба не проживешь, но и с одной краюхой тоже далеко не уедешь. И искать его, хлеб-то этот, надо в другом месте: там, где он наверняка есть, а не там, где заранее знаешь, что нет его. Искать его, товарищи, надо за кордоном.
   – А как же через кордон-то? Через кордон рукой не подать, да и не пробьешься туда никак.
   – Погодите, товарищи, дайте кончить. План мой простой. И пробиваться через кордон не надо, чтобы принудить империалистическое французское правительство снабдить нас провиантом. Радиостанция у нас сейчас своя имеется. Довольно, по-моему, послать от совета депутатов телеграмму правительству: так и так, либо в течение двух дней вы доставите нам по эту сторону кордона и будете доставлять впредь столько-то и столько вагонов муки и всякой там картошки, либо же мы пробьемся и прорвем кордон. А ежели даже прорвать нам его не удастся, то уж во всяком случае при стычке с нами заразится от нас ваше войско, а от войска, только дунешь, чума пойдет гулять дальше по всей Франции. Ждем ровно два дня. Выбирайте.
   – Не ответят.
   – А по-моему, товарищи, ответят и даже мигом ответят. Никакая угроза не имеет такой силы, как страх перед заразой. Поймут, что нам-то терять нечего. Побоятся: а вдруг удастся пробиться вплоть до самого кордона. Этого ведь они боятся пуще огня. Не захотят из-за нескольких там десятков вагонов провианта рисковать заразить всю Францию. А другое – радио не помешает послать французскому пролетариату за кордон: помирающий с голоду парижский пролетариат обращается к пролетариату Франции и всего мира, чтобы тот нажал на французское правительство и принудил его выслать голодающим продовольственную помощь… С этой стороны – чума, с той – всеобщая забастовка. Не пройдет и двух дней, как провиант аккуратненько, честь-честью доставят нам через кордон, Таково, товарищи, мое мнение. Я кончил.
   Несколько голосов загалдело одновременно.
   Поздно вечером совет рабочих и солдатских депутатов, приняв большинством голосов предложение товарища Лаваля, послал в пространство два радио.
   Ответа не последовало.
* * *
   Спустя два дня новое заседание совета депутатов приняло предложение товарища Лербье, поручив военной комиссии разработать подробный план овладения англо-американской концессией.
   Уходя с заседания, товарищ Лаваль надвинул низко на лоб фуражку, что у него было всегда признаком сильного расстройства, и пустился в узкие темнеющие улочки. Моросил дождь.
   Провал позавчерашнего предложения, точно личное оскорбление, задел товарища Лаваля за живое, наполняя его глухой злобой.
   – Сволочи! Плевать им на наши угрозы. Хотят уморить голодом, как крыс, – ворчал он сквозь зубы.
   Знал хорошо: империалисты. Какие с ними переговоры? Не растрогаешь их судьбой подыхающего пролетариата. Но крепко надеялся: убоятся заразы, не захотят рисковать. Нет, не убоялись. Видно, твердо уверены в силе своего кордона. Не подойти вплотную. Перебьют, как собак. Не подпустят на километр.
   И немая, бессильная злоба клокотала в сердце товарища Лаваля.
   Ненавидел эту шайку до скрежета зубовного, до судороги в пересохшем горле. Затоптали уже раз сапожищами солдатни Парижскую коммуну. Теперь спокойно дожидаются: передохнут с голода и заразы, – снова можно будет занять продезинфицированный Париж, залить полицией, затопить демократией, открыть шлюзы бесплодной парламентской болтовни, обставить капканами тюрем, раздавить в железных рукавицах. И опять потекут на фабрики пригнанные с пашен черные, забитые люди потом мозолистых рук ковать для тех покой, роскошь и праздность. Опять покатится все по-прежнему, по-старому, и никто даже не узнает, что была всего несколько месяцев тому назад в Париже коммуна, рабоче-крестьянская власть, советы депутатов, рабочая эпопея.
   Жак Лаваль, капитан красной гвардии, в дореволюционную эпоху, то есть неделю тому назад, был матросом на броненосце «Победа». В партии – уже восемь лет, значит с того момента, когда двадцатипятилетнего румяного парня с лесопильного завода Комбэ военно-учетная комиссия определила во флот; когда, впихнутый в черный плавающий погреб, он стал всыпать черной лопатой в открытый зев печи тяжелые груды угля, огрубелыми пальцами считая ожоги на голом мускулистом торсе. Все приобретенные знания полетели куда-то кувырком, и сложный, непонятный мир заколебался в его голове, как пол под ногами в бешеную качку.
   С палубы партии все стало вдруг ясно, прозрачно, как стекло, и, оглянувшись назад, товарищ Лаваль сразу понял многое. Старый Комбэ на собственном автомобиле заезжает раз в неделю на лесопильный завод: все ли в порядке? А старого Фроста, – ослеп от работы, вымеряя миллиметры, – мастер с полицией в шею – не годен. На броненосце пушки, бронированные башни – милитаризм. Щеголеватый офицерик и старый Комбэ – одно; только лица другие, а туловище то же – белый Интернационал. И, наводя пушку под углом 25°, рядовой Лаваль мечтал: согнать бы всю братву со всего мира, на автомобилях, с погонами, в рясах, поставить в одно просторное место и – бац! И широкой улыбкой расцветало лицо Жака Лаваля.
   В Париж товарищ Лаваль приехал в отпуск. Когда в городе начались беспорядки, товарищ Лаваль, сдвинув на затылок кепку, ровным упругим шагом первый пошел в казармы, откуда через час вышел уже во главе голубого полка с раздобытым, бог весть откуда, красным флагом.
   Потом пошла организационная работа. Мешала чума. Вырывала лучших товарищей. Оттеснила советскую власть в рабочие кварталы. Если б не это, товарищ Лаваль, поглощенный вопросом организации советов рабочих депутатов на территории южных периферий Парижа, вообще вряд ли бы ее замечал. Понятно само собой: гигиена и предохранительные средства. Остальное – уже дело врачей. В известной степени чума была даже полезна. Очищала центральные кварталы Парижа от буржуазных элементов. Надо было пока что организовать окраины, чтобы в момент прекращения эпидемии весь буржуазный Париж очутился, как в кольце, в тисках пролетарской блокады. Завладеть городом, расслабленным эпидемией, было бы тогда парой пустяков.
   Но чума не унималась. Пролетарские ряды редели. Работать в этих условиях было более чем трудно. День за днем надо было начинать все сначала. И, в довершение всего, сейчас: обрыв – голод. Молодая, зарождающаяся коммуна, обреченная на голодную смерть… В борьбе за кусок хлеба на баррикадах англо-американской концессии лягут остатки и без того уже поределых рядов парижского пролетариата. К тому же в существование серьезных запасов продовольствия на территории концессии товарищ Лаваль не верил.
   Все рушилось на глазах под тяжелым неумолимым обухом. Последняя угроза по адресу тех, империалистов, обжирающихся в покое и достатке за кордоном и терпеливо выжидающих, когда последний парижанин подохнет, наконец, от голода и заразы, – обманула. Что же оставалось? Капитулировать и сложа руки ждать смерти или бежать самому ей навстречу на баррикады зачумленной американской концессии?
   Товарищ Лаваль молчаливо ворочал, как некогда лопатой уголь, пуды тяжелых, невеселых мыслей.
* * *
   Поздно ночью в квартиру главнокомандующего войсками коммуны Бельвиль, товарища Лекока, постучались.
   Товарищ Лекок ощупью отыскал на столе у кровати пенсне, посадил его кое-как на нос и, накинув на белье солдатскую шинель, пошел открыть дверь, зажигая по дороге электричество.
   – Это вы, товарищ Лаваль? Что случилось? Произошло что-нибудь важное?
   – Я к вам, товарищ командующий, по делу. А дело у меня спешное, не личное – коммунальное, не вытерпел до утра. Не прогневайтесь… – говорил, комкая в руках фуражку, товарищ Лаваль.
   – Что вы, что вы? – засуетился Лекок. – Заходите. Я к вашим услугам. Если дело важное, всякое время подходящее. Сон не убежит. Закурить не хотите? Слушаю. В чем же дело?
   – Я, товарищ командующий, опять насчет того же продовольствия для коммуны. Недопустимая это вещь – посылать остатки пролетариата на английские баррикады. Да и продовольствия там никакого нет. Настоящее самоубийство.
   Товарищ Лекок от изумления чуть не потерял пенсне.
   – Как же это, товарищ? Ведь решение совета депутатов. Вы говорили это уже на заседании. Предложение ваше было принято. Не дало никаких результатов. Пришлось принять другое. А теперь, раз уж такая резолюция, возвращаться к этому поздно. Да и время неподходящее. Как же так: вдруг каждый из нас станет критиковать да отменять решение совета? Что бы из этого вышло? Да и сами вы хорошо знаете, отчего такое решение приняли, и не протестовали вы тогда. Поняли прекрасно: другого выхода нет.
   – Есть выход, – угрюмо сказал Лаваль. – Тогда не видел, а теперь вижу. Затем и пришел к вам ночью, товарищ командующий.
   – Какой же такой выход увидели вы вдруг теперь? Видите, не испугались они вашей телеграммы. Не доставили к сроку ни одного вагона провианта. Чего же еще ждать? Кто же вам его доставит?
   – С тем я и пришел, товарищ командующий. Я его доставлю, – хмуро сказал товарищ Лаваль.
   – Вы?! – Товарищ Лекок даже подался вперед от неожиданности. – Как так вы? Да откуда же вы его возьмете?
   – Откуда возьму – это уж дело мое. Известно, из-за кордона возьму.
   Товарищ Лекок захлебнулся раздраженным кашлем.
   – Что же это вы, товарищ, смеяться пришли, что ли? Что значит – из-за кордона возьмете? Теперь не время шутить.
   – Мне, товарищ командующий, не до шуток. Я пришел вам сказать, что завтра вернусь с провиантом, а ночью пришел потому, что дело срочное. Откладывать его нельзя.
   Товарищ Лекок посмотрел внимательно на гостя и после большой паузы спросил:
   – Каким же это образом вы собираетесь привезти для коммуны из-за кордона провиант?
   – Известное дело, прорвавшись через кордон. Целая армия не пробьется, а несколько человек проскользнуть смогут. Особенно по воде.
   – Что же из этого, если даже несколько человек проскользнут и вернутся с краюхой хлеба? Коммуну этим думаете накормить? Знаете, сколько нужно, чтоб накормить коммуну? Вагоны. Каким же образом вы собираетесь с этим проскользнуть? На спине, что ли, притащите?
   – На спине не притащу, а по воде перевезти не трудно.
   – Как так по воде?
   – А так, очень даже просто. На реке ведь кордона нет. Стеной реку не загородили.
   – Что же из этого, что не загородили? Стерегут днем и ночью. Рыба не проскользнет.
   – Я, товарищ командующий, понапрасну к вам не пришел. Все сам наперед осмотрел на месте. Знаю, что говорю. Рекой проехать можно.
   – Каким же это образом?
   – Днем нельзя, а ночью можно.
   – Да вы не знаете, что ли, что ночью всю Сену освещают прожекторами, опасаясь именно того, чтобы кто-нибудь не переплыл.
   – Освещать – освещают. Да только не всю Сену, а лишь на протяжении одного километра. Двумя прожекторами освещают. Один на одном берегу, другой – на другом. А больше прожекторов поблизости нет. Да и незачем. И так светло, как днем.
   – Каким же образом вы думаете в таком случае переплыть?
   – Переплыть не трудно, даже не одному пароходу, а скольким угодно. Надо лишь потушить оба прожектора.
   – А это каким же способом?
   – Способ, опять-таки, очень простой, если знаешь точное положение каждого прожектора. Двумя выстрелами из шестидюймовки потушить можно. Потруднее фокусы делались у нас во флоте.
   – Скажем, что вам удастся потушить оба прожектора. Через полчаса починят.
   – За полчаса, если захотеть, весь Бельвиль переплыть можно. Особливо сейчас. Ночи темные, хоть глаз выколи.
   – Положим, а как же обратно?
   – Обратно потруднее будет. Только все же попытаться можно. Будем плыть обратно, не сразу спохватятся, кто да куда. А спохватившись в первом кордоне, и стрелять очень не станут. Ведь главное – на то и кордон, чтобы никто из Парижа не прошмыгнул. А кто сам, по собственной воле, волку в пасть лезет – такому крест. Зачем же по нем стрелять? Выстрелят два раза для острастки и бросят.
   – Все это прекрасно. А откуда же вы собираетесь раздобыть провиант?
   Товарищ Л аваль пододвинулся ближе:
   – Ежели ехать прямо по Сене, в шестидесяти каких-нибудь километрах от Парижа есть на берегу местность такая, называется Тансорель. Мои, так сказать, родные места. Каждую пядь наизусть знаю. За километр от берега стоит там паровая мельница, большущая: на все окрестности муку мелет. Особливо в эту пору муки в ней будет вагонов десятка с три. Много ли, мало ли: три баржи по двести мешков забрать можно будет. Больше буксир не потянет. Думал я раньше брать баржи отсюдова, пустые, да обойдется и без этого, и проскользнуть одному пароходу в ту сторону легче. Баржи возьмем тамошние. Есть там вблизи лесопильный завод. Доски на баржах сплавлял в Париж. Сейчас не сплавляет – значит, и баржи на месте. Нагрузим три баржи. До рассвета будем обратно. Шестьсот мешков по сто кило. Как-никак на месяц на прокормление всей коммуны хватит, а там – посмотрим. Может, эпидемия к тому времени кончится, а может, пролетариат отзовется в тылу. Будет время переждать.
   Товарищ Лекок ответил не сразу.
   – Романтически что-то больно выглядит вся эта ваша затея, – сказал он после долгого раздумья. – Если даже удастся вам в ту сторону прошмыгнуть, не думаю, чтобы пропустили вас обратно. Утопят вас вместе со всем багажом.
   – Попытаться не мешает. Перебьют – так перебьют человек десять. Одно дело десяток человек, другое – вся коммуна. Американская концессия не убежит. Затопят нас – пойдете искать хлеба там Попробовать надо.
   Товарищ Лекок молча затянулся папиросой.
   – Видите ли, товарищ, собственно говоря, суть-то дела не в том. Допустим, что вам удалось бы даже проскользнуть через кордон и вернуться с провиантом, хотя шансы на это минимальные. Все равно мы не имеем права, товарищ, даже для того, чтобы спасти от голодной смерти всю коммуну, занести чуму за кордон. Одно дело – угрозы, другое – реальное действие. Если бы даже в вашей вылазке вам повезло, в поисках продовольствия вы должны были бы высадиться на берег по ту сторону кордона и столкнуться с тамошним населением; тем самым вы должны считаться с возможностью оставить им чуму. Не имеем мы права, товарищ, для спасения от голодной смерти десяти тысяч жителей коммуны рисковать заразить пролетариат и крестьянство всей Франции. Не могу я вам дать разрешения на эту вылазку.
   – Правильно говорите, товарищ командующий, только ведь подумал я об этом раньше всего. Нашел я способ даже не причаливать к берегу. Приедем, остановимся на середине реки, заберем провиант и айда обратно. Вот даже наших барж потому с собой не беру – ихние. Взял только на буксир и пошел.
   – Как же это так? Полагаете, что сами муку вам вынесут, нагрузят на собственные баржи да еще попросят: «забирайте!»?
   – Так и будет. Сами нагрузят. План у меня, увидите сами, простой, нетрудный, только досказать мне его до конца не разрешаете.
   Товарищ Лаваль взял со стола лежащий на нем карандаш и, выводя на промокательной бумаге кривые, неуклюжие линии, стал подробно излагать свой план.
* * *
   Когда товарищ Лекок остался в комнате один, уже светало, и на закопченных сажей ночи стеклах окон матово-бледным отсветом отражался маленький мирок улицы.
   Товарищ Лекок сбросил шинель и, вытянувшись на кровати, попробовал заснуть, однако вспугнутый сон не возвращался. Протянул руку к полке и взял книжку. Раскрыл: «Ленин. Задачи пролетариата». Попытался читать.
   Где-то на зеркале памяти запоздалым отражением мелькнуло смуглое, схлестанное ветрами лицо, припомнились простые улыбчивые слова:
   «Перебьют – так перебьют человек десять. Одно дело – десяток человек, другое – вся коммуна. Попробовать надо».
   Товарищ Лекок улыбнулся: ухарство. Или действительно уж такая любовь к коммуне?
   Сын захудалого учителя гимназии, он встречался с этими людьми долгие годы ежедневно лицом к лицу, еще будучи в университете, когда, на минуту отрываясь от книг, он бежал из студенческой столовки на собрание – проверять на реальном материале черные цифры статистики. Он выучился смотреть в эти глаза, расшифровывать по морщине, по ударению ругательства глубокую, незалечимую конкретную обиду; угадывать в рисунке мимоходом выброшенных знакомых слов: «пролетариат», «империализм», – цифры урезанных заработков, калибр перенесенных унижений. И вдруг здесь: простые синие глаза, улыбка и смерть. Влияние романтических книжек? Подвиг?
   На письменном столе затрещал телефон.
   Товарищ Лекок встал, принял отчет, потом в черную раковину трубки продиктовал несколько распоряжений. И, вытягиваясь в третий раз на узкой, солдатской кровати, поворачиваясь лицом к стене и закрывая уже глаза, подумал:
   «Задавят парня, как дважды два. Жалко. Пройдет чума, придется строить коммуну, таких тогда нужно было бы побольше».
   И губами куда-то в сон, как ежевечерний выученный наизусть урок:
   – Но тогда меня уже не будет тоже.
   Сон не приходил. Долго товарищ Лекок ворочался с боку на бок; наконец закурил папиросу. Посмотрел на часы: четыре. Докурив папиросу, встал. Зажег свет. Подошел к письменному столу. Вынул из ящика толстую тетрадь в клеенчатой обложке, спрятанную глубоко под докладами, и раскрыл ее.
   Тайком от всех товарищ Лекок писал историю зачумленного Парижа. О том, что он когда-то занимался литературой, знали немногие. В молодости даже будто бы писал стихи, и, как говорили, неплохие. Впрочем, бросил давно. Литературного дарования стыдился, как своей эрудиции, как своего интеллигентского происхождения.
   С первых же дней чумы в нем укрепилась уверенность, что Париж в кольце кордона обречен на смерть, что не уцелеет в нем ни одна живая душа.
   Правда, с первых же дней существования коммуны, по распоряжению ЦК, приняты были для борьбы с эпидемией самые энергичные меры. Пользуясь суматохой, водворившейся в буржуазных кварталах, коммуна Бельвиль бешеной вылазкой овладела Пастеровским институтом, перевезя на грузовиках на свою территорию весь его уцелевший инвентарь. В оборудованных кое-как лабораториях десятки ученых, преданных делу пролетариата, днем и ночью в нечеловеческом напряжении работали над умерщвлением смертоносной бациллы. Каждый день проводились опыты с новоизобретенными сыворотками, по-прежнему не давая желательных результатов. Товарищ Лекок перестал верить в возможность положительного исхода. На разыгравшиеся кругом события он смотрел с любопытством естественника, наблюдающего отмирание организма. Страдал при мысли, что столько документального материала пропадает даром, не станет никогда достоянием человечества. Мысль эта мучила его по ночам.