А пока — осенью 1993-го, в Останкино, мы монтировали последние кадры фильма «Поминальный репортаж», посвященного журналистам, погибшим 3 и 4 октября. Потом был короткий телефонный звонок. Пресс-секретарь Бурбулиса без особого энтузиазма сообщил, что шеф едет в Останкино и хорошо было бы его там встретить. К кому и зачем едет, Ларкин точно не знал. Но сам ехать не собирался, потому и звонил, чтобы — на всякий пожарный — переложить свои пресс-секретарские обязанности на меня.
   Я не возражала, потому что — было время — довольно плотно работала с Г.Э. и сохранила к нему вполне добрые чувства. И фильм — тот самый, который монтировала тогда — выходил под эгидой бурбулисовского центра «Стратегия». И мне в ту пору не было никакого дела до кадровых перестановок в АП. А дело, напомню, было в 1993-м. Бурбулиса уже отставили из госсекретарей и безвозвратно отлучили от тела. Впрочем, тело — как следует из будущих его мемуаров — было совсем не против. Словом, выезды Г.Э. утратили державный пафос и лоск, и даже собственный пресс-секретарь мог позволить себе роскошь не сопровождать шефа в Останкино.
   Но как бы там ни было, в названное Ларкиным время я отправилась в вестибюль первого подъезда, встречать Г.Э. Особо не спешила, потому что хорошо знакома была с «коэффициентом Бурбулиса», проще говоря, с неистребимой привычкой Г.Э. опаздывать везде и всюду. Причем — весьма основательно. То есть пресловутый коэффициент равен был приблизительно одному-двум часам. В лучшем случае. Я позволила себе опоздать минут на тридцать. Бурбулиса, разумеется, не было. Но в мраморном вестибюле Останкино наблюдалась какая-то странная возня. Сначала мне подумалось, что встречают кого-то другого. Потом — мелькнула мысль, что в АП очередная кадровая рокировка, и Г.Э. вернулся в прежнем величии. И могуществе. Потом стало ясно: никто никуда не вернулся, никто никого не встречает. У стойки гардероба в окружении толпы охранников нервно топтался Владимир Александрович Гусинский. Самолично. Я в душе подивилась нерадивости каких-то редакторов, позабывших встретить эфирного гостя. И стала ждать. И Гусь ждал. Время тянулось.
   Бурбулис и в отставке остался верен себе — он появился спустя полтора часа после назначенного срока. Подошел ко мне. Коротко клюнул холодным, острым носом в щеку, изображая поцелуй, забрал руки — в свои. Зашевелил, перебирая мои пальцы, своими — тонкими, холодными, нервными. Так, не отпуская рук, повел за собой. Это была известная бурбулисовская манера — бесцеремонно трогать женщин руками, целовать — холодно, но настойчиво, изображая то ли простое ухаживание, то ли — нечто большее. Ничего большего — впрочем — никогда не происходило. Ни с кем. Но манера имела свои плюсы. Ученые дамы из демократической оппозиции, девицы, подвизающиеся на околополитической ниве, не избалованные брутальным мужским вниманием, таяли, как стеариновые свечи на елке. Бурбулис слыл сердцеедом. Так — рука об руку — мы приблизились к Гусю.
   — Ну, что? — в обычной своей кошачьей манере мяукнул Бурбулис. Гусь залопотал. Сумбурно — о том, что проект президентского указа о вещании НТВ на четвертом канале написан. Но никто не хочет нести его на подпись без визы Яковлева, а Яковлев не хочет подписывать, потому что кто-то плетет какие-то интриги, а никто из Кремля не хочет звонить Яковлеву, потому что старый лис Яковлев потом позвонит Деду и пожалуется на то, что. Тем временем мы пересекли холл и все толпой — Бурбулис, Гусь, я, помощник Бурбулиса, охранники Гусинского — загрузились в лифт.
   — Хорошо, Володя… Я сейчас все скажу Александру Николаевичу… Лифт между тем остановился на десятом — «правительственном» — этаже. Бурбулис отпустил мои руки, еще раз клюнул носом в щеку и пообещал заглянуть к нам, в редакцию. И — надо сказать — обещание выполнил. Вскорости появился в редакции. Выходило, что аудиенция Яковлева длилась минут тридцать, пятнадцать из которых они наверняка пили чай.
   Спустя несколько дней Дед подписал указ о трансляции программ нового канала. И это — собственно — все.
   Он слушает меня внимательно, с некоторым даже любопытством, явно не зная многого, из того, что я говорю. И я польщена. Хотя какая-то тревожная доля сознания аккуратно напоминает — это не худший способ получить информацию — дать понять собеседнику, что сообщает тебе нечто новое и безумно интересное. И тот, раззадоренный искренним вниманием, выдаст такие рулады, о которых и не помнил прежде. Или полагал, что не помнил. И уж — по крайней мере — не собирался исполнять публично. Но — с другой стороны — что уж такого нового, кроме забавных деталей про топтание Гуся в останкинском гардеробе. Вдобавок еще неизвестно, чьи рулады сейчас породили чье откровение. Или воспоминание, о котором вспоминать не предполагалось.
   — Да, показательно. Я б даже сказал, выпукло и ярко. Потом — под крышей незабвенного мэтра Игнатенко, если помните — учредили ОРТ. Те же семеро — тут уж свидетелем оказался по случаю ваш покорный слуга — за исключением, разумеется, Бориса Абрамовича, на мой взгляд, не слишком хорошо представляли себе, с какой целью — собственно — приглашены, кроме как дать денег, но к этому они уже вполне привыкли, потому вели себя совершенно как в процессе этого своего «движения».
   — Вам и про это известно?
   — Ну, это было широко известное мероприятие. Случалось даже как-то поучаствовать. Однажды. Так вот, под крышей Игнатенко мальчики быстро заскучали, единственное, пожалуй, занятие было поначалу — рассмотреть поближе мэтров и отцов-основателей отечественного TV, впрочем, и это вряд ли. Те, отцы и мэтры, уж не по разу, надо полагать, съездили на поклон к каждому из семерки: и денег попросить под какой-нибудь сногсшибательный проект, и компромат на коллег-конкурентов слить погуще, и себя предложить в качестве придворного телевизиря, и — уж конечно — прозондировать почву по части кандидата. Так что и этого интереса не было у мальчиков, и они томились, и обменивались колкостями и названивали подругам и просто кому ни попадя — поболтать и убить время. Никогда не обращали внимания — мобильный телефон чем-то сродни сигареты, когда надо убить или, напротив, потянуть время, когда не о чем говорить, когда нужно закамуфлировать эмоции — хватаются за трубку. Эти трепались от скуки. И напрасно. Потому что буквально у них под ногами, а вернее — по их ногам, обутым в уже вполне приличные британские и итальянские башмаки, струились потоки невидимых миру слез. То были слезы журналистов — претендентов и болельщиков за оных, которые, возможно, только сейчас, заглянув в круглые неуловимые глаза Игнатенко, осознали — все будет не так, как они решили. И вообще — никогда уж ничего уже не будет так. Потому что короткая, хотя — безусловно — яркая эпоха уплотнения властей завершилась.
   — Уплотнения властей?
   — Это когда три первых уплотнились для вида и для красного словца, чтобы временно допустить до правительственной лавки четвертую. Знаете, как на деревенской свадьбе — объявился гость, шумный, скандальный, эдакий амбициозный гордец, ну и потеснились гости на почетной лавке по правую руку от женихова отца, пригласили гостя присесть, выпить. Тот — понятное дело, загордился еще больше, и ел, и пил без всякой меры — ибо был не так, чтоб уж очень сыт и пьян, и говорил много, напыщенно, и к нему даже какое-то время прислушивались за столом, хотя на селе мужичонка был так себе — не авторитет. Но кончилось все быстро, напились гости — перебрал шумный односельчанин, дальше — как водится, слово за слово, и вот уж — глядишь — легким пинком пикирует с крыльца наш герой.
   — Не жалуете вы прессу.
   — Смотря какую. Я — вообще — не жалую людей, не понимающих своего предназначения в жизни. Вот положено тебе, к примеру, живописать, так и живописуй. Деньги за работу бери, ври нещадно, если совесть позволяет, не позволяет — живописуй честно, как умеешь. Но вот творцом того самого пейзажа, который тебе писать положено, мыслить себя не стоит. А те самые люди, о которых я говорю, — сброшенные позже увесистыми пинками с разного рода барских крылечек, — свято уверовали в то, что они на самом деле творцы истории. Если не просто — Творцы. Это, между прочим, тоже была часть продуманной и очень толковой программы — введение во власть, пусть и под номером четыре, возведение на пьедестал народных защитников и глашатаев, а главное — кормежка. Еда до отвала, вкусная, отменная, редкая. Понимаете, что — иносказательно. И помногу — чтобы процесс привыкания шел как можно быстрее. Потому что потом, когда настанет момент сбрасывания с крыльца, работать станут уже только за еду. И хорошо работать, вернее — соглашаться на любую работу, потому что когда молодое, воспитанное уже исключительно прагматически, образованное лучше и соображающее быстрее поколение начнет наступать на пятки, страх потерять ту самую вкусную еду, без которой организму уже — никак, будет крепчать и доводить до отчаяния. И порядочные когда-то талантливые люди станут отъявленными мерзавцами, и друг донесет на друга, а известный христианин, много пострадавший за веру, станет писать церковное мракобесие. Но что-то я разговорился.
   — И просто изобразили какой-то медийный Апокалипсис.
   — А он и настал. И в седле его мрачных коней оказались отнюдь не ангелы тьмы, а люди, умеющие манипулировать любой самой достоверной информацией таким образом, что она — оставаясь будто бы неизменной — становится прямой противоположностью самой себе. Однако даже эти искусные всадники — всего лишь клевреты, слуги тех, кто сказал, как нужно. Вот эту горькую истину и постигли наши медийные мэтры тем самым вечером в ТАССе. Мальчики, которых они полагали покровительственно вывести на экраны и, возможно, издалека приобщить к важнейшему из всех искусств, не слишком церемонясь — потому что заскучали и заспешили по своим делам, — указали им, кто, как и по каким правилам будет теперь готовить голубое эфирное пойло. И помертвевший лицом Сагалаев, переступавший порог ТАСС едва ли состоявшимся главой ОРТ, и рыдающая Лисневская, и растерянный Листьев, который будто бы уже знал… Это было — я вам скажу, зрелище. Ну а прочую печатную и эфирную мелочь делили уже тихо, быстро, но по тем же принципам. И вот теперь ответь мне — зачем? Отчего — так массировано начали со СМИ?
   — Ну, это понятно — выборы были уже не за горами. А я всегда говорила и готова повторять снова и снова: дайте мне пять минут эфирного времени в прайм-тайм ежедневно, и через год я из любой макаки сделаю президента.
   — Это бесспорно. Но кроме предвыборных ожидались еще крупные хозяйственные схватки — тот самый естественный отбор, который вы почему-то обозвали неестественным отсевом. И победители уже вплотную приближались к тому, из-за чего — собственно — ведется вся эта игра. К нефти, к углеводородам, которые к тому времени медленно, но неуклонно начинали подниматься в цене.
   Но это произойдет двумя годами позже — в 1997-м. А главным событием грядущего 1996 года были, разумеется, выборы президента. Их ждали, безусловно. Но в конечном итоге — все было уже предрешено.
2003 ГОД. МОСКВА
   — Знаешь, — говорит она и неспешно оглядывает зал, — давай, может, переместимся в другое место. Хочется какого-нибудь бульвара, зелени, людей вокруг.
   Обычный жест. Но мне видится в нем что-то пугливое. И не только видится, но и передается. Не по себе, неуютно, и даже холодно — зябко вдруг. Пытаюсь тем не менее шутить:
   — Если за вами не следят, вовсе не значит, что у вас нет паранойи.
   Но Лиза шутку не принимает. Понимает, разумеется, и даже улыбается сухо и вежливо, одними губами. Но глаза остаются тревожными. А потом становятся внезапно — испуганными и жалкими, как у ребенка, который не капризничает, а действительно напуган чем-то всерьез.
   — А я вот, знаешь ли, совсем не уверена, что у меня нет паранойи. Она, кажется, собирается заплакать, потому что темные очки с ярким белым логотипом Chanel, до сей поры выполнявшие роль обычного ободка для волос, сдерживающего вокруг лица ее буйные рыжие пряди, сдергивает с головы как-то слишком резко. Притом, что вокруг — в зале все тот же мягкий рассеянный свет. Пытаюсь на ходу обернуть все в шутку:
   — Ну, если есть паранойя, то — наверняка следят. И надо валить.
   — По одному, — она держится изо всех сил, темные стекла, прикрывшие глаза, помогают, и получается даже шутить.
   — Не расплачиваясь, — продолжаю я, — если уж паранойя.
   И тут же добавляю, решая сразу две проблемы — окаменевшее лицо официантки и Лизу, стоящую посреди зала, как лошадь на витрине, вдобавок — собирающуюся разрыдаться.
   — Ты иди, — говорю я беспечно и демонстративно достаю кошелек, — я тебя догоню.
   Все получилось. Лиза пулей покидает ресторанчик. Напуганная было официантка утешается приличными чаевыми. Понять бы теперь — куда отправиться рыдать и постигать государственные тайны. Но этот вопрос Лиза решила сама. В туалете — наше счастье — одна кабинка и замок прилажен на первой двери, так что зайти помыть руки или просто посмотреть на себя в зеркало не может никто.
   — Ну и… — спрашиваю я как можно спокойнее… — где тот бульвар, где ты хочешь зелень, людей и кофе?
   — Возьми сначала вот это, — в лучших традициях плохих шпионских фильмов она подсовывает под дверь кабинки увесистый пакет плотной желтой бумаги.
   — Ну, миллиона там явно нет.
   — Там вообще нет денег. Там документы. План.
   — Государственного переворота.
   — Да. Государственного переворота, хотя Лемех утверждает, что все в рамках конституции.
   — Ага. Значит, Лемех в курсе, что план революции у тебя.
   — Нет. Я вытащила его из сейфа сегодня ночью. А утром он улетел в Штаты.
   — Ясно. Ну что ж, некоторое время, значит, мы еще проживем, если к сейфу кроме Лемеха…
   — Никто. Ты же знаешь Лемеха. Мне потребовалось изрядное время, чтобы изыскать способ.
   — Ну, выходит, пойдем на бульвар. План революции, я так и быть, поношу в сумке. Потом, если Лемех победит — он, может, поставит мне памятник. Знаешь, я не возражала бы там, на бульваре, где мы сейчас будем пить кофе. Кстати, где?
   — Господи, да откуда я знаю? Главное, чтобы людей побольше и зелени.
   — И пойдем мы туда, разумеется, пешком.
   — А ты, что, предлагаешь, чтобы вся моя — в смысле, вся лемеховская свита последовала за нами. Тут, слава богу, есть несколько выходов. И твой водитель.
   — Оставь в покое моего водителя, он думает исключительно о том, в котором часу сегодня попадет домой. У него ремонт. И жена молодая.
   К счастью, маленькая кафешка, не на бульваре, но шумная, многолюдная и совершенно непременная в узком переулке, находится быстро. И даже стол у окна, занавешенного каким-то пестрым плакатом, — освобождается буквально будто бы специально для нас. И это просто прекрасное место, потому что нам через прорехи в несвежем плакате виден весь переулок, а разглядеть нас сквозь витрину и те же самые прорехи — практически невозможно. Кофе мерзок. Но — по сравнению со всем прочим — это сущие пустяки.
   — Ты Мишку помнишь? — неожиданно спрашивает Лиза.
   — Помню, разумеется.
   Мишка — партнер Лемеха и мерзкий тип. Когда-то, на заре капиталистической юности наших с Лизой мужей, мы жили по-соседству. Мужья — как я, по-моему, уже писала, синхронно схлопотали тогда государственные дачи по соседству, в Ильинском. Небольшие двухэтажные коттеджики, с казенной мебелью, правда, вполне современной, надо полагать, обновленной в конце восьмидесятых. Однако ж — на Рублево-Успенском шоссе, за зеленым «политбюрошным» забором, так милым тогда сердцам начинающих российских капиталистов. Там же — по соседству — поселился Мишка с семьей, и надо сказать — поначалу я не питала к нему никаких неприятельских чувств, разве что расплывшаяся фигура и физиономия молодого мужика, выражавшие всегда высшую степень важности и даже вальяжности, не производили на меня благоприятного впечатления. Но не более того.
   Все изменилось однажды зимой, когда — в очередной раз разругавшись с мужем — оделась потеплее и пошла гулять по заснеженным аллеям, сквозь стройные ряды древних сосен, густо запорошенных снегом. Стояла тишина, безветренно, и только отдельные снежинки и искрящаяся снежная пыль изредка слетали откуда-то сверху, едва ли не с небес морозных, темно-синих, пронизанных ярким холодным сиянием звезд. Будто сказочным был этот лес — а вовсе не дачным поселком Управления делами президента России и, изрядно побродив в тишине, успокоившись и даже набравшись таких же светлых эмоций, я решила, что самое время возвращаться домой и мириться с мужем. Тогда-то случилось это. Я застукала Мишку с каким-то модным сканером — напоминающим небольшую рацию. Крадущимися шагами он медленно двигался вдоль нашей террасы и, хотя сканер был плотно прижат к Мишкиному уху, в морозной тишине отчетливо раздавался голос моего мужа и еще чей-то — потише, слова можно было разобрать, если остановиться и затаить дыхание, но такой задачи передо мной не стояло. Ясно было, что муж говорит с кем-то по телефону, а Мишка со своим навороченным сканером — их благополучно подслушивает… Спору нет, тогда все эти шпионские штучки были в большой моде. Но чтобы так, беззастенчиво, не таясь.
   Некоторое время я пыталась идти тихо, чтобы подобраться к занятому промышленным шпионажем Мишке как можно ближе, но предательская ветка громко хрустнула под ногой, и он поначалу как-то испуганно сжался своим совсем не маленьким телом, словно ожидая удара. В голове моей в эту секунду даже мелькнула мысль, что Мишку, наверно, много и часто били в детстве дворовые мальчишки, и я бы, возможно, даже пожалела его в эту минуту, но именно тогда Мишка обернулся. И увидел меня. Как же он разозлился! В ярком лунном свете было видно отчетливо и ясно — это было лицо человека, способного и готового убить. Немедленно. На месте. Руками, ногами, камнями — чем придется. Такое у него было лицо. Правда — недолго.
   Через пару секунд Мишка мелко смеялся и совал мне в руки сканер, из которого по-прежнему звучал голос моего мужа. Переполошившись, Мишка не выключил приборчик, а теперь было уже поздно, и он выворачивался из ситуации, как мог.
   Про Горбушку, на которой чего только не продается, про сына, который насмотрелся шпионских фильмов, про то, что сами они — и твой такой же, можешь не сомневаться! — не наигравшиеся в шпионов мальчишки. И все это было отчасти правдой, и в той же мере — неправдой, потому что разговор, который вел мой муж — как выяснилось потом, — для Мишки был чрезвычайно важным, и не исключено, что именно под него был приобретен хитрый сканер, а толстый Мишка самолично морозил ноги в сугробах у нашей веранды.
   Но, как бы там ни было, инцидент замялся сам собою, соседские отношения поддерживались на прежнем уровне, однако забыть Мишкиного лица, освещенного холодным зимним светом, я не могу по сей день. Словом, Мишку я помнила хорошо.
   — Знаешь, Лемех однажды сказал, что евреи делятся на две категории. Первые — из штанов выпрыгивают от гордости за то, что они евреи. Вторые — стесняются происхождения, как проказы, и считают его карой небесной и залогом будущих бед. Лемех, безусловно, принадлежал к первым. Особенно теперь, когда полуофициальный советский антисемитизм канул в Лету. Мишка был из вторых. Но — превозмогая внутренние комплексы и страхи, теперь — когда евреем стало быть едва ли не модно — объявил себя первым. Но я же вижу, как он ломает себя каждый раз, буквально через колено, даже надевая кипу, — сказал Лемех. Случайный был разговор. Какой-то еврейский праздник, они собирались в синагогу. Тут кое-что вспомнилось и мне. Забытое, как казалось. Ан нет.
   — Погоди. Пока не забыла. Он действительно как-то странно относится к своему еврейству. Муж рассказывал, как однажды в компании с Мишкой заехали по утру в Александровку, на дачу к БАБу, и застали того за завтраком. БАБ с аппетитом уминал гречневую кашу.
   «Вот смотри, — отчего-то недобро бросил Мишка, когда, переговорив — и отведав, между прочим, гречневой каши! — они рассаживались по машинам, — он так хочет быть русским, что даже по утрам ест гречневую кашу». И я не понял, констатировал муж, рассказывая мне этот странный утренний эпизод: он полагает, что это хорошо, что БАБ так обрусел, или — наоборот?
   — Я так думаю, что он просто завидует, тому, что БАБу это удается, а ему — нет. Да и бог бы с ним, с его еврейством, Лемех мой, как мама говорит, тоже не буддист. Но однажды я случайно услыхала обрывок их разговора с Мишкой. Давно. Но незадолго до возникновения «Будущего России». Они, видимо, спорили, но поначалу негромко, и я ничего не слышала, прислушалась лишь тогда, когда услышала надсадный Мишкин крик:
   — Идеи — для единомышленников, частично — для яйцеголовых. Для плебса — другое. И идеи другие, все равно какие. Честное слово — все равно. Коммунизм — ура! Долой дерьмократов! Национал-шовинизм? — Чудно! Долой черных, Россия — для русских! Антисемитизм? — Еще лучше! Обкатано веками. Бей жидов, спасай Россию! Радикальное православие? — Очень хорошо. Смерть сатанистам, и отступникам веры! Вахаббизм? — Годится. Аллах, конечно, акбар, но сначала за мной, ребята! Антиглобализм? — Тоже неплохо, правда, еще не очень понятно, как употреблять. Не морщи нос. Я не алхимик — все эти зелья отнюдь не мое порождение. Более того, призову я под свои знамена отряд плебса, одурманенный одной из этих бредовых идей, или не призову, ничего не изменится. Они все равно выйдут на улицу, погромят, побьют, пожгут, порежут. Сами. Или — направленные кем-то другим в русло исполнения своей идеи. Они же всего лишь роют канал. Понимаешь? Так некогда сталинские зэки соединяли Волгу с Доном и Белое море с чем-то там еще. Это было необходимо сделать. Но где бы он взял столько рабочей силы? Понимаешь?
   — Те рыли не ради идеи, а под дулами автоматов, — негромко и как-то неуверенно заметил Лемех.
   — Прелестно! У него были люди с автоматами. У меня — нет. То есть есть, но не столько. И я не могу их использовать в этих целях. Но есть идеи, а вернее плебс, одурманенный ими, — почему бы не направить его безумную энергию в моих целях? То есть — в наших.
   — Действительно, в наших.
   — Слушай, не цепляйся к словам…
   Они заговорили о чем-то своем, а я пошла к себе, удивляясь и не понимая, как это Мишка, еврей Мишка — с такой легкостью говорит о привлечении антисемитов, и исламистов, и еще черт знает кого. А главное — привлечении к чему? К добыче нефти? Тогда мы уже вовсю погрузились в нефтянку.
   — И ты не спросила Лемеха.
   — Нет. И знаешь почему: я поняла, что в этом споре — он побежден. А Леня не любит говорить о своих поражениях. Он скорее соврет. Соврет виртуозно. Может даже так, что я поверю. И останусь в неведении. А зачем? Я решила подождать и понаблюдать.
   А потом мы взялись за проект «Будущее России». Ну, про него рассказывать не буду — все прочтешь. Я привезла программу, устав, брошюры, отчеты. В отчетах кое-что подчеркнуто красным — обрати внимание. Вкратце — довольно скоро я поняла, что мы воспитываем как бы две будущие России. Здесь уже без кавычек. Одну меньшую числом — но большую разумом, если можно так сказать. Либерально мыслящую, воспитанную на общепринятых европейских ценностях — словом, будущих европейцев, образованных не хуже, а порой и лучше самих европейцев, причем не ниже среднего класса, людей, уже сегодня в столь раннем возрасте интегрированных в мировую цивилизацию, ну и тому подобное. Эти дети, кстати, общались со многими нашими иностранными визитерами, им преподавали приглашенные из лучших университетов профессора, они надолго уезжали на практику и просто пожить в том, ином мире. Короче, полагаю, нет смысла продолжать. Все ясно.
   — А вторая Россия?
   — Не могу сказать, что она была обделена, по крайней мере, материально. Практически те же средства шли на диаметрально противоположную программу. Прежде всего идеологическую. Знаешь, если вкратце и слега притянув за волосы, то «православие, самодержавие, народность». И поездки — но совсем другого характера. И летние лагеря на Севере. И приглашенные преподаватели — тоже люди довольно известные, но — как ты понимаешь — отнюдь не либерализмом.
   — Я поняла. Западники и славянофилы, как нам объяснили еще в школьные годы. Всегда было. И, видимо, всегда будет. Такая уж страна — на стыке двух культур. Не понимаю, что тебя пугает. Ну, кроме того, о чем ты говорила выше — о культе Лемеха, о примате корпоративного духа. Ну, так это ведь тоже история повсеместная, нравится она нам или нет. Японцы вон по утрам поют корпоративные гимны.
   — Поначалу и я думала так же. Но потом… Знаешь, когда что-то открывается тебе не сразу, а урывками, кусочками, фрагментами, намеками, догадками — очень трудно рассказать это одним массивом.
   — А ты и не рассказывай массивом — мы ведь никуда не спешим. Ну, что там за кусочек открылся тебе первым?
   — Им исподволь прививают ненависть друг к другу.
   — Кому, либералам и славянофилам?
   — Да.
   — Но, может, это просто дух здорового соперничества.
   — Основанный на избиении, нанесении унизительных татуировок, насилии девочек.
   — Но это уже криминал?
   — Да. Ни одного потерпевшего и заявления в милицию — как ты понимаешь — ни одного. Зато несколько трупов за год — самоубийство, несчастные случаи.
   И инструкторы из бывших «альфистов», и боевое оружие, и искусство вести себя в толпе. Я узнавала потом, специально преподавала целая группа бывших сотрудников КГБ. И наконец, мой милый мальчик-карьерист. Знаешь, о чем он меня попросил?