— Ну, не только, там есть еще целый ряд дальневосточных и северных проектов, в которых участвуют, и заметь — весьма существенными инвестициями — крупные западные компании. Сегодня их откровенно вытесняют из бизнеса. Обычным, нашим, бандитским образом — пожарники, налоговики, санэпидстанция.
   — Я что-то читала про серьезные экологические проблемы?
   — Правильно. Читала. И смотрела по телевидению. И миллионы людей — вместе с тобою. Так ведь я это и начал — пресса несвободна. Независимой прессы в стране больше нет. Ты, журналист с именем, — понимаешь, что это значит?
   — Понимать, безусловно, понимаю, но…
   — Что — но?
   — Ладно, Леня. Я так понимаю, что если наше сотрудничество сложится, говорить нам еще придется долго и много о чем. Сейчас — моя задача, как я ее понимаю, подготовить тебя к встрече с президентом. Ты, кстати, получил подтверждение, она состоится?
   — Да. Хотя я тоже сомневался, особенно после моей поездки в США. Эта встреча состоится.
   — Кстати, о поездке. Мне нужны основные вехи и идеи, которые ты озвучивал, потому что все это, разумеется, уже известно Путину. И просчитать его реакцию, полагаю, необходимо.
   — Да какая у него может быть реакция — ярость. Только ярость.
   — Леня, так имеет ли смысл встречаться с человеком, находящимся в ярости?
   — Знаешь старый анекдот? Хохлушка выла замуж за узбека, и тот учит ее уму-разуму. Если я возвращаюсь с работы и тюбетейка у меня на правом ухе — настроение хорошее, подарки тебе дарить буду, любить буду. А если — на левом, лучше на глаза мне не попадайся. Я злой и опасный. Она ему и отвечает: так вот запомни и ты, если возвращаешься с работы, а у меня руки скрещены на груди, я в хорошем настроении — ждет тебя борщ, галушки и моя горячая любовь. А если видишь, что руки я уперла в бока — так и знай, что мне по хую, на каком ухе твоя тюбетейка. Вот и я сейчас как та хохлушка. Мне — по хую, в ярости они или нет, потому что за моей спиной все то, о чем я тебе говорил выше — финансы, политическое влияние, Дума, которая почти в кармане, гарантированная поддержка сверхдержавы.
   — Не хватает только армии и спецслужб.
   — Да. Этого нет. Хотя моя служба безопасности работает во сто крат профессиональнее всей нынешней Лубянки. И знаешь почему? Потому что лучшие кадры оттуда, которые господа радикальные демократы в революционном пылу вышвырнули на улицу, работают теперь на меня. Да и НАТО, знаешь, не за горами.
   — То есть в Америке тебе обещали поддержку, вплоть до вмешательства НАТО?
   — Практически — да.
   — Это сильно. И все же о тех обещаниях, которые ты дал в США.
   — Ну, во-первых, совершено сумасшедшая по своему размаху и смыслу сделка — утилизация ядерного оружия (включая переработку оружейного плутония). Они уже сегодня готовы выложить за это 50–60 миллиардов долларов.
   — Всего ядерного оружия?
   — Всего ядерного оружия России, разумеется.
   — Но зачем?
   — А зачем тебе ядерное оружие? Вот лично тебе оно зачем? Ты ведь должна понимать, что в начале XXI века никто, пребывая в здравом уме и ясной памяти, не развяжет ядерную войну. А если и развяжет — то никак не против России. Это же аксиома. Дальше — нефтянка. Много нефтянки — блокирующий пакет «Лемеха», к примеру, готов приобрести Chevron примерно за 6–7 миллиардов долларов. Неплохо так уйти из бизнеса, как полагаешь? Я полагаю — очень неплохо. И о товарище позаботился. Лиза! Кстати, я с момента прилета не видел и не слышал Михаила. Это что еще за фокусы? Он же у нас давно не пьет, не предается никаким вольностям, словом, ведет абсолютно здоровый образ жизни, который предполагает хорошую память и свежую голову ежедневно. Лиза появилась в дверном проеме, невозмутимая, бесстрастная.
   — Он улетел в Израиль.
   — Давно?
   — Как только ты улетел в Штаты.
   — И что, в Израиле теперь образовались проблемы со связью — я что-то пропустил?
   — Нет. Связь в полном порядке. Но мобильные у него выключены. А дома, в Герцеле, его нет.
   — А жена?
   — Которая из них? Лариса здесь, надо полагать, — на очередном богомолье. Так что до нее не дозвониться, да и нет у нее теперь мобильного телефона. Бесовское это.
   — Ты знаешь, да, — обращается ко мне Лемех, — Мишкина жена вдруг истово ударилась в религию, и муж-иудей не помеха.
   — Муж-иудей завел себе новую жену, с которой и отбыл в Землю обетованную. Ее координатами — уж извини — не располагаю.
   — Да извиняю, извиняю, — Лемех снова обращается ко мне, — она, говорят, девушка фартовая, такая, знаешь «Сонька золотая ручка», то ли из Тамбова, то ли из Саратова.
   — Но независимо от этого — в федеральном розыске. Мне, между прочим, пришлось на эту тему общаться со следователем — так же бесстрастно сообщает Лиза. — Вы, кстати, не проголодались? Или, может, кофе сварить.
   — Ты как? — обращается ко мне Лемех.
   — Я кофе, если можно.
   — И я. А пообедать съездим куда-нибудь попозже. Вот только закончим с государственными делами.
   После ухода Лизы он некоторое время молчит, а потом без особых эмоций констатирует:
   — Сбежал Мишка. Ну, да это прогнозировалось. Он всегда был трусом. Хотя иногда — полезным трусом. Ну ладно. Идем дальше. Нефтянка. Те самые проекты, о которых я уже говорил, разумеется, возвращаются в исходное состояние — я имею в виду по составу участников, их долей и прав. Дальше. Европейская энергетическая хартия, разумеется.
   — Это что — если коротко, признаюсь, не владею проблемой.
   — Это поощрение инвестиций в энергетику, соблюдение государственного суверенитета над природными ресурсами, а также следование правилам трех фундаментальных свобод — свободы доступа к энергетическим рынкам, свободы транзита энергоресурсов и свободы движения капиталов, связанных с инвестированием в энергетику. То есть хартия гарантирует западным инвесторам право участвовать в освоении российских нефтегазовых месторождений, а независимым производителям газа — равный с Газпромом доступ к проходящим по территории России магистральным трубопроводам.
   — И сколько мы на этом потеряем?
   — Порядка десяти миллиардов долларов год.
   — И зачем нам такая радость?
   — Эта радость — называется интеграцией в мировую экономику. И без нее мы просто не можем двигаться дальше.
   — Ясно. И все это ты завтра намереваешься сказать Путину?
   — Все это он знает лучше меня. Завтра я намереваюсь сделать ему предложение, от которого он не сможет отказаться. Все будет просто и буднично. Я предложу президенту внести изменения в российскую конституцию. Россия должна стать парламентской демократией, в которой я займу пост премьер-министра, а Путин будет играть престижную, но во многом парадную роль спикера. И все. И это будет спасением для России и единственным, в сущности, путем позитивного продвижения вперед. Потому что только в таком виде и со мной — после тех обязательств, которые я дал в Вашингтоне — в качестве премьера, она будет полностью, справедливо и на равных правах интегрирована в мировое сообщество. Другого пути нет.
   — И все?
   — Ну, да. А, понимаю, Лизавета все же не удержалась. Но ты понимаешь, насколько это конфиденциально. И небезопасно. Разумеется, идя на этот шаг добровольно, Путин должен получить некие компенсации. Помимо номинальной должности и государственной дачи. Полагаю, сумма в 15 миллиардов долларов в этой связи будет и уместна и достаточна.
   — И ты полагаешь, что он возьмет?
   — Послушай, что ты думаешь, кто такой Путин?
   — Президент России.
   — Ну разумеется. Это сейчас и целых четыре года. А до того? Маленький, серый полковник. Служака, намертво встроенный в систему, которая делала винтиками и не таких людей. Непубличный, закрытый, закомплексованный — от этого невозможно уйти, это профессиональное да психофизическое — ты посмотри на его походку, на руки, на мимику. Беликов — человек в футляре, для которого еще совсем недавно счастье — это кружка пива и новая кофточка синтетического трикотажа с люрексом у жены. Бледная тень — при ярком харизматичном Собчаке, «засланный казачок», по мнению многих. Объект для шуточек бойкой дочурки. Мне Ксюша рассказывала. Звонок. Путин: Ксения, можно — папу. Ксения: Папа, там Вова Путин звонит — пьяный в хлам. Путин: Анатолий Сергеевич, я не пьяный. Потом случилось чудо. Злое. Вариация на тему «Крошки Цахеса». Да. Чудеса еще случаются, как видишь. Его научили ходить, одеваться, говорить.
   — Он часто говорит от себя.
   — Да, ладно… Ну допустим. Обтесался. Но сущность осталась, и этой сущности некомфортно в этой новой оболочке. Ну, заставь тебя сейчас носить юбку с кринолином — уютно тебе будет? Вот. И ему неуютно. А я предлагаю выход. Красивый. Достойный. И для него, и для страны. И, главное для него, — на всю оставшуюся жизнь, а не жалкие четыре года, которые он, может, продержится в Кремле. А потом жизнь. Свободная, не связанная никакими обязательствами. В любой точке земного шара. С хорошим историческим реноме, между прочим. И парой строчек в учебниках истории. И мраморным бюстом на Новодевичьем, когда время придет. Что? Много ты знаешь людей, которые откажутся от такого?
   — Нет, не много, — отвечаю я, подумав.
   — Но знаешь?
   Я молчу. Потому что думаю, предложи мне такое… Не знаю. Правда, не знаю.
2001 ГОД. ПАРИЖ
   Париж был как Париж. Иногда редкая способность Стива представлять заранее, что и как сложится, где, чем обернется и прочая, прочая. начинала ему досаждать. И не важно было, чему посвящен сценарий — судьбе средней европейской державы или ближайшим каникулам в Калифорнии, он сбывался с точностью до цвета шляпки первой леди той самой державы и протекающего крана в мотеле в Калифорнии. И в этом не было никакого чуда — а только один доведенный до совершенства анализ информации, подобранной правильно и скрупулезно. И с Парижем — все было так же.
   И в первый вечер он — как и должно было случиться — напился до чертиков с двумя веселыми девчонками из Нормандии, приехавшими развеяться не на глазах своих довильских и трувильских тетушек, и до утра кувыркался с обеими в своем номере, окнами на Сену. Под утро девчонки умчались на вокзал — их ждали Довилль с Трувилем и, видимо, работа — то ли горничными в отеле, то ли официантками в тамошних рыбных тавернах — и сто долларов, доставшиеся каждой, возможно, сделали эту поездку незабываемой.
   Стив долго боролся с желанием — пойти прогуляться по утреннему Парижу, позавтракать в уличном кафе горячими рассыпчатыми круассанами или поспать несколько часов. И разумеется, выбрал последнее. Засыпая в комке смятого постельного белья, он удивленно подумал: странно, они пользуются одинаковыми духами, или одна — не пользуется вовсе. Что вряд ли — такие девицы всегда пользуются духами. Причем именно такими, какими теперь благоухала его постель. Но даже этот пронзительный сладкий аромат не помешал ему заснуть мгновенно, как только голова коснулась подушки.
   Разбудил его телефонный звонок и спросонок, в гостиничной, пропахшей чужими духами кровати, в чужом городе, чужой стране он все равно первым делом подумал: «Лиза? А вдруг?» — и только потом снял трубку. И чуть было не уронил ее из непослушной вялой руки, потому что на том конце провода действительно была она, Лиза.
   — Стив, я не знаю, что сказать. И вообще что говорят в таких случаях… Но это ужасно. Это какой-то оживший кошмар…
   — Что у вас случилось Лиза? — он уже окончательно проснулся, но понимал пока только одно: у нее случилось что-то ужасное. И она звонит ему. И — как ни странно — ко всем прочим чувствам: тревоги, испуга, жалости — примешивалась радость. Впрочем, недолгая.
   — У нас? Ты что, ничего еще не знаешь? Стив! В Нью-Йорке взорвали Близнецов и что-то еще, и все горит. Там такой ужас.
   — Взрыв ядерный? — Копящаяся годами тревога и ожидание ядерной катастрофы внезапно вырвались наружу.
   — Ядерный? Нет, насколько я знаю, это были самолеты, которые угнали шахиды. А вообще — толком еще никто ничего не знает. Я здесь в Москве смотрю CNN — у них такая путаница и сутолока… У тебя рядом есть телевизор?
   — Что? Телевизор. Конечно. Прости, Лиза, я сейчас должен сам во всем разобраться. Я позвоню еще.
   — Конечно. Держись. Помни — мы всегда тебя ждем в Москве.
   — Но теперь, наверное, я уже не приеду.
   — Я понимаю.
   Ему показалось, или в голосе ее промелькнули нотки грусти? Черт бы побрал этот проклятый взрыв. Черт бы побрал эту чертову политику. Черт бы побрал этот сумасшедший мир. Из-за них он, возможно, только что пропустил самое главное. В Вашингтон он добрался на перекладных и только сутки спустя.
   В электронной почте, среди вороха писем, первым открыл письмо от Мадлен. «Очень хочу ошибиться. Но все это может кончится ужасно». О чем это она? Он взглянул на дату: 10 сентября 2001 года. Ну, разумеется, 10-го он отправил ей копию того странного документа, который прислал большой Тони. Стив открыл письмо Паттерсона: «Соображения насчет серьезности описанных ниже намерений». Вероятно, я схожу с ума. Потому что этого не может быть, потому что не может быть никогда, но — черт возьми — речь здесь идет не о нефти. И Мадлен поняла это. «…все это может кончиться ужасно».
   — Я не верю, — сказал он Мадлен, когда через несколько часов они встретились и пошли гулять по Джорджтауну.
   — Милый мой, вера — категория эмоциональная. Нам надлежит говорить об убежденности, но убежденность требует полного объема достоверной информации, а мы им не располагаем. И вряд ли когда-нибудь сможем заполучить. Потому — вернее и честнее — будет сказать: у меня нет убежденности, что весь этот ужас задумал и исполнил кто-то иной, кроме Усама бен Ладена. Вот так.
   — Да. У меня нет и не может быть такой убежденности.
   — Знаешь — Джорджтаун становится у меня местом грустных прогулок и невеселых размышлений.
   — Почему?
   — Много лет назад, когда мы с Джо принимали трудное решение о разводе, чтобы не выяснять отношения дома, мы шли сюда. И гуляли подолгу. И однажды моя подруга заметила с плохо скрываемой завистью: «Я видела, как вы гуляете по вечерам вдвоем. Как это мило. Как бы я хотела так же гулять со своим мужем». Я промолчала и только подумал про себя: «Так — не хотела бы».
   — Я давно хотел спросить вас об этом, Мадлен, но не уверен, имею ли на это право?
   — Нет ли связи между моей карьерой и разводом? Я не люблю этот вопрос и почти никогда не отвечаю на него. Когда одна из активисток дамского клуба попросила меня выступить на тему: как связаны были моя карьера и мой развод, я отказала ей так резко, как вообще редко позволяю себе говорить с людьми. Но тебе я отвечу. Есть. Я никогда не смогла бы подняться так высоко, если бы была замужем. А ты? Почему ты до сих пор не женат?
   — Не знаю. Я не ставлю перед собой такой цели, а случайно это пока не складывается.
   — Но у тебя есть девушка?
   — Я вас не очень разочарую, если скажу — девушки?
   — И ты никого не любишь?
   — Люблю.
   — А она?
   — Нет.
   — Думаю, для тебя это покажется слабым утешением, но таких историй в мире гораздо больше, чем представляется на первый взгляд.
   — Я знаю, мэм.
   — Кстати, готовься к большой работе на Конди.
   — Разве сейчас? Сейчас они будут воевать с Саддамом, хотя, полагаю, им, также как и нам, понятно, что блицкрига не будет.
   — Именно потому они возьмутся за Россию. Путин молод, некрепко стоит на ногах, они предпримут несколько попыток приручить, прикормить, потом — возможно — запугать его. И понадобишься ты. Вернее — твои сценарии.
   — А помните, я написал не так давно, кстати? Мы организовали поставку оружия и создали на территории Пакистана тренировочные базы участников Афганского сопротивления, моджахедов. Незапланированные последствия создания этих баз, которых на протяжении следующего десятилетия становилось все больше, будут ощущаться в будущем.
   — Очень хорошо помню и уже думала об этом сегодня утром, но сегодня об этом лучше забыть.
   — Если бы это было возможно.
   — Невозможно. Но промолчать можно всегда.
   Вечером в электронной почте его ожидало еще одно письмо-сюрприз, подписанное Энтони Паттерсоном. Никаких вложений. И никаких приветственных слов. Это наверняка писал сам большой Тони. Только одно слово: «ПСИХИ», набранное крупным шрифтом. — Я понял, — ответил Стив мерцающему монитору компьютера. И, закрыв файл письма, открыл в собственных документах одноименный.
2003 ГОД. МОСКВА
   Тот, кто уравнял однажды ожидание и погоню, очевидно, мало был знаком и с тем, и с другим процессом и сказал красивую фразу исключительно ради оригинальной красивости. Не более. Те, кому доводилось заниматься и тем и другим, меня поймут.
   Они разнятся уже по природе, потому что погоня — всегда действие, притом сопряжено с напряжением, душевным и телесным, бешеным током крови, отчаянным — на грани возможного — биением сердца, лошадиным выбросом адреналина, который бодрит и оживляет, швыряет вперед, спиралью скручивает мышцы и, отпустив внезапно, заставляет творить невозможное. Погоня — это жизнь на предельных оборотах. Но — жизнь.
   Ожидание — всегда маленькая смерть. Мучительное или не очень, но занимающее время и душу, отвлекающее от всех прочих мыслей и дел, заполняющее собою все — сознание, волю, память. Вытесняющее любые иные желания, кроме желания дождаться кого-то или чего-то. А еще оно убивает время — не сразу, а постепенно, будто введя в поток времени какой-то хитрый препарат из тех, какими пользуются анестезиологи, усыпляя больного на операционном столе — и время сначала просто замедляет ход, потом начинает ползти совершенно черепашьим ходом, потом едва передвигает стрелки, наконец, останавливается вовсе. Но этого никто не замечает, ибо все заняты ожиданием, подчинены и послушны только ему, глядят на замершие стрелки и корят себя за то, что слишком часто смотрят на часы. Вот так — подчиняясь ему, ожиданию, — жизнь постепенно замирает. И наступает маленькая смерть. И мы были полумертвы с Лизаветой, почти одни в глухом сосновом лесу — если не считать десятков двух охраны, но охрана — как сказал однажды мой хороший приятель, знающий толк в охранном деле — легким движением руки превращается в конвой. И мы с Лизаветой знали эту нехитрую истину, и мужества она нам не добавляла. И время не шло. И мы даже не пытались понять, сколько уже миновало минут или часов — по солнцу на небе, по густой тени сосновых крон, которая неспешно смещалась по поляне, отчего изумрудный, залитый солнцем газон казался пятнистым.
   Два просторных плетеных кресла вынесли нам из дома и поставили на газоне, и кофейный столик с чашками и кофейником, который мы просили периодически менять, и телефонную трубку, разумеется, не одну — из дома, из домика охраны, мобильный Лизаветин и совершенно бесполезный, но в общем ряду — мой, еще сигареты и пепельницу. И все. Мы довольствовались этим, только понятия не имели — как долго. А еще ожидание — как-то незаметно и хитро — украло у нас наши обычные разговоры. И сейчас мы говорили исключительно об одном и том же. С некоторыми интервалами и сменой ролей, в том смысле, что одни и те же фразы мы повторяли по очереди. Сейчас, похоже, была Лизаветина очередь:
   — Нет, но выпустить его оттуда на волю… они же не идиоты. Он предложит взятку президенту страны.
   — А доказательства — не с собой же он повез все эти пятнадцать миллиардов?
   — А разговор? Неужели, ты думаешь, они не будут записывать все на пленку?
   — В кабинете президента?
   — Ну, я не знаю. Но скажи мне бога ради — разве можно после такого отпускать человека на волю? Он же без всяких денег устроит государственный переворот. Они что, этого там не понимают?
   — А эмиграция — может, они отпустят его в эмиграцию? Он же говорил, что Госдеп обещал ему всяческую поддержку.
   — Я никуда не поеду.
   — А тебя никто и не зовет.
   — И он не поедет, слишком далеко уже зашел, вроде уже примерил на башку шапку Мономаха, и что-то там, в мозгах, сдвинулось. Он ведь искренне верит, что один может спасти Россию.
   — Я так не думаю. Это поза. А он всегда был позером. Вот что он действительно думает, так это то, что он гений и рано или поздно переиграет всех. И здесь, и там. И все сделает по-своему. Потому что нет вокруг никого достойнее его для российского престола.
   — Но это значит — он псих?
   — Ну, это надо будет устанавливать медицински. Представляешь, что начнется, если они упекут его в психушку.
   — Ну, есть другие страны — Швейцария, к примеру, он может выехать на обследование.
   — Ну да, добровольно… Не псих ли я, ребята?
   — Но я не хочу больше его видеть! — вдруг срывается на крик Лиза. — Не хочу. Никогда не хочу.
   Это был уже сороковой, если не пятидесятый круг — одного и того же разговора, разбавленного кофе, сигаретами, молчанием и отдельными ничего не значащими репликами, вроде: не принести ли тебе свитер из дома? Я даже не пытаюсь ее успокаивать, потому что через несколько секунд она затихнет, закурит и обязательно извинится. Впрочем, не успеет — от дома легко и пружинисто идет Лемех. И что-то, кажется, напевает.
   — Кто? — спрашивает меня Лиза, пока Лемех еще далеко, как будто сама не видит, кто к нам идет.
   — Ну, здравствуйте, дамы, — я не могу уловить настроения Лемеха, он взвинчен, возбужден, но чем вызвано это состояние — радостью или отчаянием, понять невозможно. — Кресла для меня, понятное дело, не приготовили.
   — Садись со мной, — предлагает Лизавета.
   — Да ладно, я по-простому. На травку.
   Он растягивается на траве, и я только тут замечаю, что он в джинсах и легкой замшевой куртке, поверх рубашки с расстегнутым воротом.
   — Ты к президенту ходил в таком виде?
   — А что, собственно? Сегодня суббота. Не в смысле шабада, у нас президент православный. А в смысле неформального общения. Без галстуков. Модный теперь формат.
   — Что? — спрашивает Лиза, и Лемех хорошо понимает, что в этой одной фразе — все. И отвечает так же:
   — Все.
   — Он отказал тебе?
   — А как ты думаешь?
   — Я уверена в том, что отказал.
   — Ах ты прелесть моя советская, дорогая ты моя посольская девочка. Можешь мысленно расцеловать своего папочку-дипломата в гробу, потому что они — одной породы. Люди без фантазии, без полета, без творчества, без перспектив и вкуса к жизни.
   — Зато у них есть Родина. И честь.
   — Где? — Лемех пружинисто срывается с места, нависает на Лизой так близко, что мне становится не по себе, — где она, эта Родина? Ты оторви задницу-то от итальянского кресла, прокатись километров за сорок отсюда — оглянись по сторонам. А лучше — на вокзал, помнишь еще — что это такое? А оттуда — электричкой по родным полям и весям. Ты народу в глаза загляни. Людям. Если встретишь людей. А этого я тебе обещать не могу, потому что народ давно превратился в скотину. Спившуюся, ленивую, тупую скотину, насосавшуюся дешевым пивом, независимо от пола и возраста.
   — А ты, значит, вернул бы их к жизни?
   — Нет. Но и он не вернет, и никто не вернет. А деньги, ресурсы, последнее, что у нас осталось, — потратит. На Родину. Потому что за душой — как и говорил — ничего больше нет, и за спиной — нет, и в кармане — пусто. Остается только Родина.
   — И тем не менее, денег твоих он не взял.
   — Не взял.
   — Леня, — я допускаю, что не услышу правды, но не спросить не могу, — а что он ответил тебе, когда ты изложил свою концепцию и предложил. компенсировать уход?
   — Ответил очень вежливо, тихо, в своем обычном стиле. Ручонки так сложил пред собой на столе: «Я уже слышал, Леонид Аркадьевич, о вашей теории государственного переустройства России. Скажу откровенно — я с ней не согласен. Но я обещал вам, и я готов внести проект на рассмотрение Государственной думы в установленном законом порядке. Что же касается всего прочего. Знаете, я мог бы сейчас. словом, вы понимаете. История вышла бы, кстати, не столько ужасная, хотя если вдуматься — это ужасно. Это на краю какой же пропасти мы все оказались, если крупнейший предприниматель страны предлагает президенту страны взятку? Но история — повторюсь — вышла бы довольно смешной. И вы бы оказались посмешищем не только в России, но и во всем мире. Не думаю, что кто-то — после такого — захотел бы иметь с вами дело. Но я не намерен давать ход этой истории. И вот что я вам скажу на прощание, Леонид Аркадьевич, потому что видеть вас больше я, признаться, не имею ни малейшего желания. Согласно одному восточному учению, люди делятся на четыре категории: творцы, пахари, купцы и воины. Так вот, я — воин».
   И все. Аудиенция была окончена.
   — Руки он тебе, конечно не подал.
   — Могу тебя осчастливить, радость моя коммунистическая — не подал. Так я и не тянулся.
   — А книжка? — в руках у Лемеха, когда он подошел к нам, был небольшой томик в плотной обложке — похоже на что-то мемуарное. В полемике он оставил его на траве.
   — Книжка… Это он остановил меня уже у двери. Случайно оказалась под рукой. «Дочка прочла, понравилось, дала посмотреть. Воспоминания какой-то великой княжны, родственницы последнего царя. Я вот открыл наугад. Как раз о праве власти на отречение. Возьмите, дарю. Может, найдете и для себя что-то интересное».
   — Прочел?
   — Не было печали…
   Мы с Лизаветой одновременно хватаем книжку. Раскрываем заложенный листок. Склоняемся, касаясь головами:
   «Голос командира: «Полк смирно, палаши вон!» — тонет в зычном реве конногвардейцев, которые приветствуют государя в подманежнике. Потом — внезапно — все стихает. Звенящая тишина… Двери распахиваются. И вот он, в конногвардейской форме, в сопровождении брата великого князя Михаила Александровича.