— И как давно… хм кто-то сформулировал эту проблему и обозначил пути ее решения?
   — Полагаю, в окончательном, современном прочтении — в середине 80-х… Тогда же и приступили к реализации. И первые плоды пожали уже в начале 90-х. Особенно это касается людей, которых стремились привести к власти. И должен сказать — преуспели. Помните, что мы говорили о России? И способах решать проблемы, связанные с нею?
   — Плащ и кинжал. Политические манипуляции.
   — Верно. И ставленники. Большая — скажу я вам — сила…
1993 ГОД. МОСКВА, ОБЪЕКТ «ВОЛЫНСКОЕ-2»
   — Полагаю, мы можем и должны быть откровенны вполне, прежде всего потому, что оба осознаем совершенно отчетливо — все, о чем идет речь здесь и сейчас, ни в коем не случае не призвано умалить достоинства президента и его заслуги перед страной.
   Резкий пронзительный голос госсекретаря, любимый пародистами от оппозиции, сейчас звучал приглушенно и даже вкрадчиво. Никуда не делись только протяжные, мяукающие интонации, которые — собственно — и давали пищу разным, порой весьма смелым суждениям относительно его личных пристрастий и увлечений.
   Политические оппоненты победившей команды младореформаторов ненавидели этого человека люто и самозабвенно. В этой ненависти все собралось воедино: причудливая фамилия, тяга к морализаторству, длинным пространным речам, пересыпанным непонятными терминами — любимым ругательством госсекретаря, к примеру, было определение «ловкий престидижитатор», — жеманство, и даже узкий злой рот, и даже руки — тонкие, нервные руки записного интеллигента, которые госсекретарь картинно заламывал, выступая публично.
   Впрочем, это была лишь вершина айсберга — огромной глыбы холодной ненависти, которая с недавних пор барражировала в темных водах общественного подсознания. В основании крылись упорные слухи о том, что именно этот эксцентричный женоподобный чиновник — главный идеолог и разработчик всех политических подлостей, которые вменяли в вину младореформаторам, от Беловежского сговора до передачи японцам островов Курильской гряды.
   Уже смеркалось, за окнами в густой зелени деревьев запел соловей. Правительственная резиденция «Волынское-2», больше известная как «ближняя дача Сталина», утопала в зелени и создавала настроение действительно — совершенно дачное.
   Трудно было поверить, что рядом, за зеленым забором, в нескольких десятках метров, — центр мегаполиса со всеми полагающимися прелестями большого города, и бесконечный поток машин проносит мимо, по Кутузовскому проспекту, десятки тысяч людей.
   Искренне наслаждаясь трелями соловья, Патриарх чувствовал себя прекрасно. Он давно жил на свете и научился радоваться мелочам. А вернее, жизни — в самых простых и — казалось бы — малосущественных ее проявлениях. И полагал это умение ценным. Едва ли не самым ценным — из множества приобретенных за долгие годы жизни… Кроме того, он просто любил «Волынское».
   Здесь, в этом тихом уютном кабинете, многие годы беседовал с разными людьми на разные, но почти всегда судьбоносные — как принято говорить — темы. Шли годы, менялись собеседники, содержание бесед, а «Волынское» оставалось неизменным, а он оставался неизменным его обитателем. И это было хорошо. И ради одного только этого стоило вести все те хитрые и сложные беседы, расставлять капканы и изобретать хитрые ловушки. Заведующий сектором, потом — отделом, потом — секретарь ЦК КПСС и член Политбюро, теперь он числился видным деятелем команды реформаторов, идеологом демократических реформ и страстным обличителем коммунистических зверств.
   Сейчас его конфидентом был вчерашний преподаватель философии из маленького уральского городка, который — в недавнем прошлом — мог разве что лицезреть хорошо отретушированный портрет Патриарха в пантеоне членов Политбюро на стене в парткоме и просто обязан был законспектировать и разъяснить студентам основные положения его, Патриарха, выступления на очередном пленуме ЦК КПСС.
   — Это, разумеется, само собой, иначе каждому из нас следовало бы сейчас написать заявление об отставке.
   Патриарх отчетливо нажимал на «о», отчего даже самые банальные фразы в его устах звучали живо и как-то особенно значимо. Как откровения какого-то былинного сказителя или — по меньшей мере — пожилого, мудрого крестьянина, со своей — доступной не каждому — правдой и собственным глубоким и точным пониманием природы происходящего.
   Злые языки утверждали, что долгие годы, проведенные в Москве, в номенклатурной цитадели партийной империи — на Старой площади, давно и намертво вытравили из речей Патриарха даже намек на какое-либо просторечие. И в прошлой своей, цековской жизни он изъяснялся совершенно так же, как все партийные бонзы той поры — казенно и тускло, будто заученно излагая наизусть очередной документ очередного пленума.
   «Заокал» же много позже, когда, вместе с модой на яркие галстуки и пространные речи «без бумажки», возник в партийных эмпиреях спрос на некоторую — впрочем, строго лимитированную поначалу — оригинальность и самобытность.
   Впрочем, как там оно было на самом деле, сказать наверняка теперь не мог уже никто.
   — Безусловно. Безусловно так.
   Госсекретарь картинно взмахнул тонкими руками, изобразив в воздухе какую-то сложную фигуру, и нервно — домиком — сжал кончики пальцев, уперев их в плотно сжатые губы. Гримаса, очевидно, должна была символизировать высшую степень озабоченности и глубокие размышления, коим Госсекретарь намеревался предаться. От Патриарха, однако, не укрылось другое: собеседник был растерян и забавные ужимки призваны всего лишь закамуфлировать испуг и выиграть время. От общих фраз и обязательных придворных реверансов следовало переходить к существу вопроса, и это — судя по всему — Госсекретаря откровенно страшило.
   «А вот нечего было разводить политесы по поводу доверия и заслуг, мил человек. Нет потому что ни того, ни другого. Да и откуда бы взяться? Теперь будешь ходить вокруг да около, потому что начал за здравие, а говорить-то собрался за упокой. Оно и боязно. Ну, как я отсюда — да прямиком к Нему. Не веришь. Боишься. Ну да, деваться-то тебе все равно некуда… Обождем».
   Патриарх и впрямь — будто бы — приготовился к долгому ожиданию. Прикрыл глаза тяжелыми, дряблыми веками, то ли по-старчески коротко задремав, то ли в задумчивости разглядывая круглые блестящие носы своих добротных старомодных ботинок. И стал похож на большого флегматичного пса. Пауза затянулась. И Госсекретарь решился.
   — Сегодня у нас есть горькое и тревожное понимание того, что в ближайшее время во властной команде могут произойти радикальные кадровые перемены. Никого из нас — полагаю — нельзя заподозрить в сугубо личностном, меркантильном стремлении удержаться у власти и сохранить за собой высокие государственные посты. Никого из нас, полагаю… В то же время мы отдаем себе отчет в том, что, начиная системные преобразования, приняли огромный груз ответственности и целый ряд самых серьезных обязательств, выполнение которых — есть требование долга. И чести. Реформы, начатые нами…
   Он говорил медленно, растягивая слова более, чем обычно, потому что взвешивал и подбирал каждое — сомневаясь в верности выбора даже в тот момент, кода слово уже срывалось с губ. Оттого окончания фраз интонационно взлетали вверх, будто, ничего не утверждая, Госсекретарь задавал бесконечные вопросы. Никого из нас, полагаю, нельзя заподозрить? Выполнение обязательств есть требование долга? И чести?
   — Да уж, чести…
   Патриарх, не сдержавшись, усмехнулся — будто бы — про себя. Но бескровные губы слабо дрогнули, сложившись в непонятную гримасу. То ли осуждение. То ли просто — старческая привычка, размышляя, жевать губами. Госсекретарь оборвал фразу на полуслове, притом — не без некоторого облегчения. Он полагал, что сказал уже достаточно, чтобы рассчитывать хотя бы на реплику, слово или даже междометие, из которых можно было бы понять позицию собеседника. Пусть и в самых общих чертах. Пока же он играл втемную. Патриарх наконец заговорил.
   — Вряд ли он сейчас пойдет на смену кабинета. Позиции в парламенте не те… Там затевают свои игры.
   — Кабинета — нет.
   — Да, это он, безусловно, понимает. Но избавиться персонально… От кого?
   — Гайдара, Шахрая, вашего покорного слуги. Возможно еще — Федоров и Нечаев.
   — Ну, это ненадолго.
   — То есть?
   — То есть — ожидания либеральных преобразований, причем — радикальных либеральных преобразований — в обществе еще довольно сильны. Реформаторы известны наперечет, поименно. Каждая из названных фигур — едва ли не знаковая.
   — Плюс, как известно, коррелируется минусом. А признание — отрицанием, даже гонением…
   — То есть противников тоже хватает, — временами и Патриарха забавляла склонность Госсекретаря к сложным вычурным фразам, однако, натешившись вдоволь, он позволял себе не зло и как бы ненароком щелкнуть того по носу, переведя на человеческий русский язык мысль, которую собеседник только что изложил продуманно высоким штилем.
   — Врагов. Лютых и беспощадных.
   — Ну, а как иначе? Одно без другого в политике не случается. Любовь без ненависти. Друзья без врагов.
   — Но сегодня…
   — В том-то и дело, что сегодня он, конечно, может совершить какой-то непродуманный шаг. Послушать кого-то, кто уж очень настойчиво шепчет в уши… Да еще в нужный момент, в подходящее время. Известно ведь…
   — Известно… не то слово.
   — Но ненадолго. Потому что — повторюсь — какие бы там ни наступали подходящие моменты для любителей нашептывать в уши. и что бы такое он в эти моменты ни наворотил, позже все равно поступит сообразно с ожиданиями общества.
   — Общество неоднородно.
   — Да. Но пока в нем доминируют либеральные силы. Вернее, пока не сошла либеральная волна.
   — Волна?
   — Именно. Помнишь у Ленина?… Ну конечно, помнишь, ты же научный коммунизм столько лет преподавал. Про декабристов, которые были страшно далеки от народа, но разбудили Герцена.
   — Герцен развернул революционную агитацию…
   — Вот-вот. Мы и были те самые декабристы, страшно далекие от народа. Но разбудили на сей раз отнюдь не Герцена, а ту самую волну — стихийной народной демократии. Это вроде как большая вода по весне на большой реке. Красиво, страшно. Ломает лед, рокочет, сметает все на пути, разливается широко, мощно. А пройдет день-другой — и нет воды. Грязь, ил, пена, щепки… Случается — мертвечина. А вода — послушная и ласковая, течет себе снова в привычном русле, и будто бы не она давеча неслась лавиной. Вот и стихийный революционный порыв в обществе — как та вода. Пока еще не сошел окончательно, но уже идет на убыль. И он — если вернуться к нашим баранам — это чувствует ничуть не хуже нас с тобой.
   — Лучше. Мы знаем. А он — чувствует.
   — Ну, вот именно.
   — Но вода — если продолжить вашу аналогию — неизбежно сойдет.
   — Сойдет. Вот тогда он и сделает новые ставки. На тех людей, которые будут отвечать чаяниям общества. Вернее, тех сил в обществе, которые в тот момент будут доминировать. И проявлять наибольшую активность. И представлять наибольшую угрозу. И он не ошибется, можешь мне поверить.
   «И с легкостью отшвырнет от себя декабристов, которые — собственно — на своих плечах вынесли его на гребень той самой волны. Впрочем, это была, безусловно, взаимная потребность. Им необходима была фигура, фигуре — необходима была свита, которая — в конечном итоге — сделала из фигуры короля. И все. Мавры сделали свое дело. Странно, что они до сих пор этого не осознают. Впрочем, похоже, осознают помаленьку. Постигают горькие истины. Потому — вот — и прибежал. И заламывает теперь руки». В мыслях его не было злорадства и торжества старого лиса, наблюдающего, как молодые бойкие сородичи бьются, задыхаясь и костенея, в хитрых капканах, которые он обошел почти без труда. Отстраненное созерцание. И слабое любопытство — что задумал витийствующий визави, о чем — собственно — пришел договариваться? Или — просить? В принципе, он готов был к такому повороту событий, и только слегка ошибся во времени. Но это ничего не меняло принципиально.
   — Послушай, мы ведь с тобой старые марксисты…
   Узкое лицо госсекретаря окаменело. Круглые черные глаза-буравчики, не мигая, впились в собеседника. Взгляд стал злым и холодным. «Не пялься, не пялься. Не страшно. Подумаешь — оскорбился. Тоже мне, гегельянец. Гигант либеральной мысли. Ленинские-то конспекты небось до сих пор сложены стопочкой на даче, на антресолях. А там все — аккуратненько, красивенько, подчеркнуто красным фломастером, с пометками «NB!» на полях. Чтоб уж совсем по-ленински. Как у Ильича». Госскретарь между тем справился с приступом внезапной злости. Тонкие губы сложились в улыбку, недобрую, но он, кажется, не умел улыбаться иначе.
   — Все мы родом… из классиков.
   — Вот и я про то же. Про то, вернее, что базис определяет надстройку — и с этим никакие либеральные учения ничего не могут поделать.
   — Ну, это вопрос дискуссионный.
   — А мы возьмем — и, наплевав на все дискуссии, примем за данность.
   — И что же?
   — Сойдемся на том, что, рано или поздно, — все придет к этому знаменателю, и люди, вовремя позаботившиеся о надежном базисе, спокойно сформируют адекватную стабильную надстройку. Без всякого шума и ненужных потрясений.
   — И кто же эти люди?
   — Об этом самое время подумать сейчас, пока не сошла волна. И есть возможность оказать реальную помощь в формировании будущего базиса.
   — Ну, этим — собственно — мы занимаемся…
   — Я знаю. Потому и просил приехать сегодня…
   Разговор наконец вынырнул из опасной, скользкой колеи и свернул на накатанную, хорошо известную дорогу. Госсекретарь с явным облегчением оседлал любимого конька. За глаза его называли «серым кардиналом» нынешней властной команды, и он нисколько не обиделся бы — назови кто в глаза. Потому что был абсолютно уверен в том, что так и есть. Патриарх — по его мнению — был искушен, многоопытен, умен, но изрядно отставал в части современных политических технологий, потому — годился как исполнитель отдельных, пусть и тонких, манипуляций в сложной паутине политической интриги, целостный рисунок которой прямо сейчас, в эти минуты, складывался в голове Государственного секретаря России. Это, безусловно, было так. Впрочем, существовало еще и нечто, о чем Госсекретарь даже не догадывался, но хорошо знал и искусно вплетал в паутину его интриги Патриарх.
2007 ГОД. ГАВАНА
   Итак, он знает толк в дайкири. И — много еще в чем. Но об этом — впереди. Сегодня дайкири было актуально, как никогда, потому что мы встречались в «El Floridita». Крошечный бар, затерянный в узких улочках колониального города. Впрочем, «затерянный» — здесь всего лишь метафора, безусловно. Авторская, и не слишком удачная применительно к «El Floridita». Крохотный бар — правда. Народная тропа, однако ж, не позволяет затеряться. Потому как памятники нерукотворные у каждого свои, по мере жизненных предпочтений. У него, Эрнеста Хемингуэя, — маленькие, тесные бары, рассеянные теперь по всему миру. Там всегда полумрак, и воздух пропитан кислым сигарным дымом, и темное дерево барных стоек не спасают уже никакие усердия пожилых барменов, сколько ни трут они полированную поверхность мокрыми тряпками.
   Темные круги — отпечатки тысяч влажных стаканов — проступают на лоснящейся поверхности, отполированной тысячами локтей. И мелкие щербины, и глубокие царапины кое-где как следы от шрапнели на лафите старой пушки. На войне как на войне. В баре — как в баре. В парижском Ritz и где-то в Мадриде наверняка. Но более всего здесь — в Гаване. Не верьте, когда вам станут рассказывать про «бар Хемингуэя в Гаване», смело посылайте горе-знатоков к черту. Он жил в Гаване, он пил в Гаване, и, разумеется, он не мог ограничиться одним баром. Не тот город — старая Гавана. Не тому пороку — или искусству? — предавался старик, чтобы тупо напиваться в одном-единственном баре. Здесь были тонкости.
   В «El Floridita», к примеру, — исключительно дайкири, двойной дайкири, если быть точным. Потом — «la Badeguita», и там уже совсем другая история. Потому что там был мохито. И снова — тонкости. Не тот нарядный гербарий в аквариуме узкого бокала, что подают теперь во всем мире, полагая, что подают мохито. В его мохито, кроме сахара, лайма, мяты, воды, дробленого льда и, разумеется, светлого рома (упаси вас боже от Gavana Club, ибо Gavana Club — узнаваемая игрушка для туристов, забава на экспорт, наподобие сигар Kohiba. Правильный мохито требует исключительно «Caney». На самом деле «Caney» — это всего лишь многократно воспетый Хемингуэем «Baсardi», но бренд «Baсardi» каким-то образом умыкнули американцы, и то, что пил Хэм на Кубе, называется теперь «Caney». Впрочем, это отнюдь не секрет мохито, а, скорее, — его залог)…так вот, помимо всего означенного, в его мохито всегда присутствовали несколько капель горькой настойки аngostura. Всего несколько капель. Но эти несколько капель решают все.
   Потом, ближе к ночи, зыбкий лифт, ржаво поскрипывая, доставлял его на крышу, и там, на террасе открытого ресторана, окутанной горячим дыханием окрестных крыш, остывающих в короткой ночной прохладе, он завершал день, отдавая предпочтение Dry Martini… Впрочем, все это, безусловно, предмет для другой, отдельной истории. Эта — началась в «El Floridita», теплым январским полднем января 2007 года.
   Яркое солнце в небесах и прохладный свежий ветер Атлантики дарили этой зимней Гаване редкую в здешних местах благодать солнечной свежей прохлады. Яркой и радостной. В «El Floridita», впрочем, обязательный полумрак. И — шумная, зыбкая, осязаемая теснота. У стойки — разумеется, старой, деревянной, темной, отполированной тысячами локтей, — о которых, собственно, выше — туристы под объективы фотокамер прилаживаются к бронзовому бородатому изваянию, которое предприимчивые хозяева ловко примостили в углу, утверждая, что именно там и было его постоянное место. И бронзовую книжицу зачем-то аккуратно выложили подле, на темной — видавшей всякое, кроме, пожалуй, книг — стойке.
   Стоило бы, возможно, увековечить в бронзе хрупкий бокал маргариты. Но что сделано — то сделано, как известно. Бронзовый Хэм обосновался навек в углу у стойки, густо облепленной туристами. Напротив — прямо у входа крохотный оркестрик пожилых усталых мачо бесконечно лабает что-то свое, ритмичное и мелодичное одновременно. Внимание туристов разрывается между бронзовым Хэмом, пожилыми музыкантами, грузным седым барменом и обязательным здешним дайкири. Туристы спешат — фото с классиком, фото с барменом. Жизнерадостно дрыгнуться под ритмичные гитарные переборы, проглотить дайкири, едва не задохнуться, потому что в бокале на две трети — сплошной дробленый лед, и разомлевшая в тепле глотка немедленно отзывается испуганным лихорадочным спазмом. Сглотнуть, перетерпеть. Бежать дальше.
   Бармен — грузный, неулыбчивый белый старик. Потомок колонизаторов, чудом избежавший сочных индейских, креольских и африканских примесей в своей голубой испанской крови. Короткий седой бобрик, надменные очки в тонкой золотой оправе. Туристам — туристово, чего бы ни требовал бизнес и искрометное карибское гостеприимство. И дайкири — соответственно. Безусловно правильный дайкири, до меньшего он не опустится даже в самом страшном сне. Но не более. Другое дело — те, кто за столиками в крохотном зале в дальнем — от стойки — углу. Там — ценители и знатоки. Возможно — Хемингуэя, но по большей части — дайкири. К ним, временами, когда вдруг схлынет поток торопливых туристов, он уходит, оставляя свой пост у стойки, пропустить стаканчик-другой, переброситься парой фраз о чем-то, неспешном и, вероятно, совсем не важном. А возможно — напротив — чрезвычайно важном, о чем только и можно узнать именно так, походя, невзначай. В полумраке старого бара, затерянного в узких улочках колониальной Гаваны. Мне повезло. Я — там, за маленьким красным столиком. Время течет незаметно. Час, два, три? Вероятно.
   Ранним утром такси забрало меня из Варадеро. Пару часов в дороге, и сразу — сюда, в паутину тонких, изломанных улиц, в «El Floridita». Здесь у меня была назначена новая встреча. С ним. «Моим человеком в Гаване». Впрочем, о нем мы — как прежде — ни слова не скажем сегодня. Как и в прошлый раз. О чем другом — сколько угодно. А о Фиделе, к примеру? Понятно же, что у всех здесь на уме. Хотя и не на устах, конечно.
   — В Госдепе сейчас лихорадочно перетрясают кадровый резерв. Листают папку.
   — «Папку Мадлен»?
   Настает мое время задохнуться ледяным дайкири. И вспомнить пресловутую «парность случаев». Гипотезу спорную, теоретически — бездоказательную совершенно. На практике же — доказанную многократно. Суть ее в том, что некое нетривиальное событие непременно повторяется — на протяжении относительно небольшого отрезка времени. От пустячного — потерянных, к примеру, перчаток (если, конечно, вы не теряете их два раза на дню), которые непременно отзовутся потерянным через пару дней зонтиком.
   Встречи с одноклассником, которого не видел много лет, и вслед за ней — очень скоро, неожиданно и тоже случайно свидания с первой учительницей, которая вас — между прочим — с тем самым одноклассником усадила однажды за парту. Первого сентября безумно далекого теперь уже года. До редчайших в мировой практике катаклизмов, которые — в силу все той же загадочной теории — тоже, оказывается, «ходят парой». Теперь она, «парная теория», явилась мне во всей красе. Неожиданно, как, впрочем, ей и полагается. Про «папку Мадлен» рассказали мне совсем недавно в Москве. И про «кадровый резерв Вашингтона». Тема была моя любимая, про «теорию заговора», в которую я — как известно — не верю. Потому — собственно — и зашел разговор. Про заговоры. Происки. И «папку Мадлен». Он слегка морщится. То ли — не жалует Мадлен. То ли — досадует на меня.
   — Ну, Мадлен… величина переменная. Было время — была папка Збигнева… И так — по восходящей. До папки — Алана.
   — Какого Алана?
   — Даллеса.
   — А-а-а… — Я изо всех сил старалась скрыть разочарование. — Это из серии «план Даллеса по развалу СССР»? Было еще «секретное приложение к плану Маршалла»? Я знаю автора.
   — И я знаю. Но то, что некий известный нам обоим автор написал некий, широко известный документ, вовсе не означает, что некто третий не вынашивал намерений, упомянутых в документе.
   — То есть план действительно существовал?
   — То есть вы спрашиваете меня, существует ли практика, когда соответствующие структуры одной сверхдержавы пытаются моделировать экономическую, общественно-политическую, социальную и прочие ситуации в другой сверхдержаве сообразно со своими геополитическими интересами? И управлять этими ситуациями, по мере собственных возможностей и в соответствии с практикой, сложившейся в данный момент? — он даже улыбается, настолько идиотским оказался мой вопрос в такой интерпретации.
   — Практика, безусловно, существует. Странно было бы другое. Кстати, что значит: «в соответствии со сложившейся практикой»?
   — То, что сверхдержавы, как правило, руководствуются не нормами права, а одномоментной практикой решения тех или иных вопросов, сложившейся на основе: а) собственной внутренней ситуации, б) баланса взаимоотношений между ними. Иными словами, что позволяют им внутренние и внешние оппоненты. Была вот когда-то практика — намеревались высадить в почву десяток ракет с ядерными боеголовками, тут, неподалеку, как капусту в собственном огороде. Сегодня сложившаяся практика — это Ирак. Изменится ситуация — сложится другая практика.
   — А изменится?
   — Всенепременно. Уже меняется. Притом ощутимо. Но я не занимаюсь политическим прогнозированием.
   — А политическими воспоминаниями?
   — В разумных пределах.
   — Тогда — почему именно «план Даллеса» или «план Маршалла»…
   — Но разве Даллес и Маршалл не возглавляли в свое время те самые соответствующие структуры?
   — Но в той редакции, в которой гуляли эти планы по советским кухням?…
   — А эта редакция — не технический ли вопрос из области внутренней контрпропаганды? И пропаганды. Это, кстати, уже ваша епархия. Вам ли не знать?
   У него своеобразная манера вести полемику. Не спорить, но повторять мысль оппонента в своей — безупречно корректной — интерпретации, и вежливо уточнять: так ли? Согласен ли? Оппонент вынужден соглашаться. И — следом — опровергать самого себя.
   — Но «папка Мадлен», или Збигнева, или кого-то там еще… как мне про нее рассказали, это «кадровый резерв Вашингтона» — грубо говоря, список лиц, которых Госдеп намерен привести к власти в России? И — во всем мире. И, собственно, приводил на протяжении всей истории?
   — Ну, грубо говоря, можно сказать и так. Это, кстати, и будет примером внутренней редакции.
   — А не грубо?
   — Не претендуя на академизм формулировки, я бы сказал, это условное определение некой планомерной аналитической и методической работы по определению лиц, наиболее соответствующих представлению администрации об идеальном российском истэблишменте. В идеале — правящем. Разумеется, с точки зрения ее, администрации США, интересов.
   — А потом?
   — Потом — столь же планомерная работа с этим истэблишментом. «Образовательная, воспитательная», как говорили в вашем любимом комсомоле. И все формы протекционизма, разумеется, как составляющая этой работы.
   — Сейчас вы произнесете сакраментальное «агенты влияния»…