«Но, спрашивается, зачем понадобилась эта реставрация или эта пародия удела?» – зададимся вопросом вслед за В.О. Ключевским. Сам историк отвечал на него следующим образом: «Учреждению с такой обветшалой формой и с таким архаичным названием царь указал небывалую дотоле задачу: опричнина получила значение политического убежища, куда хотел укрыться царь от своего крамольного боярства»[868]. Правда, тут же историк указывает, что политическая сила боярства к тому времени уже была подорвана. В итоге Ключевский приходит к выводу о политической бессмысленности опричнины: «Вызванная столкновением, причиной которого был порядок, а не лица, она была направлена против лиц, а не против порядка»[869].
   С.Ф. Платонова же отличает настойчивое стремление во что бы то ни стало доказать, что опричнина носила «аграрно-классовый» характер и была направлена именно против «порядка», на подрыв боярского вотчинного землевладения, а не против отдельных лиц. По мнению историка, «Грозный почувствовал около себя опасность оппозиции и, разумеется, понял, что это оппозиция классовая, княжеская, руководимая политическими воспоминаниями и инстинктами княжат, «восхотевших своим изменным обычаем» стать «удельными владыками» рядом с московским государем[870]. Спустя несколько абзацев, словно позабыв сказанное выше, ученый вдруг признается, что со стороны широких кругов знати «не было заметно ничего похожего на политическую оппозицию»[871].
   Заметим, что в XVIII веке десятки знатных фамилий владели земельными угодьями, размерам которых видные бояре эпохи Грозного могли только позавидовать, не говоря уж о сотнях и тысячах крепостных крестьян. Более того, Манифест о вольности дворянства совершенно уничтожил связь между правом на владение поместьем и обязательной государевой службой. Однако политическое значение латифундистов екатерининских времен было ничтожно в условиях абсолютной императорской власти. Платонов попал в ту же ловушку, в которую в свое время угодил Ключевский, убедившийся в политической бессмысленности опричнины. Тем не менее Платонов продолжал утверждать, что «смысл опричнины совершенно разъяснен научными исследованиями последних десятилетий».
   Р.Г. Скрынников замечает, что Платонов «преувеличил значение конфискаций в опричных уездах, будто бы подорвавших княжеско-боярское землевладение»[872]. Вместе с тем, исследуя данные о казанской ссылке, исследователь заключает, что подлинной причиной организации опричнины стала необходимость подавить недовольство массовой конфискацией родовых вотчин, проводимой царем для подрыва могущества аристократии и в первую очередь суздальской знати. Исследователь обращает внимание на то, что опричнина обрушила свои главные удары на голову княжеской знати и выдвинула на авансцену нетитулованное старомосковское боярство. По случаю татарского набега осенью 1564 года Грозный не включил в московскую «семибоярщину» – некое подобие чрезвычайного правительства – ни удельных князей, ни Шуйских, ни Патрикеевых[873]. Скорее всего, этот факт свидетельствует не о стратегической цели опричнины, а о том, что Захарьины умело пользовались возможностями, которые предоставились им при новых порядках.
   Фактически Р.Г. Скрынников реанимирует «антикняжескую» версию Платонова. Для того чтобы ниже убедительно ее опровергнуть. Во-первых, оказывается, что более половины казанских ссыльных принадлежали не к боярско-княжеской знати, а к поместному дворянству. Во-вторых, конфискация княжеских вотчин, по мнению исследователя, ослабила, но не подорвала влияние аристократии в Русском государстве, а суздальская знать, кроме того, сохранила среди других привилегий право служить при дворе по особым княжеским спискам[874].
   На данное противоречие указывал другой признанный знаток эпохи Грозного А.А. Зимин. «О каком «подрыве» влияния княжат и «подрыве» их экономической мощи может идти речь, когда через год после их высылки в Казань, они были амнистированы и возвращены на старые места?»[875] В.Б. Кобрин также полагал, что «нет оснований считать опричнину переломом в судьбах княжеского землевладения»[876].
   А.А. Зимин предложил другую версию учреждения опричнины. По его мнению, нововведение Ивана направлено против наиболее мощных форпостов «удельной децентрализации». В качестве первого такого форпоста он указывает на старицких князей, как единственную реальную силу, могущую противостоять московскому самодержавию. Второй форпост – новгородские помещики и купцы, выражавшие недовольство сокращением своих прибытков после потери самостоятельности Великого Новгорода. Последней силой, противостоящей централизации, по Зимину, является экономический и политический потенциал Церкви.
   К сожалению, исследователь не расшифровывает, что он подразумевает под «централизаторской политикой» Ивана, потому совершенно не ясно, какие именно «децентрализаторские» грехи он инкриминирует Старицкому дому, Новгороду и Церкви. Старицких князей даже при очень большом желании невозможно представить в качестве реальной силы, противостоящей московскому самодержавию. Другое дело, что князь Владимир Андреевич – реальный претендент на престол, представлял реальную угрозу лично Ивану Васильевичу. Однако этот сюжет не имеет никакого отношения к борьбе централизаторских и децентрализаторских сил, если таковая вообще существовала. В ином случае нам должно быть известно о существовании некоей децентрализаторской программы, которую Владимир Андреевич собирался воплотить в жизнь по восшествии на престол. Нельзя же считать Владимира Старицкого сторонником удельной раздробленности на том формальном основании, что сам он был удельным князем. А стань он самодержавным государем, какую бы политику Владимир взял на вооружение?
   Новгородские помещики, которых А. А. Зимин записывает в оппозицию, в массе своей были служилыми людьми из центра России, испомещенными на берега Волхова при Иване III и Василии III, и потому они никак не могли ностальгировать по былой новгородской вольности. Остатки независимости Св. Софии носили декоративный характер и не угрожали процессу централизации, что бы под этим ни подразумевалось. За столетие зависимости от Москвы Новгород пережил не одну волну репрессий, и у нас нет свидетельств существования там неких сепаратистских сил во времена Грозного. Русскую церковь также трудно признать оплотом децентрализации, напротив, ее роль в создании единого Российского государства трудно переоценить. Если же церкви удавалось ограничивать самовластие государя, возможность безоглядно распоряжаться жизнью и свободой своих подданных, то это влияние стоило бы признать исключительно благотворным.
   Исследуя истоки опричнины, А.А. Зимин, очевидно, не различает единодержавиеи единовластие. Следовательно, сопротивление единовластию в трактовке Зимина превращается в сопротивление единодержавию, то есть политике централизации. В этой связи обратим внимание на важный вывод А.Е. Преснякова о том, что «великокняжеская власть, занимаясь собиранием национального государства, искала не только единства, но и полной свободы в распоряжении силами и средствами страны»[877].
   Между прочим, сам Грозный не скрывал целей опричнины, заявляя, что отныне он будет править самовластно. Почему-то Ивану не верят, отыскивая в опричнине потаенный смысл. Р.Г. Скрынников отмечает, что при традиционном порядке царь не мог избавиться от опеки Боярской думы, поэтому он решился на государственный переворот, пытаясь утвердить в России самодержавную форму правления[878]. Готовы полностью согласиться с настоящей характеристикой намерений государя, чего, похоже, нельзя сказать о самом ее авторе.
   С.О. Шмидт также считает, что, учреждая опричнину, царь хотел «защитить свое «вольное самодержавство», оградить себя от всего, что мешало или могло помешать его произвольному правлению». Вместе с тем исследователь нашел для Грозного нового противника в лице «укрепившегося централизованного аппарата». При этом С.О. Шмидт верно замечает, что, стремясь к максимальной абсолютизации своей власти, Грозный оставался в то же время в плену политических понятий, характерных для общественной психологии удельных времен, и, видимо, больше чувствовал себя «самодержцем» в своем «государевом» уделе, чем в Российском государстве[879]. Однако исследователь считает возможным совмещать подобный подход с утверждением (опять же не подкрепленным фактическим материалом), что опричнина была орудием борьбы со «всесильной бюрократией».
   Упомянутые нами исследователи опричнины, несмотря на несхожесть выводов, сходятся в одном, априори полагая, что программа Грозного нацелена на решение реальных проблем (или устранение реальных угроз), стоящих перед государством. Что бы ни предпринял Грозный, в его действиях непременно изыскивается некое рациональное зерно или даже «прогрессивное» начало. При такой «установке» анализ исторического материала, каким бы добросовестным он ни был, неизбежно превращается в поиск в темной комнате отсутствующей там черной кошки.
   Между тем еще в середине XIX века звучали веские предупреждения о том, что рациональный подход к изучению эпохи Ивана Грозного ведет в тупик. Комментируя очерк К. С. Аксакова, раскрывшего «художественную природу» политического творчества царя, которая «влекла его от образа к образу, от картины к картине, и эти картины он любил осуществлять», Костомаров утверждал, что писатель «подписал приговор всем возможнейшим попыткам отыскать у Ивана какие-либо определенные идеи, какие-нибудь преднамеренные, неизбежные цели..»[880].
   Костомаров, безусловно, поторопился. Спустя пять лет К.Д. Кавелин заметил, что «объективная, предметная сторона вопроса остается по-прежнему очень загадочной». Направление поиска «объективности» К.Д. Кавелин указал вполне конкретно: Грозный, оказывается, «чуял беду и боролся с ней до истощения сил». Историк призвал к поиску «глубоких объективных причин», спровоцировавших преступления Грозного. И сам ее назвал. Дело, оказывается, «в значительном притоке в Великороссию (из Новгорода, Пскова, княжеств литовских..) элементов, чуждых ее общественному складу, не дававших в западной России сложиться государству, и столько же враждебных ему в Великороссии»[881]. На протяжении столетия многие выдающиеся представители нескольких поколений отечественной медиевистики, следуя рецептам Кавелина, искали «объективные причины», а точнее, занимались поиском врагов московского самодержца.
   Еще в конце XIX века, оценивая труды Кавелина и его последователей, Н.К. Михайловский вынес суровый приговор в адрес апологетов Грозного: «Солидные историки, отличающиеся в других случаях чрезвычайной осмотрительностью, на этом пункте (т. е. в суждениях о Грозном) делают смелые и решительные выводы, не только не справляясь с фактами, им самим хорошо известными, а даже прямо вопреки им, умные, богатые опытом и знанием люди вступают в открытое противоречие с самыми элементарными показаниями здравого смысла; люди, привыкшие обращаться с историческими документами, видят в памятниках то, чего там днем с огнем найти нельзя, и отрицают то, что явственно прописано черными буквами по белому полю»[882]. Отзыв весьма резкий, учитывая, что он исходит не от историка. Однако в середине прошлого века признанный знаток эпохи Грозного С.Б. Веселовский весьма иронически отозвался о своих коллегах, которые оценивают «явления далекого прошлого, не считаясь с фактами, и приписывают царю Ивану такие замыслы, которые, вероятно, никогда не приходили ему в голову»[883].

Театр одного абсурда

   Не материальный потенциал родовитой знати, не «реакционная» Боярская дума, не призрачная «децентрализаторская» оппозиция и тем более не приказная бюрократия препятствовали тирании Ивана, а в целом весь складывавшийся столетиями строй российской жизни. По меткому замечанию Г. Федотова, за мрачным шутовством опричнины кроется психология бессилия – перед силами традиции, перед вековым укладом, за которым стоят моральные силы народной совести и авторитет православной церкви[884].
   Натолкнувшись на пределы самовластья, возводившиеся все годы становления русской государственности, оценив их крепость, Иван принялся искать выход. Двоякость общественной жизни, двоякость системы высшего управления подсказали ему искомое решение. Дьяк Иван Тимофеев уже в начале XVII века указывал на то, что Иван «возненавидел грады земли своя» и разделил их «яко двоеверны сотворил». Другой современник обвинял Грозного в том, что, разделив государство, он заповедовал своей части другую «часть людей насиловати и смерти предавати». Характерно, что С. Ф.Платонов, приводя данные свидетельства, отзывается о них весьма уничижительно[885]. Впрочем, на эту особенность метода исследователя обратил внимание еще Ключевский, который, рецензируя одну из работ Платонова, обратил внимание на претензии последнего к тому же дьяку Тимофееву, который, субъективно обсуждая пережитую эпоху, выходил из роли историка. «… Как будто вдумываться в исторические явления, описывать их, – значит выходить из роли историка: суждение не тенденция, и попытка уяснить смысл явления себе и другим не пропаганда»[886].
   Между тем даже эти короткие реплики современников куда точнее раскрывают смысл катастрофы, случившейся в 1565 году, чем фундаментальные изыскания в области «аграрно-классовых» отношений. Россияне – жители земщины – предстали в глазах Ивана в виде «неверных», «бусурман», а опричники во главе с государем выступили в роли радетелей православия и борцов с врагами христианства. Иван действительно «играл Божиими людьми», собственно опричнина – и есть большая игра, прологом которой послужил спектакль с декабрьским отъездом из Москвы. Иван самолично раздал роли: себе – Бича Божия, эдакого нового Атиллы, своим противникам – Божьих супротивников.
   Опричнина также воспринималась русским человеком как явление враждебное, Грозный в полной мере отдавал в этом отчет, и более того, очевидно, сознательно рассчитывал на подобную реакцию. «Чужак… всегда имел оценочные определения, – отмечает филолог В.В. Колесов. – Собственно именно с подобных оценочных признаков позднее и «снимается» представление о чужом – это диво «чудное», чудо-юдо поначалу, а потом и «странное» (ибо приходит с чужой стороны), а позже еще и «кромешное», ибо таится в «укроме» и «окроме» нас, даже «опричь» нас, т. е. вне нашего мира – кромешная сила, опричное зло («опричники»), которых остерегаются как чужого, странного, кромешного – чуждого»[887]. Грозный и его опричная машина глубоко чужды России и всему русскому, отсюда неизбежность войны на уничтожение и ее крайне жестокий характер.
   Можно ли найти аналогию этому явлению в российской истории. Немало сходного между Грозным и Петром I. У того были свои опричники – потешные полки, выросшие впоследствии в гвардию. Оба государя были западниками, причем западниками своебразными: они тянулись к европейскому блеску, но при этом относились к западному образу жизни равнодушно или даже враждебно. Оба выдвигали худородных и беспринципных, но преданных людей. Оба были изощренно жестоки, оба любили пародировать и скоморошничать.
   Правда, Петр был более последователен и удачлив. Если Иван мечтал жениться на иностранке – хоть на королеве Елизавете, хоть на какой-нибудь Марии Гастингс, то Петр женился-таки, пусть его избранницей и оказалась простая ливонская служанка. Если Иван потерял свои завоевания в Прибалтике, то Петр благополучно завершил Северную войну. Если Иван убил сына непреднамеренно в припадке ярости, то Петр хладнокровно уничтожил царевича Алексея. Если Иван так и не достроил опричную столицу в Вологде, то Петр возвел новый город на невских берегах.
   Сравнения между двумя государями можно было бы множить, однако одно принципиальное отличие делает изыскания в этом направлении бессмысленными. Петр – реалист и практик, пусть и увлекающийся, «вечный работник на троне». Иван – идеалист, он привычно бежит в мир иллюзий, которыми, кроме прочего, руководствуется в практических делах. Он подчиняет реальность умозрительным построениям, действительность – желаемому, совмещает несовместимое. Еще и поэтому таким жестоким и непримиримым становится конфликт между мечтателем Иваном и обществом, живущим «на земле». Как справедливо заметил историк XIX века Бестужев-Рюмин, сравнивая Ивана IV и Петра I: «Государственные практические люди никогда не заходят так далеко, как отвлеченные теоретики»[888].
   Князь Курбский обвинял Ивана в том, что тот – «хороняка и бегун». Действительно, Иван все время бежит: он настоятельно просит у Елизаветы убежища в Англии, укрывается в Александровой слободе, строит столицу-убежище в Вологде. Иван сам гонит себя и сам же от себя скрывается. Грозный уединяется в Слободе, как в детстве уединялся в книжном мире. Ему по-своему уютно в этом образе гонимого скитальца. Он примиряет эту личину и при учреждении опричнины, и много лет спустя – в 1572 году, составляя духовную грамоту, он вновь видит себя принужденным странствовать по дальним странам. Подобный эскапизм – бегство не от реальной угрозы, а скорее от реальной жизни. Но, если столкновение с ней неизбежно, Иван объявляет реальности войну.
   Когда Грозный с возмущением пишет о боярских претыканиях, он почти искренен: он решительно не понимает, как можно супротивничать земному богу. В первом своем послании Курбскому Грозный почти искренне возмущен тем, что князь предпочел бегство и жизнь гибели от руки своего законного государя[889]. Иван не способен примириться не с боярами, а со всей существующей системой ценностей, сложившимся миропорядком, самой Россией. Казалось, идеалист обречен на поражение. Однако именно взгляд со стороны, взгляд «беглеца» помогает распознать и силу, и уязвимые места «мира сего», помогает ему понять его лучше, чем иным знатокам жизненной правды. То обстоятельство, что он живет по другим, отличным от общепринятых законам, играет по своим правилам игры, помогает ему одерживать верх, как это случилось зимой 1564/65 года.
   Если искать последователей Ивана на российском престоле, то на эту роль лучше подходит не Петр, а его правнук Павел. После прагматичного полувекового женского правления, «романтический наш государь» стремился воплотить в жизнь представления об идеальном самодержавном государстве, об идеальном политическом строе, которые складывались в его сознании за долгие годы унижений и вынужденного прозябания. «Малый двор» в Павловске, гатчинское войско, эпопея с Мальтийским орденом – яркие проявления того же эскапизма, отголоски опричнины, попытки создать параллельный мир, отвечающий взглядам на искомое устройство государства и общества, некую корпорацию избранных. Глава Ордена Павел – тот же игумен псевдомонастыря; Михайловский замок – Александрова слобода Павла, который ищет убежища, чтобы укрыться от мира, отторгающего навязываемые ему благодеяния.
   Одна из современниц Николая I назвала его «Дон Кихотом самодержавия». Эта характеристика подходит и для его старшего брата Александра, и еще в большей степени – для их отца. «Дон Кихотом» называл Грозного И. Забелин. Как и герой Сервантеса, Иван свое умонастроение почерпнул из книг. «Воспитанный этими (библейскими. – М.З.) сказаниями, новый царь не сомневался в своем призвании без пощады истреблять врагов, где бы они ни появились… Это была истина старозаветная у всех народов древности, но в библейских сказаниях она являлась истиной религиозной и потому в сознании молодого царя получала особую святость»[890].
   Подобно Дон Кихоту, Павел и Грозный неистово верили в свое высшее предназначение и готовы были сражаться за него. В свое время Иван Грозный, по словам Антонио Поссевино, вознамерился «казаться чуть ли не первосвященником и одновременно императором». Спустя два столетия Павел I воплотил намерение Грозного в законодательстве, провозгласив себя верховным попечителем православной церкви. Иногда Иван и Павел совпадают не только в устремлениях, но и в терминологии. Павел, как и Иван, отделяет царские земли от государственных, учреждая Департамент уделов.
   Еще более значительным кажется другое совпадение. Известен заинтересовавший в свое время Пушкина эпизод из павловских времен:
   некий дворянин, завидев приближающийся императорский эскорт, счел благоразумным спрятаться от греха подальше за забором. Ставший свидетелем этой ретирады простолюдин прокомментировал ее следующим образом: «Вот-ста наш Пугачев едет!»[891] Политический инстинкт подсказал мужику, что император Павел – такой же мятежник, такой же бунтовщик против существующего порядка, как и Емельян Пугачев. Учреждение опричнины – тот же мятеж, о чем крайне точно и емко выразился современник: «словно страшная буря перевернула разум царя, освободила нрав его свирепый, и стал он мятежником в собственном государстве». Но при этом Иван по природе был своей жесток и коварен, в то время как Павел добросердечен и благороден. Потому одному было предназначено стать жертвой, а другому – палачом.

Глава 15
АНТИ-РОССИЯ

   Прежде страшного и грознаго твоего, ангеле, пришествия умоли о мне, грешнем, о рабе, твоем, имярекъ. Возвести ми конец мой, да покаюся дел своих злыхъ, да отрину от себе бремя греховное. Далече ми с тобою путешествати, страшный и грозный ангеле, не устраши мене, маломощного. Дай ми, ангеле, смиренное свое пришествие и красное хождение, и велми ся тебе возрадую. Напои мя, ангеле, чашею спасения!
Канон Ангелу Грозному, воеводе

Два Иоанна

   В день Иоанна Предтечи 24 июля 1534 года, когда в Великом княжестве Московском шел первый год правления Ивана IV, за тысячу верст от Москвы в германском Мюнстере бывший подмастерье портного и странствующий актер Ганс Боккольд, к тому времени более известный как Иоанн Лейденский, был единодушно провозглашен горожанами «Христом царем».
   ..Мюнстерская эпопея началась в феврале того же года, когда власть в городе захватили приверженцы секты анабаптистов. Это религиозное движение получило наибольшее распространение в Нидерландах, но после того, как там сектантов начали преследовать, они перебрались в Мюнстер. Анабаптисты, или Второкрещенцы, призывали ко второму огненному крещению, которое, по их мнению, являлось дверью в Третье Царство, в Царство Духа, Царство Апокалипсиса. Властитель Вестфалии Франц фон Вильдек осадил мятежный город, но занять его удалось лишь спустя ровно год после провозглашения Боккольда-Иоанна «Христом Царем»[892].
   Анабаптистское царство Иоанна Лейденского многими своими чертами поразительно напоминает российскую опричнину Иоанна Московского, а Манстер тех лет – Александрову слободу. Подчинив себе город, второкрещенцы выгнали всех «неверных», предварительно ограбив их до нитки. Часть изгнанных погибла от лютой стужи. «Изгнаны будут сыны Исава: да воцарятся сыны Иакова», – приказал Иоганн.