с разведенным клейстером, вокруг разбросаны были длинные ленты
бумаги. Ирина заклеивала окна.

-- Холодно уже, Григорий Степанович, -- как бы
оправдываясь, начала она. -- Вот решила... Дует. Егор может
простудиться.

Егор вертелся тут же, мазал клеем полоски, прилеплял к
рамам.

-- Да-да, это вы правильно решили... -- механически
проговорил генерал, присаживаясь. Сразу заныло в левом боку.
Вот ведь знал, что так оно и будет, а все равно -горько
невыносимо! Он нащупал стекляшку с нитроглицерином. Только не
волноваться! Сейчас пройдет.

-- Вам письмо, Ирина Михайловна, -- сказал он, вытаскивая
из кармана макинтоша конверт.

Ирина переменилась в лице, насторожился и Егорка. Она
взяла конверт, пробежала глазами адрес. Генерал понял: от
него... Ирина нетерпеливо взглянула на Григория Степановича, не
зная, что делать. Распечатывать при нем или нет? Потом
решилась, надорвала конверт и дрожащими руками извлекла оттуда
небольшой листок бумаги. Впилась в него глазами.

-- Егор... Это тебе. От папы, -- проговорила она.

Егорка натянулся, как струнка.

-- Читай! -- потребовал он.

Ирина вновь бросила взгляд на генерала. Он понял, что она
не хочет читать письмо при нем, но какая-то сила держала его в
кресле. Ирина вздохнула, тряхнула головой и начала.

-- "Егорушка!.. -- голос у нее сразу сел. -- Поздравляю
тебя с началом первого в твоей жизни учебного года. Как мне
хотелось бы быть с тобою в этот день, вести тебя в школу вместе
с мамой, но... не получилось..."

Ирина сделала паузу, с трудом сглотнула слюну.

-- "Ты уж прости..." Нет, я не могу, Григорий Степанович!
-- на глазах у нее появились слезы.

-- Читайте! -- сурово произнес генерал.

-- "Когда ты вырастешь, ты поймешь, что не все наши
желания исполняются и не все поступки зависят от нас. Это очень
бессовестно, но это так. Есть такое слово -- ,,судьба", мой
малыш! Оно обозначает слишком много, чтобы понять его, и
слишком мало, чтобы прислушаться. Судьба -- это то, что
неотвратимо, от чего нельзя уклониться..."

-- Мама, что такое "неотвратимо"? -- спросил Егорка.

-- Неотвратимо... Это, это... -- Ирина не могла объяснить.

Генерал почувствовал, что тупая боль разливается по телу
со стороны левого плеча.

-- Неизбежно, Егор. Неизбежно, -- сказал он.

Ирина дочитала письмо. Последние слова были: "Мы
встретимся, малыш, жди меня...". Она положила листок на стол.

Григорий Степанович одними пальцами откупорил в кармане
стеклянную трубочку с нитроглицерином, но вытащить таблетку на
свет не мог решиться.

-- Все! Продолжаем уборку! -- встряхнувшись, объявила
Ирина и быстро направилась в детскую. За нею вышел Егор.

Поколебавшись, Григорий Степанович последовал за ними,
преодолевая боль в боку. Ирина держала в руках телефонный
аппарат.

-- Григорий Степанович, я уберу провод, ладно? Потом
протянем, если понадобится... -- сказала она.

"Если понадобится..." -- эхом отозвалось в нем. Он принял
из ее рук аппарат, смотал провод в клубочек и метнул через окно
в свою квартиру. "Собственными руками..." -- подумал он.
Обидно, что Егор воспринял это как должное -- не возмутился, не
огорчился даже; его сейчас занимала расклейка полосок. И это
усилило тоску Григория Степановича.

Он дождался, когда Егорка отправился в кухню за какой-то
надобностью, и тихо проговорил:

-- Послушайте, Ирина Михайловна, может быть, вы его еще
любите?

Ирина села с тряпкой, задумалась:

-- Он родной мне. Ничего не могу сделать. Не знаю.

-- Это привычка, -- отмахнулся генерал. -- Любовь --
другое... Любовь -- это когда дня не можешь прожить, чтобы не
увидеть, не услышать голос... Вот так-то, Иринушка...

Последние слова были сказаны генералом столь мягко и
проникновенно, что Ирина взволновалась, но тут же разозлилась
на себя, на генерала, на этот дурацкий разговор о любви за
расклейкой бумажных полос...

-- Мы всегда лишь свои чувства считаем истинными и
высокими, -- против воли язвительно начала она. -- У чужих --
все не то. Называйте, как хотите: любовь, привычка...

-- Не смею больше вам мешать. Извините, -- проговорил
Николаи внезапно осевшим голосом и двинулся к двери.

Ирина пошла за ним, опустив руки. Жалость вдруг охватила
ее при виде покорной фигуры генерала и его печальной лысины,
как тогда, на даче; захотелось погладить по голове, успокоить,
как ребенка. "Зачем я его расстроила? Он ведь хороший..." Но
тут же, будто строгая мать, погасила жалость: "Так будет лучше
для него. И для меня. Нечестно давать ему надежду".

Григорий Степанович остановился в дверях.

-- Прощайте, Ирина Михайловна, -- он попытался поцеловать
руку, но Ирина отдернула: что вы, грязная! с тряпкой!

-- До свидания, Григорий Степанович. Заходите, -- сказала
она, стараясь придать голосу обыденность, чтобы не превращать
эту сцену в прощание навсегда, в разрыв. Генерал понял это,
обиделся еще больше. С ним, как с ребенком, обращаются!

-- Нет. Спасибо, -- сказал он сухо и вышел.

И все равно по-детски получилось. Да что же это такое,
Господи?! Он наконец кинул в рот таблеточку нитроглицерина и,
насупленный, поспешил к лифту. Нажал кнопку первого этажа, и
кабина с завыванием провалилась вниз, будто в преисподнюю.

Стенокардия не унималась, сжимала грудь. Генерал мелкими
шажками миновал ущелье и, отдыхая на каждой ступеньке, добрался
до лифта в своем подъезде. Машина вознесла его к небесам, будто
в рай. "Куда же я в самом деле попаду?" -- невесело подумал он.
И уже выходя из лифта на своем этаже, с непреложностью понял:
жизнь кончена. Он удивился спокойствию, с каким осознал эту
мысль. Ничто не держало его тут больше: ни Маша, ни игры и
забавы, ни дачная "Швейцария", ни добровольная народная дружина
воздухоплавателей, созданная по его рецепту... Оказалось, что
все это ничего не стоит в сравнении с потерянной любовью. Он
удивился тому, что еще несколько месяцев назад жил себе
припеваючи, не помышляя ни о какой любви и довольствуясь
забавами, пока не свалилось ему на голову это чувство,
заставившее испытать острое до боли счастье и такое же
поражение.

Он вошел в свою комнату, подошел к раскрытому окну и
увидел наглухо затворенные рамы окна Егоркиной комнаты. За
отливающими свинцом стеклами он различил фигурку мальчика. Свет
в его комнате не горел. Егор готовился ко сну. Генерал подошел
к письменному столу и зажег настольную лампу. Полированная
поверхность стола была покрыта легчайшим слоем пыли. Генерал
провел пальцем -- остался след. Он уселся за стол и, положив
перед собою лист бумаги, твердо написал сверху: "Завещание".

Завещание было кратким. Все свои сбережения, имущество и
архив генерал отписывал Марии Григорьевне и лишь "Швейцарию" со
всеми ее холмами и долинами, тоннелями и мостами, стрелками и
вагонами он оставлял Егору Евгеньевичу Нестерову, сыну Ирины
Михайловны. А посему Ирина Михайловна со своею семьею получала
право безвозмездно и в любое время пользоваться дачей, на
территории которой находилась "Швейцария". Рука дернулась было
написать фразу о том, что это право не распространяется на
Евгения Викторовича, но генерал устыдился столь мелких мыслей,
размашисто подписал завещание и поставил дату.

Листок с завещанием он оставил в ящике письменного стола.
После этого он отправился к дочери, пожелал ей спокойной ночи и
оставил денег на коммунальные платежи: свет, газ, квартиру...
Вернувшись к себе, разделся и лег в постель, не закрывая окна.

Проснулся он среди ночи от сильной давящей боли в груди.
Из распахнутого окна веяло прохладой и сыростью. По карнизу
барабанил мелкий дождь. Генерала на мгновение охватил страх. Он
потянулся было к телефонному аппарату, чтобы вызвать "скорую",
но опустил руку. Чему быть, того не миновать...

Боль становилась нестерпимой. Генерал почувствовал, что
покрывается холодной испариной. В груди будто пробили дыру, и
туда устремился влажный холодный воздух. Григорий Степанович
кинул прощальный взгляд на раскрытое окно, откуда весною
снизошли на него благодать и беда, сделал попытку глубоко
вздохнуть всею грудью -- и захлебнулся на вдохе.

    Глава 35
    ОСЕННЯЯ ПЕСНЬ






Генерала хоронила Артиллерийская академия. Украшенный
цветами гроб с множеством венков, орденами и медалями на
бархатных подушечках был выставлен в актовом зале. Григорий
Степанович лежал в гробу в генеральском мундире, два молодых
курсанта стояли в головах, прижав к плечам узкие штыки. Под
звуки траурной музыки сменяли друг друга военные и штатские в
почетном карауле. На скамье родственников сидели трое в черных
одеждах: Мария Григорьевна, Ирина Михайловна и Егорка. Дочь
генерала настояла на этом. "Ближе вас у него никого не было
последние месяцы". Ирина покорилась, еще раз взвалив на плечи
груз пересудов и косых взглядов. Женой генералу не стала, но
стала вдовой...

Казнила себя, не переставая, за последний разговор и
проклятые окна и чувствовала, что осиротела. Странно, весною,
после того как улетела от Жени, такого чувства не было.

На Серафимовском кладбище, куда прибыла процессия
автобусов и машин, выстроились в колонну и под музыку вошли в
ворота. Стоял теплый солнечный день. На крышку гроба падали
сухие листья. У свежей могилы гроб открыли, и Григорий
Степанович последний раз обратился лицом к бледному осеннему
небу.

Когда наступила минута прощания, обе женщины подошли к
гробу и прикоснулись губами ко лбу генерала -- сначала дочь,
потом Ирина. Лоб был холодным и твердым, как мрамор. Через
минуту гроб на белых полотенцах опустили в могилу под выстрелы
ружейного салюта, от которых с криком взметнулись с деревьев
кладбища галки и вороны.

По главной аллее прошла торжественным маршем курсантская
рота.

На поминки, устроенные дочерью для фронтовых друзей и
бывших сослуживцев, Ирина не пошла. Слишком суровое испытание.
И так догадывалась, что много будет разговоров о ней и ее
отношениях с генералом. Боялась только, что Мария Григорьевна
опять сорвется, как летом, но была удивлена вечером, увидев ее
в окне трезвой, рассеянной и печальной. Они обменялись кивками,
сердечно и просто, как родные: крепитесь, жизнь есть жизнь...

Завещание генерала Ирину не удивило, но озадачило:
отказываться от "Швейцарии" неудобно, последняя воля покойного,
но и вступать во владение как-то не с руки; с собою не унесешь,
придется там бывать, опять возбуждая внимание соседей. Ладно,
до следующего лета далеко, нечего ломать голову.

Однако то, что не помянула, сидело в душе, как заноза.
Вроде бы пустая формальность, а поди ж ты... Посему решила на
девятый день пригласить к себе Марию Григорьевну, посидеть
вдвоем, о чем и сообщила дочери генерала через окно. Та приняла
приглашение, впрочем, довольно сдержанно. Ирина засуетилась,
принялась готовиться, хлопотать -- но что нужно к поминкам?
кажется, кутью! а как ее готовить? убей Бог, неизвестно.
Ограничилась киселем, вспомнив, что на поминках свекра
Анастасия Федоровна подала на стол черносмородиновый кисель,
немало удивив Ирину. Потом та же Анастасия Федоровна объяснила:
так положено.

Поколебавшись, Ирина купила бутылку водки. Опять-таки
боялась за Марию Григорьевну, за ее болезнь, но какие же
поминки без водки? Стол накрыла в своей комнате, аккуратно все
расставила и принялась ждать. Договорено было на восемь вечера.
Но прошел этот час, началась программа "Время", а дочь генерала
не появлялась. И в окнах ее было темно.

Ирина накормила и уложила спать Егора, подождала еще
полчаса, нервничая и поминутно выглядывая из окна, не появилась
ли дома Мария Григорьевна? В десять она решилась: откупорила
бутылку, разлила в рюмки -- себе, гостье и Григорию Степановичу
-- все по ритуалу. Последнюю рюмку накрыла ломтиком черного
хлеба. Телевизор выключила. Еще раз подойдя к окну и
убедившись, что в квартире генерала изменений не произошло,
Ирина вернулась за стол, приподняла свою рюмку, глядя на черный
ломтик, и выпила.

Водка обожгла рот, Ирина поспешно закусила салатом. "Надо
вспоминать", -подумала она, но ничего не вспоминалось, кроме
твердого холодного лба генерала в гробу. Она почувствовала себя
странно. Тишина в доме была необычайная, будто все притихли,
отдавая дань памяти покойному генералу. Ирина выпила еще и
через минуту ощутила тепло, разлившееся по телу. Она перестала
думать о ритуале и вдруг всплакнула, промокая слезы бумажной
салфеткой. Вспомнился ей красивый голос Григория Степановича, и
сам он -- бодрый, веселый, впервые появившийся в окне в то
странное утро. Вспомнился и другой -- жалкий, растерянный -- на
летней кухне, и сухие его руки, и капли пота, бегущие по
лысине...

Она выпила третью рюмку и почувствовала, что слегка
опьянела. "Вот и стану теперь, как Маша, -- подумала она. --
Какая все же она противная! Почему не пришла?" Ирина зажгла
свечу и погасила верхний свет. Горящая в подсвечнике свеча
напомнила ей апрельскую ночь, когда она жгла письма мужа, а дом
в это время летел над городом. Как быстро промелькнуло время!
Уже осень... Ирина подошла к старому пианино -- подарку Виктора
Евгеньевича, на этом пианино учили мальчика Демилле, -- открыла
крышку и уселась за клавиши. Не садилась давно -- больше года.
Пальцы сами собой взяли первый тихий аккорд "Осенней песни"
Чайковского. Ирина играла медленно, вспоминая, изредка
сбивалась, проигрывала место сначала. Слезы снова закапали у
нее из глаз. Любимая вещь Виктора Евгеньевича. Как хорошо ее
играл Женя! Как давно это было...

Вдруг она услышала посторонний шум, исходивший от окна.
Ирина встала, взяла свечу и подошла к задернутой тюлевой
занавеске.

В комнате Марии Григорьевны горел торшер в дальнем углу,
двигались какие-то фигуры. Она разглядела нескольких человек за
столом, уставленным бутылками портвейна: две женщины и двое
мужчин... Их движения не оставляли сомнений в том, что они
пьяны. В одной из женщин Ирина узнала Марию Григорьевну. Свет
торшера отбрасывал на пол длинные острые тени.

Внезапно откуда-то сбоку, из-за стены выдвинулась еще одна
мужская фигура, она была совсем близко от окна. Ирине
показалось, что лицо знакомо. Она всматривалась в окно,
приподняв свечу. Лицо внезапно исказилось гримасой ужаса -- и в
этот миг Ирина узнала мужа. Он стоял прямо перед нею,
вцепившись руками в подоконник, -- небритый, с непривычными
усами, исхудавший
-- и смотрел на нее, оцепенев от страха. Пьяные,
остановившиеся на ней глаза Евгения Викторовича были
белы. Вдруг он закрыл лицо руками, издав короткий хриплый звук, и
провалился в темноту. Тени за столиком качнулись, судя по
всему, они звали Демилле к себе. Потом одна из фигур пьяно махнула
рукой: Бог с ним...

Ирина, похолодев, нашла в себе силы загасить свечу
пальцами
-- ожога не почувствовала. Еще несколько секунд, словно
каменная, она стояла у окна, слыша редкие и крупные удары сердца. Она уже
ничего не видела перед собой, кроме мелких ячеек занавески. Как? Ее
муж? У Марии? Она ничего не могла понять.

Бежать туда? Вот он, нашелся! Нет, только не это.

Она вернулась на диван, села. Потом налила себе еще водки,
выпила одним глотком.

Померещилось?

Ирина заставила себя вновь подойти к окну. У Марии
Григорьевны уже никого не было. Лишь горел торшер, да тени от
бутылок наискось пересекали комнату.

Нет, не померещилось... Было.

    Глава 36
    ОФИЦИАНТ






За мгновение до пробуждения Демилле вспомнил: сегодня
первое сентября. Шлепая босыми ногами по полу, прошел вдоль
Бродвея, который в утреннем свете выглядел грубо и жалко, вышел
на лестничную площадку и взглянул в широкое, от пола, окно. По
мокрой улице шли нарядные дети под зонтиками -- белые
переднички, отглаженные синие костюмчики -- с цветами, с
мамашами... Отчетливо представил себе Ирину с Егоркой, которые
тоже сейчас впервые идут в школу по какой-то улице в этом
городе дождливым сентябрьским утром. Город вдруг представился
ему бесконечным, как Вселенная; он чуть не заплакал от злости и
бессилия, вернулся к смятой постели и с отвращением принялся
одеваться.

Настроение было испорчено с утра. Чтобы как-то его
поправить, Евгений Викторович, не забыв нацепить темные очки,
вышел из "стекляшки" и побрел по проспекту. У метро внезапно
купил букет длинных, как пики, гладиолусов и, чувствуя себя с
букетом уже увереннее, зашагал к ближайшей школе, откуда
доносилась бодрящая музыка.

Смешавшись с толпой родителей, он прослушал торжественную
церемонию первого звонка и, когда первоклашки, взявшись за
руки, стали входить в здание школы, преподнес букет пожилой
учительнице, которую выбрал заранее в толпе педагогов. Старуха
растроганно поблагодарила.

Он пошел наугад, свернул с проспекта и попал на тихую
зеленую улочку, окруженную невысокими домами. Дождь
прекратился. Пройдя несколько домов, Демилле оказался у
металлической решетки высотою метра два, ограждавшей заросший
кустами сирени двор с песочницами, грибками и качающимися
лошадками из железных прутьев. Двор полон был ребятишек двух-,
трехлетнего возраста; в стороне на скамейке сидела тучная
воспитательница, подставив солнцу рыхлое лицо. По виду --
обычный детсад, но что-то в детях показалось Демилле странным.
Он приостановился и стал глядеть на них сквозь решетку.
Внезапно понял: пальтишки на детях одинаковые, точнее, двух
сортов -- зеленые, чем-то напоминавшие солдатские шинели, и в
желтую крупную клетку. Заметив стоящего у забора человека, дети
один за другим выпрямились и стали смотреть на Демилле, будто
чего-то ожидая. Евгений Викторович смутился и потупил глаза.
Воспитательница тоже заметила Демилле и подошла вперевалку.

-- Вам кого нужно?

-- Нет, мне никого... Просто я остановился... Почему они
так одеты? -смешался Демилле.

-- Дом малютки у нас, -- строго сказала женщина.

-- Что это? -- вздрогнул Демилле, как от предчувствия.

-- Брошенные. Мамаши от них отказались, -- объяснила она
равнодушно.

Дети уже все оторвались от игр и застыли во дворе, как
солдатики, подняв лица. Евгений Викторович в растерянности
обвел их глазами и, не выдержав, отступил на шаг, повернулся и
побежал прочь, будто преследуемый их взглядами. В горле стоял
комок, мысли прыгали. Он увидел гастроном, вбежал в него и,
обведя невидящим взглядом витрины, остановился на кондитерском
отделе. Уже предчувствуя прекраснодушную никчемность своего
поступка, выбил в кассе килограмм шоколадных конфет, самых
дорогих, и с большим кульком в руках вышел из магазина.

Обратно к решетке продвигался медленно, заставляя себя
проглотить проклятый комок в горле. Дети снова играли. Демилле
подошел близко и притиснул лицо к решетке. Мешали очки. Он с
досадою сдернул их. Воспитательница недовольно взглянула на
него и подошла, уже с раздражением.

-- Ну? Чего вам?

-- Вот... я хотел... тут конфеты... -- шептал Демилле,
протягивая ей кулек сквозь решетку.

-- Запрещено нам, -- чуть более мягким тоном сказала она и
взяла пакет.
-- Детдомовский сами? -- уже уважительно спросила она, на что
Демилле только закивал головою, стукаясь лбом о холодные прутья. --
Ладно уж. У нас им хорошо, вы не подумайте...

Она обернулась к детям и позвала их. Они, дотоле стоявшие
неподвижно, как застигнутые врасплох зверьки, потянулись к
решетке, с надеждою взглядывая на Демилле.

-- Дядя вас угощает, -- сказала воспитательница,
принимаясь выдавать "Трюфели" по одному. -- Скажите спасибо
дяде.

Детская толпа затянула тонкими голосами "спасибо", и вдруг
сквозь этот нестройный хор кто-то сказал: "папа". Теперь они
стояли с конфетами в руках, не разворачивая их, и повторяли:
"папа".

-- Это не папа. Это дядя, -- наставительно произнесла
воспитательница и, оглянувшись на Демилле, шепнула с
неудовольствием: -- Идите же. Чего стоять? -- но Демилле и сам
уже, резко повернувшись, пошел назад с бешено колотящимся
сердцем.

Стиснув зубы, с колом в горле, он дошел до дискотеки,
забрался в кладовку и только тут разрыдался, как ребенок.

День провел в апатии, питаясь припасенным кефиром с булкой
и не покидая дискотеки. В глазах стояли брошенные дети на
полянке, как грибки. Сел писать письмо Егору: "Егорушка!
Поздравляю тебя с началом первого в твоей жизни учебного
года..."

К вечеру начался большой сбор. Пришел Серопян, переоделся
в смокинг с бабочкой, явились Зеленцов и Малыгин в одинаковых,
с блестками вечерних костюмах, начали прибывать гости. Алик
кинул Евгению Викторовичу сверток:

-- Переоденься.

Там оказался костюм официанта: бежевые брюки, зеленая
куртка, бабочка. Демилле вяло запротестовал, но Алик только
руками развел:

-- Мы же договорились...

Демилле с отвращением надел костюм.

Среди гостей были все, кто помогал, -- доставал материалы,
устраивал запись музыки, -- а также официальные лица из треста,
райкома комсомола и милиции. Демилле снова нацепил темные очки.

Программа началась в семь часов при полном стечении
публики и внушительной толпе у входа, сдерживаемой
дружинниками. Специально записанная Зеленцовым заставка,
состоящая из шумов большого города, началась в полной темноте,
и вдруг вспыхнул огнями Бродвей, вызвав шквал аплодисментов.
Прожектор высветил лицо Серопяна за стойкой бара.

-- Добро пожаловать, дорогие гости! Дискотека "Ассоль"
начинает свой новый сезон!

И сразу вступил Зеленцов у микрофона, полилась музыка...

Лидия толкнула Евгения Викторовича острым локтем в бок:

-- Пошевеливайся! Твой ряд у стены.

Демилле на негнущихся ногах направился к крайнему столику,
принял заказ, перешел к следующему. Молодые люди кивали на
него: "Новенький!". Девица лет семнадцати спросила:

-- Как тебя зовут?

-- Евгений Викторович, -- ответил Демилле, стараясь
сохранять достоинство.

-- Ой! -- прыснула она. -- Женечка, значит?

По столикам пошло гулять: "Женечка... Женечка...". Когда
Демилле вернулся к своему ряду с подносом, уставленным
закусками, его уже иначе не называли.

-- Женечка, к нам, к нам!

-- Я же просил помидорчики, Женечка!

-- Женечка, квикли!

Лидия на ходу обучала Демилле тонкостям официантского
искусства, кои состояли в умении так распределить порцию
закуски на тарелке, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в
честности официанта. Демилле науку не усвоил, продолжая носить
полновесные порции, что вскоре было отмечено посетителями. Этим
старался заглушить упреки совести: буду, мол, работать
официантом, но честно! Любой честный труд почетен. Уже гремели
танцы, трясся пол; Зеленцов трещал у микрофона:

-- А сейчас немного отдохнем под медленный танец
композитора Косма в исполнении оркестра Поля Мориа. Танец
посвящается нашей постоянной посетительнице Светлане,
отмечающей сегодня свое совершеннолетие... Но что это
примешивается к звукам волшебной музыки Косма? Что я слышу? Да,
это звуки поцелуев. Два поцелуя в левом углу, кто больше? Три
поцелуя справа, а вот наконец засос в центре зала! Красиво жить
не запретишь, не так ли, как говорят французы!

Демилле мутило.

В девять часов был объявлен перерыв для коллективного
просмотра программы "Время". Представители райкома одобрительно
закивали. В окнах небоскребов возникли дикторы Центрального
телевидения, молодежь потянулась к стойке, где хозяйничал
Серопян, разливая коктейли и кофе. Лидия зазвала Евгения
Викторовича на кухню, плеснула в стакан коньяка:

-- С почином!

-- Ты, Лидия, обхаживай его, обхаживай, -- одобрительно
кивнула Варвара Никифоровна. -- Мужчина в цвете. И неженатый.

-- Почему вы так решили? -- спросил Демилле.

-- Да разве женатый мужик станет в кладовке ночевать?

Лидия выпила, взглянула заинтересованно. Демилле поспешил
ретироваться.

Снова загремела музыка и гремела, не переставая, до
закрытия. У Демилле с непривычки заложило уши. Он двигался в
полном отупении, неловко обходя прыгающих возле столиков
молодых людей. Очередной раз вернувшись на кухню, получил от
Лидии:

-- Вот что, милок. Хватит комедию ломать. Носи столько,
сколько я. Понял?

-- Буду носить, сколько положено, -- сквозь зубы отвечал
Демилле.

-- Алик! Алик! -- закричала она, призывая хозяина.

Серопян благодушно выслушал претензии Лидии.

-- Женя, что за мелочевка? Кусочком больше, кусочком
меньше... Ей же трудно работать.

-- Пускай носит правильные порции.

-- Что?! -- вскинулась Лидия.

-- Оставь его. Первый день. Хочет честно, пусть носит
честно, -успокоил ее Серопян. -- Всякому овощу свое время.

При расчете Демилле сдал до копейки сдачу каждому столику,
вызвав легкую растерянность публики. Когда это повторилось на
второй и на третий вечер, у Демилле сама собою возникла
ласковая кличка, которую он услышал случайно, проходя мимо
кучки молодых людей в гардеробе:

-- Мы сегодня у Женечки-придурка сидели.

...Потянулись вечера, похожие друг на друга, как удары
барабана: бум, бум, бум... По утрам Евгений Викторович
отлеживался в кладовке, пытаясь собраться с мыслями и
представить себе дальнейшее существование, но не получалось. В
первый же выходной понедельник отправился к Львиному мостику на
канале Грибоедова, где собирались желающие сдать или снять
жилплощадь. Потолкался там безуспешно, отказавшись от отдельной
квартиры гдето неподалеку от Тучкова моста -- это было ему не
по карману.

Растерянность молодой публики при виде честного официанта
быстро сменилась пренебрежением, а затем и враждебностью тех,