выкручиваться.

Однако еще хуже действовало на кооператоров электрическое
освещение квартир, работающее с утра до ночи. Лампы дневного
света, поставленные везде по решению правления, лишь
подчеркнули отсутствие солнечного света. Город вступал в пору
белых ночей, на улицах было светло днем и ночью, а в жилищах
кооператоров мертвенно синели люминесцентные лампы, издававшие
монотонное, выматывающее душу жужжание. Кооператив жил как бы с
повязкой на глазах, благодаря тесному соседству со старыми
домами на Безымянной. Воздействие было чисто физиологическое.

Самое печальное, что отсутствие света было неустранимо.
Если режим неразглашения со временем можно было ослабить, по
крайней мере, можно было на это надеяться, то говорить всерьез
о сносе старых домов и расчистке места вокруг кооператива никто
не решался.

Я хочу подчеркнуть маленький нюанс, милорд. От
неразглашения в равной мере страдали все кооператоры, однако
отсутствие солнечного света коснулось их неравномерно.
Квартиры, выходящие окнами в торцы здания, не испытывали
никаких неудобств. Почти так же обстояло с верхними этажами,
имевшими обзор из окон в виде однообразного ландшафта крыш
Петроградской стороны. Но таких квартир было меньшинство.
Подавляющее большинство кооператоров жило окнами в щели по
обеим сторонам здания и могло лицезреть лишь старые стены
соседних домов, освещаемые ртутными лампами.

Немудрено, что в таких условиях наметилось некоторое
различие в настроениях и подходу к проблеме среди разных слоев
кооператоров, что подрывало дух коллективизма. Одни бодрились,
призывали к единству и борьбе с трудностями, напирали также на
местный патриотизм, другие же смотрели в будущее с меньшим
оптимизмом и переключили свою энергию на индивидуальные поиски
выхода. Эта часть воздухоплавателей уже летом, пользуясь
отпусками, деятельно занялась обменом квартир, используя разные
способы: личные контакты в местах скоплений желающих
обменяться, бюро обменов, приложение к газете "Вечерний
Ленинград" и объявления -как официальные, расклеиваемые
специальными службами, так и самодеятельные, которые лепятся
где попало, на любом удобном месте.

Естественно, варианты были неравноценны. Понимая, что
обменщиков трудно привлечь экзотикой расположения дома и
постоянным отсутствием дневного света в квартирах, кооператоры
пускались на всяческие хитрости, предлагая ряд льгот при
обмене. Квартиры обменивались с уменьшением количества комнат и
общей площади, предлагались деньги по договоренности и иные
услуги, вроде бесплатного ремонта обмениваемой квартиры или
гаража в придачу. Однако охотников находилось мало. Стоило
желающему обменяться с выгодою приехать на Безымянную, чтобы
посмотреть квартиру собственными глазами, как наступало быстрое
разочарование. Никакие прибавочные метры и суммы по
договоренности не могли компенсировать пугающего вида ущелий по
обеим сторонам дома и придвинутых вплотную к окнам чужих домов.
"Что же так неудачно построили?" -- качали головами обменщики,
но кооператоры, связанные подпиской о неразглашении, даже тут
не могли отвести душу и пожаловаться на космические причины
беспорядка, чтобы получить хотя бы моральную компенсацию, а
вынуждены были глухо бормотать про ошибку в проекте,
халатность, безмозглость... Коротко говоря, врали.

В таких случаях соглашались на обмен либо отпетые,
опустившиеся люди, как правило, алкоголики, коим нужны были
деньги, либо одинокие старики и старухи по той же причине.
Другим, более редким вариантом была сдача кооперативной
квартиры внаем. В этом случае кооператоры подыскивали себе
другую, тоже сдающуюся внаем, и поселялись в ней, свою же
сдавали за полцены либо отчаянно нуждавшимся студентам, либо
вполне солидным мужчинам, якобы для работы, что на деле
означало превращение квартиры в место свиданий.

Таким образом уже к осени наметилась тревожащая тенденция
в демографии кооператива: трудоспособное и в целом морально
устойчивое население нашего ЖСК стало разбавляться нерабочим и
антиобщественным элементом, что повлекло за собою ухудшение
морального климата. Тут и там на разных этажах возникали
сборища; сомнительного вида граждане попадались на лестницах и
в ущельях -они двигались бесшумно, как тени, крепко сжимая в
руках бутылки; по временам лестничные площадки оглашались
песнями и воплями; вскоре был зафиксирован первый пожар,
случившийся из-за неосторожности обращения с огнем в состоянии
опьянения (между прочим, горело над Рыскалями, в трехкомнатной
квартире, где поселилась семья из трех человек -- отец, мать и
взрослая дочь -- постоянно пьяные). Пожар удалось быстро
ликвидировать и даже завести дело на алкоголиков в надежде их
выселить, но Рыскаль сознавал, что дело будет затяжным, между
тем как устои расшатывались быстро.

Новоприбывшие, получившие обменные ордера, не были
воздухоплавателями, они не летели той памятной апрельской ночью
над городом, не пережили страшных утренних минут, не ощутили
вдохновения демонстрации и субботника. Словом, были чужими.
Изредка наведываясь в Правление, они лишь удивлялись стенной
газете со странным названием да обстановке штаба с картой и
портретом Дзержинского на стене, под которыми сидел худощавый
майор милиции, чего в других кооперативах не наблюдалось. Но
подписка о неразглашении, а паче нелюбопытство новоприбывших не
позволяли ввести их в истинный курс дела, а посему они так и
оставались отторгнутыми от редеющего коллектива
воздухоплавателей. Группы взаимопомощи каждого подъезда
проводили воспитательную работу с новичками, но больше по
обязанности, формально, считая их в глубине души чужаками.
Неудивительно, что те еще больше обособлялись, знать не хотели
моральных обязательств перед соседями, более того -досаждали им
умышленно, пользуясь для этого различного рода шумами и
антисанитарными акциями. В мусоропроводы спускалось все, что ни
попадет под руку, отчего происходили постоянные засоры, стены
лестничных площадок и пролетов покрывались постепенно вязью
рисунков и словосочетаний, далеко не все из которых были
пристойны, в лифтах мочились.

Но еще хуже было с пустующими квартирами, которых
становилось все больше, так что к августу насчитывалось уже
четырнадцать. Рыскаль с ними замучался. Это была жилплощадь
кооператоров, формально оставшихся членами кооператива, то есть
прописанных в нем, на деле же -- не проживающих и не сдающих
свои квартиры внаем. Первыми из этой группы были, как вы
помните, супруги Калачевы, покинувшие кооператив в день
субботника. Беглецы поселялись у родственников в ожидании
лучших времен, иные нанялись на работу в районы Крайнего
Севера, другие сняли квартиры -- в основном, неподалеку от
улицы Кооперации, чтобы не переводить детей в другие школы...
-- для Рыскаля все было едино: в доме оставалась пустующая
квартира, за которой надобно было присматривать, ибо
антиобщественный элемент в момент разузнавал о ее появлении и
начинал пользоваться ею для своих надобностей. Учитывая
примитивность дверных замков и крайнюю хлипкость самих дверей,
это было несложно. Правда, соседи-кооператоры доносили в
Правление, заслышав за стеною пьяные звуки, и тогда Рыскаль во
главе оперотряда совершал набег на притон, результатом чего
были арестования нарушителей. Те отделывались легко: более
крупного уголовно-наказуемого деяния, чем хулиганство, в их
поступках нельзя было отыскать. В итоге на этажах нашего дома,
кроме новоприбывших, которые сами были не подарок, постоянно --
в особенности же, по ночам -- хозяйничали пришлые люди с темной
биографией. Летучие притоны возникали то там, то тут, пока
наконец не грянул гром: в одной из пустующих квартир был
обнаружен труп изнасилованной молодой женщины. Слухи об этом
разнеслись по кооперативу молниеносно. Насильников и убийц
нашли через три дня, тут же -- на Подобедовой, -- а майор
Рыскаль получил предупреждение о несоответствии занимаемой
должности.

Но самым печальным и удручающим было то, что в результате
всего вышеописанного среди воздухоплавателей пышным цветом
расцвело доносительство. Причем доносили не только на уголовный
элемент, но и на тех соседей, которые вели себя непатриотично,
то есть намеревались обменяться, покинуть родной дом. Рыскаль
каждое утро обнаруживал в своем почтовом ящике анонимку или
подписанное письмо, где сообщалось, что кооператор имярек из
квартиры такой-то поместил объявление об обмене или же принимал
у себя обменщиков. Предлагалось принять срочные меры: осудить,
запретить обмен и даже передать дело в суд по обвинению в
нетрудовых доходах (намекалось на деньги "по договоренности").
Рыскаль мрачнел, он не любил анонимщиков, однако приходилось
знакомить с доносами членов Правления, это становилось
известным и группам взаимопомощи, а те начинали действовать,
охваченные благородным негодованием. Особенно усердствовала
Клара Семеновна Завадовская. Мысль о том, что кто-то может ее
обмануть, смыться из кооператива, оставив ее с темнотою в
окнах, не давала Кларе покою. Страдать -- так всем вместе!
Поэтому Клара в одиночку или поддерживаемая Ментихиной
врывалась к соседям, стыдила, произносила высокие слова о
долге, ответственности и том же патриотизме, что лишь
усугубляло раскол. Она же писала заметки в газету
"Воздухоплаватель", где публично объявляла изменников "врагами"
и грозила всякими карами. В приватных разговорах Клара
Семеновна подкапывалась и под Рыскаля, обвиняя его в
мягкотелости, в неумении навести порядок твердой рукой. Рыскаль
пытался уговаривать обменщиков не торопиться, но, исчерпав
аргументы, вынужден был подписывать обменные заявления, ибо не
мог нарушать закон.

Надо сказать, что супруг Клары Семеновны, отпущенный
органами милиции, в это же самое время пытался решить проблему
своим путем. Но об этом я расскажу после.

Таким образом кратковременный расцвет сменился упадком.
Пробудившаяся сознательность обернулась враждой коллективистов
и индивидуалистов, безобразиями и пьянством. Мне очень не
хотелось описывать эти явления, я надеялся на их случайность,
теперь же вижу, что ошибался. Особенно неудобно было перед
Вами, милорд. Как-никак Вы иностранец, а обнаруживать перед
иностранцами свои слабости и пороки мы не любим. Стыдно,
знаете... Я и сейчас сообщаю Вам об этом конфиденциально, не
решаясь вынести наши проблемы на страницы романа. Однако
молчать далее нельзя. Мы так привыкли считать наши неудачи и
промахи случайными, а достижения -- закономерными, что лишь
трезвый объективный взгляд, горькое сознание того, что пороки
столь же органично присущи нашему кооперативу
воздухоплавателей, сколь и добродетели, помогут нам выжить.

Заканчиваю свое послание. Я сбросил камень с плеч. Далее
умалчивать ни о чем не намерен. А вообще, я скучаю по Вам,
милорд. Боюсь также, что Ваше общение с Мишусиным может
отвратить Вас от нашей литературы, а она, ей-Богу, не так
ужасающе продажна, как может показаться.

Примите, милорд, уверения в совершеннейшей моей
преданности и почтении.

Ваш соавтор.

    Глава 31
    ФЕДОР ШУРЫГИН






В середине лета приехал из Ливии на родину младший брат
Евгения Викторовича Федор с семьею. Его контракт истекал не
скоро
-- через два года -- и теперь ему полагался лишь двухмесячный
отпуск: месяц за текущий год и месяц, припасенный с прошлого.

Федор Викторович был мужчиной выше среднего роста, с
наметившимся брюшком, аккуратными залысинами и чуть шаркающей
осторожной походкой. Внешне он производил впечатление усталого
чиновника министерства, дожидающегося положенной персональной
пенсии. Его гладко выбритое унылое лицо и постоянная покорность
в глазах никак не соответствовали семейному темпераменту
Демилле; странно было и подумать, что когда-то этот человек
тоже был обуреваем страстями, искал себя, ходил в храм
причащаться, шептал на ночь молитвы. Но давно это было, лет
пятнадцать назад. Сейчас если кто и напоминал ему по
неделикатности о грехах молодости, то Федор Викторович
терпеливо улыбался и объяснял кратко: "Дурак был". Однако вряд
ли это простое объяснение соответствовало истине, ибо глупость
не так легко поправима, а Федор Викторович был отнюдь не глуп.

Объяснение резкой метаморфозе, произошедшей с Федором
Демилле на двадцать пятом году жизни, многие связывали с
женитьбой. И действительно, все свершилось быстро, в один год.
Федор закончил строительный институт, пошел прорабом на
стройку, женился, сбрил бороду и сменил фамилию. Жена его --
Алла Шурыгина, выпускница филфака, в университете тоже
производила впечатление ищущей натуры, диплом писала по раннему
творчеству Ахматовой, вообще увлекалась стихами, но работать по
специальности не пошла. От ее филологического образования
сохранилась лишь привычка надменно судить о новинках советской
литературы да выписывать журнал "Вопросы филологии", комплекты
которого по прошествии времени обменивались на макулатурный
талон, дающий право приобрести книгу Стефана Цвейга или Мориса
Дрюона.

Казалось, оба нашли то, что искали. Демилле -- прочную
фамилию, а Шурыгина -солидного мужа. Впрочем, Федор Викторович
обрел окончательную солидность еще через год, когда вступил у
себя на стройке кандидатом в партию.

Именно тогда вместе с самоуважением он получил моральный
авторитет в семье, позволивший ему принять на себя функции
старшего сына, а впоследствии и главы семейства. Правда,
функции эти выражались более в сентенциях, чем в реальных
делах, ибо Федор Викторович не любил волноваться. Покой он
ценил превыше всего, находя в нем истинную гармонию,
умиротворение, решение всех проблем. Зачеркнув и осудив свое
прошлое, он перенес неприязнь к разного рода исканиям на всех
людей, паче же всего -- на родственников. Он решительно не
понимал действий своей сестры и поступков брата, которые вместо
того, чтобы успокоиться, выкидывали Бог знает что (Федор
Викторович всегда был в курсе через Анастасию Федоровну,
принимавшую близко к сердцу все перипетии судьбы своих детей и
делавшую их достоянием гласности). Поначалу он старался
воздействовать, то есть писал сестре и брату пространные письма
морализаторского толка. У Любаши сохранилось два: после
рождения Николь и Шандора; появление Хуана показало, что глас
брата остается гласом вопиющего в пустыне, и Федор прекратил
связь с сестрой. У Евгения Викторовича писем накопилось куда
больше. Тут были послания, знаменующие каждое новое увлечение
Демилле, особливо шумные выпивки, отказ переделывать конкурсный
проект по требованию руководителя мастерской, идеологические
разногласия с отцом, когда Виктор Евгеньевич и Женя ругательски
ругались по поводу какого-нибудь постановления... Все это, по
мнению Федора, не имело ни малейшего смысла, ибо нарушало
покой, не приводя к каким-либо результатам. "Женя! Ты опять
волнуешь меня..." -- такой фразой начинались почти все письма,
отчего выходило, что главной неприятностью, произошедшей от
поступка Евгения Викторовича, было нарушение душевного
спокойствия брата.

Характерно отношение Ирины к письмам Федора. Она, будучи
сама в волнении от поступков мужа (особенно это касалось
любовных увлечений и дружеских застолий), от души смеялась,
читая каждое новое письмо, и в этом находила успокоение. Таким
образом, письма отчасти достигали своей цели, хотя бы в
отношении Ирины. Демилле же злился, звонил брату, начинал
ругаться по телефону, чувствуя, что не прав по всем статьям, а
оттого заводясь еше больше. Дело обычно кончалось тем, что
трубку перехватывала Алла и сообщала Евгению Викторовичу
ледяным тоном: "Евгений, Шурыгин из-за тебя живет на валидоле",
-- она в глаза и за глаза называла мужа Шурыгиным.

Федор действительно не расставался с валидолом с молодых
лет, был мнителен и постоянно следил за пульсом. Он знал свой
пульс, как таблицу умножения; каждый лишний удар приводил его в
глубочайшее раздумье. Он искал причину этого лишнего удара, и
лишь добившись нормы, которая составляла у него шестьдесят семь
ударов в минуту, мог чувствовать себя относительно спокойным.

Во время похорон отца пульс его достиг восьмидесяти
четырех ударов в минуту и с тех пор, вот уже несколько лет,
никогда не поднимался выше этой отметки. Отчасти этому
способствовало и то, что со смертью отца Федор почти вовсе
перестал бывать в родительском доме, ограничиваясь разговорами
с матерью по телефону, обязательными поздравительными
открытками на Восьмое марта и Новый год и письмами к Евгению. А
последние два года пульс, несмотря на жару в Ливии, никогда не
превышал семидесяти, потому что связь с семьей осуществлялась
исключительно с помощью поздравительных открыток, а
производственные проблемы уже давно перестали влиять на
кровообращение Федора Викторовича.

К моменту заключения контракта на строительство цементного
завода в Ливии Федор Шурыгин занимал должность ведущего
инженера строительного треста с окладом в сто семьдесят рублей,
прогрессивкой и премиальными, имел трехкомнатную кооперативную
квартиру и небольшой счет на сберкнижке. У Шурыгиных была дочь
Виктория, девяти лет.

Если бы Федор Викторович знал, какой сюрприз готовит ему
старший брат в далеком от Ливии Ленинграде, то он, весьма
вероятно, отложил бы отпуск еще на год или же направился,
скажем, на южный берег Крыма. Однако он ничего не подозревал о
переполохе в родном городе, потому как не подозревала о нем и
Анастасия Федоровна, которая продолжала писать младшему сыну
пространные письма с новостями, невзирая на его молчание. Кроме
того, у Федора был прямой повод побывать на родине: он
обзавелся автомобилем и, отправив его малой скоростью через
Средиземное море, должен был самолично встретить ценный груз в
Ленинграде и устроить его надежно. Надо сказать, что покупка
автомобиля входила в программу установления окончательного
покоя в жизни; на эту тему было много сомнений, много доводов
"про и контра" -увеличит ли автомобиль жизненные хлопоты или же
уменьшит? Подсчитав все плюсы и минусы, Федор и Алла решили:
уменьшит. Ожидалось лишь небольшое усиление волнений, связанное
с покупкой и переправкой автомобиля домой, а дальше расчеты
показывали почти полный штиль.

Федор так увлекся получением контейнера с "Жигулями" в
экспортном варианте, что не сразу позвонил матери по приезде.
Не то чтобы забыл и замотался, а просто два таких волнения, как
устройство такелажных работ при погрузке и общение с Анастасией
Федоровной, хотя бы по телефону, наступившие одновременно,
могли загнать пульс в неисследованные частотные дебри. Потому
Федор Викторович решил действовать последовательно: сначала
"Жигули" и гараж, а потом встреча с родней. Только когда
сверкающий автомобиль цвета волны в Средиземном море занял
место в новеньком гараже и прошли сутки, требуемые на
релаксацию пульса, Федор набрал номер матери.

-- Мама, здравствуй, это я, -- сказал он.

-- Господи, Жеша, где ты пропадаешь? Я кручусь, как белка
в колесе. Любу положили в дородовое, дети на мне... Совсем
забыли мать! -сразу же накинулась на него Анастасия Федоровна.

Федор не удивился: голоса братьев Демилле были так похожи,
особенно по телефону, что мать всегда их путала. Неприятно
поразила его новость о Любаше, и он, держа левою рукой трубку у
уха, правой взялся за запястье и нащупал пульс.

-- Мама, это я, Федя... -- сказал он, считая удары.

-- Боже мой, Феденька... -- Анастасия Федоровна сразу
заплакала и продолжала дальше сквозь плач: -- Наконец-то! Я тут
одна разрываюсь, Женя куда-то пропал, не звонит совсем, Ирка
тоже... Люба в больнице, я совсем одна, -- Анастасия Федоровна
зарыдала. -- Если бы видел папочка, слава Богу, что он этого не
видит...

Федор Викторович отодвинул трубку от уха, так что
причитания матери слились в однообразное, еле слышное журчание,
и вновь придвинул, когда журчание оборвалось.

-- Что, Люба вышла замуж? -- строго спросил он.

-- Да что ты! Кто ж ее возьмет с тремя детьми? Я тебе
удивляюсь!

-- Значит, опять!

-- Опять! -- и Анастасия Федоровна вдруг весело
рассмеялась. Переход от слез к смеху у нее совершался
мгновенно, как у младенца.

Федор Викторович помолчал, соображая, способны ли
дальнейшие расспросы ухудшить его состояние, и все-таки
решился:

-- А как твое здоровье? -- спросил он и тут же вновь
отдернул трубку от уха, ибо зажурчало опять. Дождавшись
перерыва, он сказал в трубку, держа ее на отлете:

-- А у нас все в порядке. Приехали, здоровы, привезли тебе
подарок. Мы машину купили.

По донесшимся из верхней мембраны отрывистым звукам Федор
Викторович понял, что мать обрадовалась. Он снова осторожно
приблизил трубку к уху.

-- Я навещу тебя, -- сказал он.

-- Федя, навести Любу. Ей будет приятно.

-- Ты же знаешь, как я к этому отношусь, -- сказал он
спокойно.

-- Феденька, узнай, что с Женей. Мне не выбраться, да и не
хочу к Ирке ехать. Она последнее время совсем нас знать не
хочет.

-- Хорошо, мама. Тебе привет от Аллы.

При этих словах Алла, находившаяся в той же комнате,
воздела глаза к потолку. Она считала, что разговор слишком
затянулся.

-- Да-да, целую, -- сказал Федор и повесил трубку.

-- Ну что? У Демилле опять все вверх тормашками?
-презрительно спросила жена.

Федор Викторович пожал плечами.

-- Люба рожает.

-- Идиотка, -- коротко заключила Алла и ушла в другую
комнату.

Федор Викторович сделал несколько дыхательных упражнений
по системе йогов, после чего сел за стол и придвинул к себе
лист бумаги.

"Здравствуй, брат! -- вывел он. -- Мой отпуск начался с
волнений..."

И далее на трех страницах Федор развернул огорчительную
картину семейных безобразий, ожидавшую его в Ленинграде.
Невнимание к матери... подтвердившаяся законченная аморальность
сестры... есть и моя вина... однако Ливия, ожидающая цементный
завод, не позволяет каждодневно опекать расстроившийся семейный
клан, так что он надеется, что брат внемлет голосу разума и
совести...

И прочее в том же духе.

Федор запечатал конверт, открыл записную книжку и
переписал адрес брата: "Улица Кооперации, дом 11, кв. 287". Он
позвал Вику и велел ей опустить письмо в ящик.

Прошло несколько дней, в течение которых Федор и Алла
почти не выходили из дому, посещали только рынок неподалеку,
откуда приносили овощи и фрукты, недоступные в Ливии: редиску,
репу, свеклу, картошку, кабачки, огурцы. За два года им
осточертели бананы, апельсины, и теперь Федор каждый день
занимался консервированием овощей, готовил великолепные соусы и
потчевал семью. Он любил кулинарное искусство.

Алла без перерыва смотрела телевизор, впитывая
отечественную информацию -- начиная с "Утренней почты" и кончая
вторым выпуском "Сегодня в мире". Одна Вика с утра отправлялась
гулять и, вернувшись, рассказывала родителям о родине. Многое
ее удивляло. Временами она требовала, чтобы отец и мать
отправились с нею в город, чтобы на месте объяснить то или иное
явление, однако Федор Викторович неизменно отвергал эти
предложения, боясь увидеть что-нибудь такое, что вывело бы его
из равновесия.

Разумеется, не поехал он и к брату на улицу Кооперации,
ограничившись письмом. И правильно сделал -- это могло
кончиться резким учащением пульса при виде огороженного
фундамента. Отправив письмо, Федор принялся ждать ответа,
впрочем, без лишнего нетерпения.

Анастасия Федоровна звонила каждый вечер и рассказывала о
домашних делах, избегая говорить о Любаше, но все же не
выдерживала, кое-что сообщала. Любаша лежала пока в дородовом,
возбуждая всеобщее любопытство. Дело было даже не в ней, а в
Нике, регулярно приносившей матери передачи. Ее негритянское
личико вызывало толки рожениц и медперсонала.

Прошла неделя, но ответа от брата не последовало. "Мог бы
и позвонить", -- ворчал Федор. На что Алла лишь надменно
вскидывала плечи: "Будто ты не знаешь их безответственную
породу!". Получалось, что Федор к породе уже не принадлежал.
Огорчало его не столько отсутствие звонка от брата, сколько
необходимость что-то предпринимать.

И вдруг вечером на восьмой день Евгений Викторович явился
сам.

Федор открыл дверь -- и не узнал брата. Перед ним стоял
исхудавший человек с ввалившимися глазами, в которых читались
беспокойство и тоска... Волосы были длиннее обычного, почти
спадали на плечи, над губой пробивались непривычные жесткие
усы. Но еще страннее была одежда. На Демилле-старшем была
синтетическая куртка, украшенная звездно-полосатой эмблемой,
вельветовые джинсы и кроссовки. В руках Евгений Викторович
держал вместительный "дипломат" с блестящими замками.

Если бы не тревожный взгляд, Федор решил бы, что брат,
дотоле никогда не следивший за модой, резко изменил привычки.
Чего доброго, втрескался в какую-нибудь "фирменную" девицу и
старается внешне омолодиться. Но глаза говорили о другом.
Человек с такими глазами не мог быть не то что влюблен -- он не
мог даже думать о женщинах.