удивился, ибо кукушка иногда сбивалась со счета и куковала
тогда что-то несусветное. Проходя обратно в свою комнату через
прихожую, он услышал голоса на лестничной площадке за дверью.
Егорка припал глазом к застекленной дырочке.

Дверь напротив была распахнута, проем ярко горел,
подсвеченный изнутри соседской квартиры. В этом проеме четко
рисовалась человеческая фигура в странном одеянии -- расшитый
камзол и короткие штаны с застежками ниже колен, продолжавшиеся
белыми чулками. Но еще страннее была прическа человека --
длинные волосы, спадавшие на плечи и завитые в аккуратные
кольца, отчего голова была похожа на барашка. Егорка с трудом
узнал в этом человеке нового соседа.

Перед ним на лестничной площадке стояли двое тоже в
необычных старинных одеждах: один в длинной накидке без
рукавов, а другой -- в строгом пальто с бархатным воротником,
отливавшим синим цветом. Судя по всему, они прощались с
хозяином, церемонно кланяясь. Вдруг за спиною соседа показался
из квартиры рыжий кот, опушенный электрическим светом. Старик в
буклях наклонился к коту и взял его на руки. Егорка узнал кота,
тот принадлежал бывшему соседу, помоложе. Гости удалились,
причем Егорка успел заметить, что человек в длинной накидке
обладает весьма приметным острым носом.

Утром, когда Егорка выбежал с мусорным ведром к люку
мусоропровода, сосед тоже вышел из своей квартиры, направляясь
к лифту. На этот раз он был в шляпе, из-под которой виднелся
легкий пушок коротких седых волос, и в длинном прямом пальто
черного цвета. В руках старик держал тросточку.

Он остановился на площадке, с интересом наблюдая, как
Егорка вываливает в люк мусор, проваливающийся вниз с глухим
шуршанием.

-- Егор Демилле, если не ошибаюсь? -- наконец спросил он.

Егорка вздрогнул, оглянулся на незнакомца.

-- Так как же вас зовут, сударь? -- переспросил старик
насмешливо.

-- Егор Нестеров, -- потупившись отвечал Егорка.

-- Странно. Сын должен носить фамилию отца, -- сказал
старик, входя в распахнувшиеся перед ним с шипением двери
лифта. -- А подглядывать нехорошо! -- с улыбкой закончил он и
провалился вниз.

Егорка вернулся к матери с затаенным вопросом и долго
терся вокруг нее на кухне, не решаясь спросить. Мать вяло мыла
оставшуюся с вечера посуду. Над крышами Петроградской стороны,
видимыми из окна, вставало пустое воскресное утро.

После смерти Григория Степановича мать стала рассеянной,
скучной, в особенности после того вечера неделю назад, когда в
комнате был накрыт стол с закусками и киселем, оставившим у
Егорки горьковатый черничный привкус.

Наконец Егорка решился.

-- Мам, а почему у меня такая фамилия? -- спросил он.

-- Какая, Егорушка? -- не отрываясь от своих мыслей,
спросила она.

-- Нестеров.

-- Потому что это мамина фамилия, -- сказала мать.

-- А почему не как у папы?

Мать оторвалась от посуды и взглянула на сына почти с
мольбой: зачем тебе это? Не успела она придумать объяснение,
как в квартиру позвонили.

Мать, по привычке не спрашивая и не заглядывая в "глазок",
отворила дверь. Егорка увидел Марию Григорьевну: она была
бледна, как полотно, под глазами синие круги. Мария Григорьевна
заметно волновалась; двумя руками перед собою она неловко
держала черный "дипломат" с никелированными замочками.

-- Ирина Михайловна, ради Бога! Мне нужно вам что-то
сказать, -быстро проговорила дочь генерала.

-- Заходите, -- сухо пригласила мать.

Мария Григорьевна шагнула в прихожую и, явно торопясь, не
снимая плаща, щелкнула замочками "дипломата". Неловко откинув
крышку и держа чемоданчик одною рукою на весу, она порылась в
нем другой и извлекла малюсенькую прямоугольную бумажку.

-- Простите меня, я вас очень прошу, я пропащая... Но я не
за этим, -сбивчиво говорила она. -- Вот, возьмите... Это ваш
муж... Это его вещи... Я не могла знать, только сейчас
обнаружила. Простите, ради всего святого!

Мать деревянными пальцами взяла бумажку. Это была
телеграфная квитанция из Севастополя, удостоверявшая отправку
телеграммы на имя гражданки Нестеровой.

-- Мам, это от папы, да? -- встрепенулся Егорка в надежде.

-- Егорушка, посиди у себя! Посиди! -- мать несколько
суматошно подтолкнула его к детской комнате, а сама с Марией
Григорьевной закрылась в гостиной.

Егорка остался стоять в коридоре у закрытой двери, жадно
прислушиваясь к тому, что происходило в комнате.

А оттуда доносились обрывки сумбурного, прерываемого
плачем рассказа Марии Григорьевны. Егорка напрягся, чувствуя
какую-то страшную, скрываемую от него тайну и пытаясь соединить
бессвязные фразы генеральской дочери. "Встретились случайно...
у него вид ужасный... я сорвалась... ничего не рассказывал,
молчал... Он чего-то боится... я стала искать и нашла это в
бумажнике и еще тридцать рублей... Не понимаю, какие-то
распашонки. Он убежал сломя голову. Честное слово, вы не
подумайте!.. Я такая несчастная..."

Всхлипывания прекратились, Егорка услышал тихий голос
матери. Слов нельзя было разобрать, он лишь понял по интонации,
что мать смягчилась.

-- Да-да, вы совершенно правы! -- вдруг с жаром
воскликнула Мария Григорьевна. -- Это одно может меня спасти.
Но мне же никто не даст, я узнавала. Одинокая женщина. Я еще
весной справлялась в Доме малютки...

Мать снова что-то тихо проговорила.

-- Я бы на это согласилась, конечно!.. Игорь Сергеевич
может, как я не подумала! Спасибо вам, Ирина Михайловна, я так
вам благодарна...

Не переставая благодарить, Мария Григорьевна вышла из
комнаты, так что Егорка едва успел спрятаться в детской. Мать
проводила гостью и вернулась к сыну.

-- Егорушка, собирайся. Поедем к бабушке, -- сказала она.

-- К бабушке? -- Егорка удивился, потому что у бабушки не
гостили очень давно, с зимы.

-- У тети Любы сын родился! Твой двоюродный брат! --
объявила мать.

Егорка обрадовался перемене, произошедшей с нею: мать
вдруг стала деятельна, распахнула платяной шкаф и вытащила
оттуда свое нарядное синее платье, в котором Егорка не видел ее
с отцовского дня рождения.

Бросив широким жестом платье на спинку стула, мать вдруг
ни с того ни с сего чмокнула Егорку в затылок и удалилась в
ванную, а Егорка мигом пробрался в комнату родителей.
Любопытство его одолевало.

На диване лежал распахнутый "дипломат". В нем Егорка
увидел две мужские сорочки, складной зонтик, темные очки,
электробритву. Все было незнакомым. В хрустящем целлофановом
пакете он обнаружил кружевные распашонки и поздравительную
открытку, на которой было крупно написано: "Любаше и Ванечке!
Поздравляю вас со встречей! Брат и дядюшка". Егорка догадался,
что это писал отец. Где же он сам? Почему так таинственно
попадают в дом его вещи? Мальчика охватила непонятная тревога.

Мать вышла из ванной с красивым подкрашенным лицом, так
что у Егорки дух перехватило. Он смотрел на нее восторженно.
Мать рассмеялась, снова поцеловала его и погнала одеваться.
Через несколько минут сын и мать с пакетом вышли из дома.

Первым делом они зашли во второй подъезд, где помещалось
Правление. Дверь была приоткрыта. Они вошли в коридор, где
висела газета "Воздухоплаватель". За дверью с надписью "Штаб"
слышались голоса. Из кухни выглянула женщина в переднике,
приветливо кивнула.

-- Подождите немного. Игорь Сергеевич сейчас освободится.

Мать принялась читать газету на стене. Егорка втянул носом
воздух: из кухни аппетитно пахло пирогами.

Наконец открылась дверь штаба, и оттуда вышел небольшого
роста человек с длинным повисшим носом. Он был чем-то
недоволен. Вслед за ним выглянул майор милиции в голубоватой
форменной рубашке с погонами.

-- Я вас предупредил, Валентин Борисович. Будем принимать
меры, -строго сказал майор вслед уходящему посетителю.

-- Не имеете права мешать моей научной деятельности! --
парировал гражданин.

-- Но не в ущерб людям, -- уточнил майор, и гражданин
покинул Правление.

-- Вы ко мне? -- обратился майор к матери.

Она кивнула, и майор пригласил ее в штаб. Егорку мать
оставила в коридоре. Ему снова стало обидно: почему взрослые
имеют столько тайн? Он прислушался к тихому голосу матери, но
опять ничего не разобрал. Зато ответ майора уловил четко. "Это
вы мудро решили, Ирина Михайловна. Я позвоню, а вы мне
перезвоните в течение дня. Думаю, ответ будет положительный,
учитывая обстоятельства".

Далее мать с сыном заехали на Торжковский рынок, где
купили букет белых хризантем в виде трех шарообразных цветков
на длинных ножках. Еще через полчаса они подходили к
бабушкиному дому по тихой осенней улочке с невысокими желтыми
домиками странной архитектуры.

Дверь открыла сама бабушка Анастасия в кухонном фартуке.
Увидев невестку, она поджала губы, но тут же взгляд ее упал на
Егора, и бабушка, подобрев лицом, склонилась к нему с
поцелуями.

-- Люба! Иди сюда, смотри, кто пришел! -- позвала она,
выпрямляясь, после чего поцеловалась и с Ириной. -- Господи,
Боже мой! Как Егорушка вырос! Уже школьник, надо же!.. Совсем
вы нас забыли... А где Женя?

Егорка насторожился.

-- Он в командировке, -- ответила мать спокойно.

На крик выбежала Любаша с марлевой повязкой на лице. Она
торопливо сдернула ее, бросаясь к Ирине целоваться. Они
обнялись, смеясь и плача, и Егорка понял, что у матери камень
упал с души.

-- Любашка, ты уж не обижайся, что мы так... Ты же
знаешь... То одно, то другое... -- говорила мать, утирая слезы.

-- Да ладно тебе! Кто старое помянет... Не до обид сейчас.
Из меня Ванька все соки высасывает. Уже четыре восемьсот!
-засмеялась Любаша. -- Пойдем, покажу. Тяжело рожать на
старости-то лет!

-- Мыть руки! Вы что, к ребенку! -- заволновалась бабушка
Анастасия.

Они вымыли руки и, притихнув, осторожно ступая, прошли в
Любашину комнату, где в деревянной кроватке лежал животиком
вверх пухленький белокурый мальчик, болтая в воздухе ручками и
ножками. Мать вытащила из пакета распашонки.

-- Вот тут... приданое... И поздравление от Жени.

Бабушка Анастасия перехватила открытку, внимательно
прочитала надпись на ней.

-- С какой встречей поздравляет? Вечно его не поймешь!
-недовольно сказала она.

-- Ну, с нашей, мама! Мы же с Ванечкой встретились,
правда, мое ты солнышко?.. -- обратилась Люба к малышу,
склоняясь над кроваткой.

-- На отца похож... -- со значением, поджав губы,
проговорила бабушка и зашептала сзади Ирине: -- Звонит каждый
день, подарков накупил, руки просит... Так эта дура...

-- Мама, он младше меня на десять лет, -- сказала Любаша.

-- Ну и что! Ну и что! Живут, сколько угодно! --
рассердилась бабушка.

Набежала в спальню интернациональная стайка Егоркиных
братьев и сестер, сразу затискали Егорку. Бабушка Анастасия
взяла на руки Ванечку, развернула личиком к публике.

-- Зюк-зюк-закардель! Зюк-зюк-закардель! -- пропела она,
покачивая малыша на руках.

Егорка смутно, с непонятной радостью вспомнил эту
загадочную бабушкину припевку, с которой она баюкала всех
внуков. Малыш смешно задергал ручонками и улыбнулся беззубым
ртом.

Ребенок был вновь водворен в кроватку, и ватага детей
вместе с Егоркой убежала в детскую. Егор был тут же включен в
работу: шили латиноамериканский костюм Хуанчику и клеили ему
сомбреро из бумаги для детсадовского праздника, посвященного
освободительной борьбе народов. Егорке досталось красить черной
тушью широкие поля сомбреро, Ника строчила на машинке, а
Шандор, сопя, обметывал нитками края курточки, надетой на
Хуанчика.

Егорка заметил, что мать с Любашей, выйдя из спальни,
уединились в дедовом кабинете и прикрыли за собою дверь.
Бабушка Анастасия с обеспокоенным лицом вошла в детскую.

-- Егорушка, пойдем, я тебя оладушками угощу, -- сказала
она.

-- И нам! -- закричали Шандор с Хуаном.

-- Вы уже ели. Сидите! -- бабушка увела Егорку на кухню.

Там она усадила его за стол, придвинула оладьи с вареньем,
а сама уселась напротив, наблюдая, как Егорка ест.

-- Егорушка, ты мне скажи: где папа? -- вдруг строго
спросила она, глядя на внука сквозь очки увеличенными глазами.

-- В командировке, -- нехотя ответил Егорка.

-- Что это за командировка такая! Нет, я чувствую, что-то
у вас неладно... Как вы летом отдохнули?

-- Хорошо.

-- Бабушка как себя чувствует? -- продолжала допрос
Анастасия Федоровна.

-- Какая? -- удивился Егорка.

-- Бабушка Серафима, какая же! Вы же у нее отдыхали!

-- Не-е... -- протянул Егорка. -- Мы на даче были у
Григория Степановича.

Бабушка Анастасия подобралась и вдруг, уперев в стол руки,
громко позвала:

-- Ирина! Люба! Идите сюда!

На зов появились из кабинета мать с Любашей, слегка
встревоженные бабушкиным тоном.

-- Что случилось, мама? -- спросила Любаша.

-- Идите сюда. Садитесь, -- приказала бабушка. -- Ириша,
вы где отдыхали летом? -- обратилась она к матери.

Егорка заволновался, он понял, что допустил какую-то
ошибку. Но мать не почуяла опасности, она лишь взглянула на
сына, как бы говоря: я тебе потом объясню! -- сама же ответила:

-- У мамы были. Вам привет.

-- А почему Егорушка говорит, что вы были на даче? Кто
такой этот Григорий Степанович? Женя был с вами? -- перешла в
наступление Анастасия Федоровна.

Мать поняла, с досадой взглянула на Егорку.

-- Нашла кого слушать. Ребенка! -- сказала Любаша.

-- Егор... -- обратилась бабушка к внуку.

Но мать, словно защищая, прервала ее.

-- Егор правду сказал. Не были мы в Севастополе. Женя с
весны с нами не живет.

Егорка перестал жевать, глаза его наполнились слезами, но
на него не обратили внимания, поскольку слезы и упреки бабушки
Анастасии, сопровождаемые сердечным приступом, надолго отвлекли
Любашу и мать от детей. Напрасно мать уговаривала Анастасию
Федоровну, что ничего страшного не произошло, такое бывает в
семьях, напрасно убеждала Любаша, что старший сын жив-здоров,
звонил недавно, приходил навестить в роддом, а что про отпуск
врал, так это не хотел волновать... Все напрасно! Бабушка
Анастасия упрекала всех в невнимании и неблагодарности, а также
в том, какой дурной пример подают ее дети своим детям.

-- У одного Федечки все в порядке, а вы... Он что -совсем
к вам не заходит? -- вдруг спросила она, переставая плакать.

-- Он боится. Его милиция ищет. Помнишь, участковый
приходил? -- брякнула Любаша.

-- Что?! -- и снова начались жалобы и крики.

Егорка притих. Непонятно и страшно все это было --
исчезновение отца, его розыски, милиция... Мать показалась в
детской со злым, нервным лицом.

-- Пошли, Егор. Сейчас я только позвоню.

Она быстро позвонила кому-то из дедовского кабинета, мигом
собралась, и они с Егоркой, покинули бабушкин дом, провожаемые
успокаивающими словами Любаши:

-- Ничего, пройдет. Я ей потом все объясню...

Но домой мать с сыном не поехали, а направились на другой
конец города. Ехали долго, с пересадками. Егорка старался
представить себе -- почему милиция разыскивает отца. Неужели он
хулиган или вор? Почему он боится вернуться домой?

Наконец они добрались до двухэтажного кирпичного здания,
окруженного участком с детскими качелями и горками. Участок был
обнесен железным забором. У ворот с надписью "Дом малютки"
ожидала их Мария Григорьевна с большим игрушечным грузовиком в
руках, завернутым в пленку.

-- Спасибо вам, Ирина Михайловна... -- начала она жалким
голосом, но мать оборвала:

-- Перестаньте, Маша.

Они вошли в вестибюль здания. Здесь на длинной деревянной
скамье у детских шкафчиков сидела девушка в свитере и клетчатой
юбке. Рядом с нею находился рыженький конопатый мальчишка лет
четырех, одетый в скучный серый костюмчик, но при галстуке.

Увидев вошедших, девушка поднялась со скамьи и направилась
к ним. Мальчишка остался на месте, он лишь застыл, как
испуганный зверек перед отчаянным прыжком, оборотив лицо к
дверям. Казалось, что его рыженькие патлы шевелятся от
волнения.

-- Мария Григорьевна? -- спросила девушка, подойдя и
оглядывая женщин.

-- Это я, здравствуйте, -- ответила Мария Григорьевна.

-- Меня зовут Шура. Директорша поручила мне познакомить
вас с Митей, она сейчас в райисполкоме. Игрушку зря принесли,
не надо начинать с подарков... -- Шура говорила ровным, чуть
усталым голосом.

-- Простите, я не знала... -- сказала Мария Григорьевна.

Егорка смотрел на мальчика. Тот не решался двинуться с
места.

-- Вас включили в список друзей Дома по ходатайству
у-вэ-дэ, -- продолжала Шура. -- Это значит, что вам разрешается
забирать ребенка домой на выходные. Я против этой формы, детям
нужен постоянный дом, но раз директорша сказала... Может быть,
вы добьетесь усыновления? -- Шура вдруг с мольбою посмотрела на
Марию Григорьевну. -- Мальчик хороший, очень музыкальный.
Ставьте ему пластинки, его надо развивать. Из сластей любит
вафли и соевые батончики. Не перекармливайте сладким, -- Шура
вновь перешла на деловой тон. -- Сейчас я его позову,
-- тихо закончила она.

Шура обернулась к мальчику.

-- Митя! Иди сюда.

Мальчик встрепенулся и вдруг припустился к ним бегом по
каменному полу вестибюля, звонко стуча металлическими
подковками на ботинках.

-- Мама! -- крикнул он, подбегая и распахивая объятия, так
что Мария Григорьевна от растерянности заметалась, не зная --
куда деть грузовик.

Не успел Егорка опомниться от этого пронзительного крика,
как мать присела и тоже распахнула руки навстречу мальчику. Она
схватила его в объятия и подняла на руки. Мария Григорьевна
неумело совала мальчишке грузовик.

-- Митенька, это тетя Маша. Ты будешь к ней ходить в
гости, хорошо? -обратилась к нему Шура. -- Возьмите его! --
шепнула она Марии Григорьевне.

Та приняла мальчишку вместе с грузовиком на руки, и лицо у
нее сделалось некрасивым, счастливым и детским. Мальчишка
тыкался носом ей в воротник, а Мария Григорьевна смотрела
куда-то далеко широко раскрытыми глазами, в которых стояли
слезы.

Мать отвернулась. Шура гладила Митю по затылку.

-- Митенька, пойдем покажем машину детям. Теперь ты знаешь
тетю Машу. В следующую субботу пойдешь к ней... -- ласково
говорила она.

Шура приняла мальчика к себе на руки, поцеловала, опустила
на пол. Мария Григорьевна поспешно наклонилась, тоже поцеловала
Митю.

-- До свидания... -- сказала Шура. -- Идите! Идите! --
шепотом добавила она и повела Митю по коридору.

Гулко цокали в вестибюле железные подковки ботинок.

Всю долгую дорогу домой мать и Мария Григорьевна сидели
молча.

Вечером в доме опять повисла пустота печали. Мать лежала
на диване и смотрела на экран выключенного телевизора.

Егорка закрылся у себя в комнате. Он вырвал из тетради
несколько листов бумаги в линеечку и разрезал их ножницами на
двенадцать прямоугольных кусочков. На каждом он крупными и
неровными печатными буквами написал одно и то же объявление:
"Папа, не бойся. Приходи. Не бойся. Егор".

Эти листочки он вложил в букварь, а букварь засунул в
ранец.

    Глава 40
    ИСПОВЕДЬ ЗАБЛУДШЕГО






"...Наши достоинства и недостатки имеют определенный
радиус действия. Чтобы узнать человека, мы сходимся с ним и
обнаруживаем, что вблизи он лучше и милее нам. Мы делаем еще
шаг и очаровываемся снова. Но сближение это нельзя продолжать
до бесконечности, иначе достоинства обернутся недостатками.
Нужно уметь остановиться в сближении, соблюсти дистанцию, тогда
дружба не рискует превратиться во вражду, а любовь -- в муку.
Дистанция эта различна у разных людей. Есть такие, которые
могут быть нам приятны или попросту сносны на значительном
удалении, но есть и те, кого нам хочется приближать к себе все
больше и больше. И тут надо помнить об оптимальном радиусе
наших достоинств.

Это же справедливо при сближении с самим собою. Человек
всю жизнь идет к себе, приближает к себе себя, испытывая этот
переход собственных достоинств в собственные недостатки.
Разница в том, что это сближение нельзя остановить. Надо
слиться с собою, каким бы мучительным ни было это слияние.



То вдруг мелькнет в руке Ювеналов бич в грозном приступе
самобичевания, то проточится слеза жалости к себе, то возникнет
ореол мученика, а за ним и терновый венец святого в
спасительном порыве оправдания. Причина же в том, что ищу
виноватого, вместо того чтобы озадачиться простым вопросом:
как?

Как случилось, что я -- нестарый, здоровый, умный,
небесталанный человек -- столь быстро и непоправимо превратился
в изгоя? Почему это произошло?



Кто бы ни прочел мои записи -- жена, сын, посторонний
читатель, -- знайте, что здесь я старался быть максимально
честным перед собою. Это невыносимо трудно. Чтобы каждому
убедиться в правоте моих слов, достаточно написать собственную
исповедь.

Я знаю немало людей, которые без стыда и совести напишут в
качестве исповеди характеристику, подобную той, что требуется
для выезда за границу или получения жилплощади. Очень трудно
жить среди людей, искренне убежденных в том, что они --
прекрасные и достойные люди. Они подобны слепым, точнее --
полуслепым, ибо их зрение обладает весьма ценным качеством,
подмененным одним человеком, который не считал себя идеалом,
хотя имел на то больше оснований, чем все другие, вместе
взятые: ,,Что ты смотришь на сучок в глазе брата своего, а
бревна в твоем глазе не чувствуешь?..".

Скопища фарисеев и лицемеров делают почти невозможной
любую исповедь. Покажи им всего себя, и они заметят лишь то,
что безобразно. Им неведомо, что прекрасное в душе должно
отталкиваться от своего же -- не от чужого! -- пошлого и
гадкого. Не это ли есть то самое борение духа, о котором мы
знаем по великим жизням? Но великим давно простили их слабости,
вперед же вытащили то прекрасное, что они создали в попытке
отгородиться от дурного в себе.



,,Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в
подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего.
При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы,
он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок -- не
так, как вы, -- иначе.
-- Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь,
никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать
-- можно; быть искренним -- невозможность физическая. Перо иногда
остановится, как с разбега перед пропастью -- на том, что посторонний
прочел бы равнодушно. Презирать -- braver -- суд людей не трудно;
презирать суд собственный невозможно."



Может показаться, что мысль Пушкина выбивает почву у меня
из-под ног, ибо пороки великих -- суть другие пороки,
недоступные обывателю. Во всяком случае, ими нельзя оправдывать
собственные несовершенства, потому как обывателю нечего
положить на другую чашу весов. Но я о другом говорю. Да, мне
нечем оплачивать собственные несовершенства, кроме скитаний
духа, а значит, в глазах совершенных людей я всегда буду
порочен. Но я не верю в совершенных людей, более того, наличие
в человеке крайних полюсов добра и зла считаю необходимым
условием его духовной жизни.

Однако, что же делать с крайними полюсами зла, обнаружение
которых чревато неприятностями для ближних? Как прикажете
поступать с предательством, завистью, гордыней, сладострастием,
властолюбием, трусостью? Как переносить эти качества у ближних
и общаться с ними, не презирая и не превращая жизнь в пытку?

Есть один способ, найденный мною из опыта.

Обнаружив в другом человеке порок, следует немедля
отыскать его и в себе. Если его мало у тебя (скорее всего, так
кажется), нужно преувеличить его, мысленно поставив себя в
такие обстоятельства, при которых он мог бы проявиться во всей
своей отталкивающей мерзости. Ежели и при таком рассмотрении
результат окажется мизерным, следует обратиться к другим своим
порокам, которые ничуть не лучше. В ответ на хитрость нужно
найти в себе глупость, обнаружив зависть, следует докопаться до
собственного тщеславия, почуяв корысть, разыскать
властолюбие... Насколько легче тогда уживаться с недостатками
ближнего, если, конечно, с ними необходимо уживаться, то есть
если у него есть достоинства, делающие его человеком, а
собственный порок вызывает в нем те же муки, что у тебя. Поиски
бревна в собственном глазу помогают пережить сучок в глазу
ближнего.



К сожалению, мало кто пользуется этим методом. Наоборот,
обнаружив у ближнего недостаток, коего мы лишены (или полагаем,
что лишены), мы обрушиваем на него всю мощь наших упреков. Но
лицемерны эти упреки, ибо свидетельствуют лишь о нерадивости
поисков в глубинах собственной души. Если же ты, перебрав все
до последней соломинки, не обнаружишь в себе недостатков --
тогда плохо дело! Нужно срочно повышать уровень правдивости.

Описанный метод -- надежный путь к братству.



Три понятия определяют духовный мир человека. Это вера,
надежда и любовь.

Надо ли говорить, что вера в традиционном смысле не нашла
себе места в душе юноши, вступившего в жизнь в середине нашего
века. Несмотря на то, что я был крещен -- скорее, по традиции,
чем из идейных соображений, -- мысль о Боге являлась мне лишь в
качестве заблуждения, которым морочили головы людей на
протяжении девятнадцати веков до моего рождения. Слава Богу,
теперь с этой нелепостью было покончено, и я в гордом сознании
своего превосходства перед предками ни разу не подумал, что
среди них были практически все мыслители и художники прошлого,
как бы потом их ни выгораживали перед историей.

Самонадеянность нашего атеизма не поддается описанию.