двери зала.

Федор Михайлович направился туда, а милорд, взглянув на
сочинителя, оставил на лице лишь недоумение, сопровождавшееся
красноречивым жестом ладоней.

-- Сударь, а вы как здесь? -- тихо и не слишком любезно
обратился он к соавтору.

Сочинитель не мог вымолвить ни слова, язык присох к небу.
Мистер Стерн укоризненно покачал головой и обратился к молодой
жрице:

-- Сашенька, а вы куда же смотрели, голубушка?

-- Простите, сэр Йорик, но они вместе приехали...

-- Вместе? -- недоумение милорда перешло в изумление. --
Ну, тогда что ж...

-- Милорд... -- автор попытался собрать последние остатки
гордости, но вышло обиженно. -- Если я... так сказать...
недостоин вашего общества... простите...

-- Родной мой, -- с отеческой нежностью обратился к нему
Учитель. -- Мы как раз сегодня решаем этот вопрос. Кто достоин,
а кто недостоин. Но вы пришли слишком рано. Разве у вас готова
рукопись?

-- Нет, -- покачал головой автор.

-- Вот видите... Что же с вами делать?

-- Посадим на приставных, -- предложила вдруг Сашенька. --
Места за креслами.

-- Ну... -- мистер Стерн развел руками. -- Сашенька, у нас
уже кворум. Через пять минут начнем вызов соискателей.
Приготовьтесь к большой и не слишком приятной работе.

-- Я готова, сэр Йорик, -- кивнула она.

Сашенька нырнула в какой-то закуточек и вытащила оттуда
кухонную облезлую табуретку о трех ножках, одна из которых
подозрительно болталась. Она вручила табуретку сочинителю и
повела его в зал.

Мистер Стерн вошел за ними следом.

Автор с молодой жрицей тотчас свернули влево, а милорд
направился прямо по наклонной ковровой дорожке, спускавшейся
вниз между мягкими креслами, расположенными амфитеатром. Кресел
было штук сорок, в некоторых из них сидели зрители.

Жрица указала, куда поставить табуретку. Автор устроился
рядом с крайним пустым креслом в последнем ряду амфитеатра, в
боковом проходе, тоже спускавшемся наклонно. Сидеть на
сломанной табуретке следовало с большой осторожностью, но автор
понял, что перейти на соседнее пустующее кресло -- нельзя.
Кстати, весь последний ряд амфитеатра был свободен. Впрочем,
отсюда все было хорошо видно -- и фигуры в креслах, и сцена, и
даже часть холла с дверцами лифта.

Сцена представляла собою полукруглую площадку, нечто вроде
алтаря, на котором находилась огромная серебряная чаша, похожая
на вместилище олимпийского огня. И огонь пылал в ней тремя
языками холодного синеватого пламени. Рядом с чашей стояла
вторая жрица: Любаша Демилле. На ней была такая же туника и
такие же сандалии, только атласная лента, перетягивавшая лоб,
была алого цвета. В руках Любаша держала большие каминные
щипцы.

Правее, в глубине алтаря, у самой стены, выложенной
силикатным кирпичом "в шашечку", как весь кооперативный дом,
располагалось нечто вроде низкого неказистого пьедестала
высотою не более метра, сделанного из железа и выкрашенного в
унылый шаровой цвет. На пьедестал вела деревянная приставная
лесенка. С другого боку из пьедестала торчала железная рукоять,
рядом с которой тоже дежурила жрица с белой повязкой на лбу.
Эта была Ирина Михайловна Нестерова.

В первом ряду амфитеатра, разделенного центральным
проходом, в глубоких мягких креслах, обтянутых золотистым
бархатом, сидели: справа -глубокий старик с крупными чертами
лица и седыми волнистыми волосами. Он был одет в греческий
хитон, из которого по локоть высовывались жилистые загорелые
руки, державшие посох. Судя по всему, старик был незряч, взгляд
его упирался в стену чуть выше пьедестала.

Слева, через проход, полулежала в бархатном кресле
маленькая легкая фигурка человека во фраке, будто выточенная из
черного дерева. Кудрявые волосы и бакенбарды, острый профиль и
живой насмешливый взгляд не оставляли сомнений касательно его
личности.

Во втором ряду за ним, разделенные промежутками пустых
кресел, восседали автор "Вия" в свободной блузе, старик с
буйной разлапистой бородою и в косоворотке, вполне совпадающий
со своим хрестоматийным изображением, и известный уже автору
Федор Михайлович.

Еще выше, в третьем ряду, было занято всего одно место.
Там сидел человек с длинным лицом и бесцветными глазами,
похожий на старого волка. Автор не сразу узнал в нем любимого
своего поэта.

Человек из четвертого ряда, сидевший в крайнем кресле у
бокового прохода, не отличался здоровым видом. С жалостью и
восторгом смотрел сочинитель на своего вдохновителя, на его
прямые непокорные волосы, падавшие на лоб, на заостренный
подбородок и тонкие губы. Он был моложе других, но именно его
формулу использовал синклит бессмертных для испытания
соискателей.

В правом крыле амфитеатра, за слепым старцем в хитоне,
сидели четверо в старинных одеждах. Один из них был с орлиным
профилем и лицом, будто вычеканенным из бронзы. Его лавровый
венок, висевший в прихожей, удостоверял, что ему удалось
спуститься в ад и выйти оттуда живым. Рядом с ним сидел
создатель рыцаря печального образа, а чуть поодаль -- автор
истории датского принца. Крайнее место занимал здоровяк с
бородкой на пышущем румянцем лице, так похожий на своих
великанов Гаргантюа и Пантагрюэля. В третьем ряду находился
всего один человек с черными, как смоль, буклями, тщедушный на
вид. Сочинитель долго не мог понять -кто это, но потом
догадался, что видит перед собою создателя крошки Цахеса.

Самому старому было более двух тысяч лет, самый молодой не
насчитывал и девяноста. Каждый из них создал образы, перед
которыми отступила смерть.

Мистер Стерн исполнял обязанности секретаря собрания. Он
восседал за отдельным маленьким столиком, расположенным сбоку
алтаря. Перед милордом на столике лежали какие-то списки,
маленький колокольчик и толстый том, в котором автор узнал
адресный справочник Союза писателей. Заняв свое место у
столика, мистер Стерн повернулся лицом к присутствующим и
объявил:

-- Джентльмены! Ввиду того, что наше собрание достигло
правомочного кворума в количестве двенадцати бессмертных,
разрешите объявить заседание святейшего литературного синклита
открытым!

Слепой старец кивнул, ударив посохом об пол.

Милорд позвонил в колокольчик на деревянной ручке и сделал
знак рукой в сторону входной двери.

-- Сашенька, запускайте!

Сашенька в холле нажала на кнопку рядом с дверцами лифта.
Над кнопкой вспыхнула красная лампочка. Секунду погодя дверцы
разъехались и выпустили в холл литератора Мишусина с пухлой
папкой под мышкой.

"Наш пострел везде поспел!" -- с неприязнью подумал автор,
а Мишусин уже бодро трусил по ковровой дорожке к алтарю с
жертвенным огнем. Вид у него был слегка встрепанный, но он
хорохорился -- мол, и не такое видали! Бессмертные обратили на
него взоры; Мишусин раскланивался направо и налево; папку вынул
из-под мышки и нес перед собою обеими руками.

-- Сдайте рукопись, -- предложил из-за столика мистер
Стерн.

Мишусин огляделся по сторонам, но Любаша уже царственно
протянула к нему ладонь, на которую мгновенно притихший Мишусин
и положил свою папку. Жрица покачала рукою в воздухе, как бы
взвешивая труд Мишусина, и неторопливо направилась к жертвенной
чаше, держа в другой руке железные щипцы. Мишусин, затаив
дыхание, следил за нею.

-- Пройдите на эшафот, -- предложил милорд, показывая
рукою по направлению к пьедесталу.

При слове "эшафот" лицо Мишусина передернулось и приняло
плаксивое выражение. Однако он не осмелился перечить и,
осторожно ступая, приблизился к деревянной лесенке. Ирина взяла
его за руку и возвела на железный пьедестал, сама же заняла
место у рукояти. Любаша тем временем развязала тесемки папки,
прислонив щипцы к чаше, и прочла название:

-- "Седьмой блюминг". Роман... Папку оставить? Может,
пригодится?

Мистер Стерн кивнул. Любаша распахнула над огнем папку, и
листы рукописи скользнули к язычкам пламени, на лету загораясь
и покрывая днище чаши горящими лоскутами. Любаша деловито
взялась за щипцы и перемешала горящие листы. Огонь занялся так
ярко и споро, будто роман был пропитан бензином. Мишусин же,
стоя на пьедестале, бормотал:

-- Рад возможности... так сказать... лицом к лицу...

Через секунду все было кончено. Роман Мишусина сгорел без
пепла, оставив лишь облачко серого дыма, которое взлетело к
потолку и там исчезло в вентиляционной решетке... Бледный, как
рукопись, Мишусин стоял ни жив ни мертв на фоне кирпичной
кладки.

-- В Лету! -- объявил мистер Стерн, оглядев классиков.

Слепой старейшина с силою ударил об пол суковатым посохом,
и Ирина Михайловна двумя руками нажала на железную рукоять.

С лязгом упала под ногами Мишусина крашеная крышка люка, и
он провалился вниз, исчез, как облачко дыма в вентиляции,
проследовав, правда, в противоположном направлении. Несколько
секунд был слышен характерный грохот, сопровождающий падение
груды хлама в мусоропровод, -удаляющийся лязг, шум, шуршание на
фоне долгого, как паровозный гудок, вопля несчастного. Все
завершилось глухим страшным ударом где-то далеко внизу, после
которого наступила мертвая тишина.

Мистер Стерн опять позвонил в колокольчик.

На этот раз из лифта выпорхнул молодящийся поэт, бывший
когда-то любимцем публики, с растрепанной пачкой стихов в
руках. Скользнув по наклонной дорожке к алтарю, он поцеловал
Любаше ручку и легко взбежал на пьедестал, как на место,
казавшееся ему привычным. Раскланявшись, он сделал жест рукою,
но лишь только начал читать стихи, как его рукописи под стук
посоха старца обратились в пепел и поэт последовал туда же,
куда и Мишусин. Несколько секунд из открытого люка доносились
его строчки, нараспев произносимые на лету, а потом крышка
заняла прежнее положение.

А по ковру уже солидно двигался главный редактор толстого
журнала с густыми бровями на розовом лице, которое можно было
бы назвать красивым, если бы не маска самодовольной
значительности, которая к нему приросла. Автор узнал его --
именно он когда-то поставил на его рукописи резолюцию "для
стенгазеты". Теперь автор не без удовлетворения смотрел на его
казнь. Редактор с достоинством протянул Любаше тоненькую папку
и, повернувшись к бессмертным, оглядел каждого.

-- О вас мы печатали... И о вас... Серьезные исследования.
Юбилейные даты... -- под эти слова он начал восхождение на
крышку мусоропровода.

Любаша откинула в сторону ненужную папку, объявила
название: "Невыдуманные рассказы" -- и швырнула их в огонь.
Рассказы горели с копотью и неприятным запахом, похожим на тот,
что бывает, когда горит резина. Обвиняемый встретил приговор с
удивлением, пытаясь апеллировать к суду, но милорд прервал его:
Выдумывать надо, милейший!

И главный редактор рыбкой скользнул вниз, задев бровями
край люка.

Следующей возникла странная измятая фигура прозаика,
который излишне долго задержался в холле -- кажется, приставал
к жрице. Но, отшитый Сашенькой, все же оказался на эшафоте, где
стоял нетвердо, норовя упасть. Отличительной особенностью его
рукописей были орфографические ошибки в названиях повестей и
запах коньяка, распространившийся в зале, когда они горели. Он
что-то бормотал, кому-то угрожал и довольно-таки накалил
атмосферу; когда же проваливался, успел выставить локти и
застрял в люке, так что Ирине пришлось огреть его каминными
щипцами, одолженными у Любы, после чего прозаик канул в
небытие.

Милорд вновь потряс колокольчиком. Сочинитель взглянул в
сторону лифта и инстинктивно втянул голову в плечи. Там
толпилось литературное начальство с фирменными папочками в
руках. Они улыбались жрице и расшаркивались, будто их ждал
прием в консульстве, затем проследовали к алтарю все трое:
впереди небольшой пузатый человек с красным лицом и маленькими
заплывшими глазками, за ним -- молодой с аккуратной гривкой и
при галстуке, а следом -- женщина с восковым лицом старой
куклы.

-- Саша, я просил по одному! -- крикнул милорд жрице.

-- Эти по одному не ходят, сэр Йорик! -- отозвалась
Сашенька.

Толстячок полез здороваться за руку со старейшиной, но
слепец посмотрел сквозь него невидящими глазами, и ладошка
начальства повисла в воздухе. В рукописи оказались стихи,
которые сгорели, не успел он дойти до эшафота. Однако на
эшафоте толстячок вдруг принял из рук молодого бумагу,
развернул ее и начал читать приветствие святейшей литературной
инквизиции, в то время как помощники стояли у ног в почетном
карауле. Но едва он прочитал первые слова: "Уважаемые юбиляры!"
-как последние единодушно произнесли приговор и толстячок с
листочком в руках исчез в люке. Помощники недоуменно
переглянулись и, точно по команде, последовали за ним
самостоятельно. Молодой человек с гривкой, сложив ладони на
груди, прыгнул в отверстие головою вниз, а восковая кукла ловко
перелезла через край люка и рухнула туда с дребезжанием и
повизгиваниями, напоминавшими крики юной купальщицы, входящей в
холодное море.

Следующим перед бессмертными предстал литературовед,
просидевший всю жизнь в благословенной тени пушкинской славы.
Любаша прочла название рукописи, посвященной исследованию
некоторых фигур на полях пушкинских черновиков. Исследователь
считал их искаженными портретами приближенных к государю людей.
Рукопись была передана бессмертным и просмотрена самим автором
черновиков. После короткого совещания мистер Стерн объявил:

-- Александр Сергеевич говорит, что это кляксы!

Рукопись полетела в огонь, а литературовед -- в люк.

Автор взглянул в сторону лифта и вздрогнул. В прихожей
стоял его первый литературный наставник, к которому сочинитель
носил свои юношеские стихотворные опыты, с благоговейным
вниманием выслушивая его советы и наставления. Они давно уже не
встречались, но автор сохранил в душе благодарность. Потому его
сердце сжалось, предчувствуя зловещую процедуру.

Его учитель сильно постарел; сгорбленный и немощный, он
мелкими осторожными шажками передвигался по наклонной дорожке
навстречу гибельному огню. В руках его была папка -- автор
видел ее не раз, -- куда он складывал лучшие свои стихи. Ни
одно из них не было опубликовано. Очень часто в те далекие
времена, говоря с учениками, он напоминал, что публикация не
является целью сочинителя и, если творения того достойны, они
непременно когда-нибудь увидят свет. Кажется, только теперь
автор понял, за какое жестокое дело взялся, -- когда увидел
своего старика, ступенька за ступенькой одолевающего лесенку на
эшафот.

Он отвернулся, чтобы не видеть казни. Как вдруг услышал
возглас Любаши: "Не горит!".

Сочинитель взглянул на алтарь. В серебряной чаше с огнем,
среди пепла сожженных рукописей, светился раскаленный
прямоугольник бумаги с черными строчками на нем, написанными
наклонным почерком учителя. Любаша ловко схватила щипцами
листок и вынула его из чаши. Он потемнел, остывая, и строчки
обозначились на нем золотыми буквами.

Любаша передала листок бессмертным. Каждый из них
знакомился с текстом стихотворения и произносил приговор,
определяя -- сколько лет проживут эти стихи после смерти поэта.
Наконец старейшина, утверждая приговор, проговорил: "Пятьдесят
лет!". Ему с высоты двух тысячелетий этот срок, вероятно,
казался мизерным.

Автор взглянул на поэта. Он плакал от счастья и сочинитель
понял эти слезы. Великое счастье сохранить себя после смерти!
Хоть на миг, хоть на месяц, хоть на несколько лет -- но
продлиться в мире, разговаривая с живыми и напутствуя их в
скорбном движении к смерти. Даже короткая жизнь души
зарабатывается потом и кровью, бессмертие же даруется тому, кто
трудился, любил и не предавал себя...

Старый поэт сошел с эшафота, и обе жрицы алтаря -- Ирина и
Люба -- под руки отвели его на дубовую скамью, где он остался
сидеть, бережно сжимая листок и перечитывая строчки, подарившие
ему жизнь после смерти.

И снова один за одним спускались к жертвенной чаше
соискатели бессмертия -- молодые и старые, с толстыми романами
и тоненькими рассказами, со стихами и очерками, драмами и
комедиями. Густой черный дым валил к потолку, Любаша вся
перепачкалась в саже; она приплясывала у жертвенного огня,
орудуя щипцами -- чистая ведьма! -- и подкидывала в огонь новые
и новые творения сочинителей. Пахло горелой бумагой, литераторы
проваливались в Лету со скоростыо курьерского поезда, так что
Ирина натерла мозоль на ладони от беспрерывного нажимания на
рукоять люка. Из лифта валом валил народ: иной раз прибывало
человек по тридцать из какой-нибудь республики. Они устраивали
на алтаре гомон, как на восточном базаре, жалуясь на плохое
качество переводов, и один за другим исчезали в люке, отрываясь
от своих тюбетеек.

Всех поразил прибывший из Москвы прозаик и секретарь,
который плюхнулся в бархатное кресло для бессмертных и стал
наблюдать, как горит его роман. Мистеру Стерну стоило большого
труда убедить его взойти на эшафот, и он провалился в
мусоропровод с удивленным лицом, потрясенный вопиющей
несправедливостью.

Другой пытался уклониться от казни. С криком: "Я еще
напишу!" -- он побежал обратно к лифту уже после произнесения
приговора, но сильно просчитался. Сашенька нажала кнопку,
дверцы распахнулись, литератор вбежал туда, спеша к новому
творению, но... лифта за дверцами не оказалось, и он рухнул в
шахту с тем же воплем, что остальные -в мусоропровод.
Редко-редко какая-нибудь рукопись отказывалась гореть,
раскаляясь добела на жертвенном огне. Тогда Любаша выуживала ее
щипцами, а счастливый обладатель текста покидал эшафот и
устраивался на дубовой скамье. Иной раз огонь щадил всего лишь
одну страничку, стихотворную строку или отдельную метафору. Но
и это давало автору право присоединиться к помилованным.
Большинство получало от бессмертных льготу в пятнадцать --
двадцать лет, некоторые дотягивали до пятидесяти; пожилой и
любимый автором поэт, пришедший с гитарой, был пожалован целым
столетием. Бессмертные вели себя терпеливо. Скрытое презрение к
продажному писаке сменялось столь же скрытым состраданием к
честному, но бесталанному сочинителю. Однако на приговор это не
влияло. Тот и другой приговаривались к забвению.

Автор сидел ни жив ни мертв. Мысль о том, что он тоже
должен был участвовать в этом шествии и нести к огню
завершенные рукописи, не давала ему покоя. Получалось, что ему
дали отсрочку до завершения романа, как он понял со слов
милорда. Сочинитель представил, как падают в огонь все четыре
части его сочинения, и старался угадать -- имеет ли шанс хоть
глава, хоть страница уцелеть в этом страшном пламени. Здесь уж
не спасут связи с секретарем инквизиции, не спасет даже то, что
автор сам выдумал эту процедуру. Все равно сгоришь, как
миленький, в этом выдуманном тобою огне!

Он давно потерял счет времени. Жар от сгоревших рукописей
мешался с жаром тела. Слезились глаза от дыма, вопли несчастных
слились у него в ушах в один предупреждающий предсмертный крик.
"Не пиши-и-и!" -- будто кричали они, улетая в безвестность,
между тем как роман тек, тянулся, влачился, приближаясь к
концу, за которым ждало его огненное испытание. В глазах
померкло; автор упал с табуретки, потеряв сознание...

    Глава 48
    ИСЦЕЛЕНИЕ






...Временами я всплывал из жаркого душного мрака с
багровыми сполохами, озарявшими пространство под вйками
-- или под векбми?.. Пить хочу... пить... -- и видел
склонившиеся надо мною лица с выражением беспомощного участия. Ах,
это бред, галлюцинации, как же я раньше не понял? Принесите губку, скорее!.. --
и вот уже холодные струйки стекают по лбу, смешиваясь с потом. Ну
да, я болен, простудился, застудил душу, теперь температура.

Отыскивал начало в багровом бреду, точно шарил багром в
колодце. Вода мягкая, податливая, если не быстро. Быстро не
надо, потихоньку, потихоньку... Почему здесь Ирина? Зачем она
мучает меня, является к месту и не к месту? Сейчас мне не до
того, сейчас у меня температура. Сорок градусов в тени... Мне
сорок лет и у меня сорок градусов. Это все водка виновата, мне
не нужно было пить после убийства царя. Зачем я его убил? Я
просто хотел избежать простуды, кроссовки совсем развалились,
даром что "Адидас"... Ледяные ступни.

Помню Александру; безрассудно с ее стороны являться после
покушения на конспиративную квартиру. Что скажет Николай
Иванович? Впрочем, все равно. Они приговорили меня к смерти, и
вот я умираю. Самоубийство посредством ангины. Мамочка, почему
я никому не нужен, даже тебе?

Александра пришла ночью после суда -- последнее желание
приговоренного к смерти. Меня трясло -- от страха, любви,
болезни. Это все одно и то же... Ирина, ты помнишь, как однажды
в молодости я был в жару, а ты пришла с мороза? Ты показалась
мне ледышкой; я гасил свой жар, утыкаясь воспаленным лбом в
твою холодную грудь, и заразил тебя любовью. Через полчаса мы
оба пылали, нашим теплом можно было отапливать небольшую
квартиру в течение месяца. Но мы расходовали тепло слишком
неэкономно, щели так и не заклеили -- и вот результат... Я
обнимал Александру, а видел тебя. Бедные женщины не знают, как
часто, лаская их, любовники видят иные образы. Наверное, и у
женщин так же, и тогда получается, что любят друг друга
совершенно незнакомые люди, вернее -- воспоминания. В этих
квартирах каждую ночь укладываются спать друг с другом чужие
воспоминания.

За жизнь без любви следует казнить.

Но какое моральное право имеют они казнить меня? Можно ли
судить за бесталанность духа?..

Кровь закипела и кипит до сих пор; я слышу, как в ней
взрываются белые пузырьки и бегут по венам, покалывая, точно
шипучка. Я опьянен кипящей кровью. Мне надоела моя кровь с
чуждыми добавками -- инъекциями чужого духа. Они мешают мне
жить.

Багровое зарево тяжелит веки, я не могу открыть глаза.
Предки смешали кровь, и она закипела -- бурлит пузырьками.
Кровь кипит при сорока градусах Цельсия... Нет, это просто
ангина. Мне осталось удалить гланды, все остальное мне уже
удалили.

Утром пришел Николай Иванович. "Вы заболели?" Будто не
знает, что я болен давно. Будто для того, чтобы в этом
убедиться, нужен был ртутный столбик. Я еще понимал, что к
чему, беспамятство пришло позже. Он увидел достроенный дом.
"Никогда бы не подумал, что вы закончите его таким образом". Я
сам бы не подумал. Крыло террасы нелепо торчит в сторону. Когда
я приклеил последнюю спичку, дворец мой завалился набок.
Пришлось ставить подпорки. Дом на костылях, как вам это
нравится? Но он не заметил подпорок, а может, решил, что так
было задумано.

И в этот дом на костылях мы поселим ваших питомцев,
Николай Иванович? Ах, как больно...

Я определенно что-то хотел выразить. Не получилось. Теперь
меня казнят -и за дело.

Я хотел выразить любовь воспоминаний.

Мы разучились жить, но вспоминать еще умеем. Я никого не
люблю -приходится еще раз признаться в этом, -- но мои
воспоминания умеют это делать. Любить -- глагол прошедшего
времени.

"Вы скоро выздоровеете, и все пойдет на поправку". Что
-- "все", Николай Иванович?

Ртуть -- тяжелый металл. Чтобы поднять ее на такую высоту,
надо постараться. Наверное, они испугались, когда я потерял
сознание. Они думали, что "все пойдет на поправку". Но я и
здесь оказался ужасным индивидуалистом. Я не желал
поправляться. Вероятно, хотел избежать публичной казни, сделать
вид, что все разрешилось естественным путем.

Когда я на короткий срок очнулся, то увидел у раскладушки
новые лица. Это были мои соседи, супруги Завадовские. Ртутный
столбик все еще пронзал градусник снизу доверху, как паста в
шариковом стержне. Супруги плавали, точно в тумане, вокруг моей
постели -- сладкие, как малиновое варенье, которым они меня
потчевали. Они тоже хвалили мой дом. Что за странность? -- все
его хвалят, но никто не хочет в нем жить... Потом Завадовские
растворились в багровом сиропе, а вместо них возникли старички
Ментихины, соседи по улетевшему дому. Старик держал меня за
запястье, считая пульс, а старуха читала вслух "Моральный
кодекс строителя коммунизма" -- все заповеди подряд. "Человек
человеку -- друг, товарищ и брат..."

Где же вы были, друзья, товарищи и братья, когда я
пропадал в ночных котельных и кладовках с мышами? Врете вы,
уважаемые друзья, товарищи и братья! Никому нет до меня дела, а
мне нет дела до вас. Все, что было святого, вы перевели в
пустопорожние слова, произносимые загробным голосом у постели
умирающего.

Впрочем, какой смысл спорить с галлюцинациями?

Потом явился Аркаша Кравчук. Он остановился в дверях,
теребя свою жидкую бороденку. "Я иду к тебе, Аркадий. Ты меня
ждешь?" -- вымолвил я, но он мягко покачал головою: "Нет, Женя,
ты идешь на поправку. Знаешь, какие я там стихи написал?
Гораздо правильнее, чем здесь". Он подошел к столику,
дотронулся до башенки на спичечном доме. "А я не знал, что ты
тоже сочиняешь. Это почти правильно, вот только терраса..." --
"Но надо же им где-нибудь гулять?" -- "Там нагуляются", --
сказал он, криво улыбнувшись, и вдруг превратился в лысого
старика, одетого в выцветшую гимнастерку со Звездою Героя. "А
мы с вами чем-то схожи, -- с неприязнью проговорил он,
осматривая мой дом. -Когда поедете в Швейцарию, не забудьте
прихватить это сооружение. Ему там самое место".

Я понял, что это предсмертные мои видения. Озноб
подбирался к сердцу, язык с усилием ворочался во рту. Почему