С этого дня Паскаль стал одержимым. Его нервная система была до такой степени расшатана переутомлением и горем, что он не мог сопротивляться этому постоянному призраку безумия и смерти. Все свои болезненные ощущения, крайнюю усталость по утрам, шум в ушах, головокружения, даже плохое пищеварение и приступы истерических слез, – все это он рассматривал теперь как новые грозные признаки надвигающегося помешательства. Он совершенно утратил, когда ее нужно было применить к самому себе, всякую способность диагноза, очень тонкую у него как у врача-наблюдателя. Пытаясь рассуждать, он все смешивал и искажал под влиянием полного физического и душевного упадка, в котором находился. Он потерял всякую власть над собой и словно уже сошел с ума, ежеминутно убеждая себя в том, что это должно случиться.
   День за днем, в течение декабря, Паскаль все больше погружался в свое болезненное состояние. Каждое утро он пытался освободиться от этого наваждения, но все попытки неизменно оканчивались тем, что он запирался у себя в кабинете и принимался за вчерашнее, стараясь разобраться в хаосе мыслей. Долгое изучение наследственности, значительные исследования и труды окончательно отравили его, они давали ему повод для все возраставшего беспокойства. Ответом на постоянный вопрос, который он задавал себе относительно своей наследственности, были его папки, содержащие всевозможные комбинации наследственных черт. Они были так многочисленны, что он совершенно терялся. Если он ошибся, выделив себя из семьи как замечательный случай врожденности, то не должен ли он отнести себя к категории возвратной наследственности, проявляющейся через два или даже три поколения? Может быть, его случай был просто-напросто проявлением скрытой наследственности и служил еще одним доказательством в пользу его теории о зародышевой плазме? А быть может, здесь всего лишь разновидность последующего воспроизведения сходства с каким-то неведомым предком, внезапно пробудившимся в нем на склоне его лет? С этих пор Паскаль совершенно лишился покоя. В поисках своего случая он пересматривал все свои работы, перечитывал все книги. Он изучал себя, прислушивался к каждому ощущению, стараясь найти какие-то данные, на основании которых можно было бы сделать выводы. В те дни, когда мозг его работал хуже, когда ему казалось, будто его обступают какие-то странные видения, он склонен был считать первопричиной этого наследственную нервную болезнь. В другие же дни ощущение тяжести и боли в ногах давало ему повод думать, что это влияние косвенной наследственности от какого-нибудь предка со стороны. Все перепуталось, он уже не узнавал себя среди этих воображаемых опасностей, потрясавших его заблудившийся разум. И каждый вечер он приходил все к тому же заключению, все тот же звон звучал в его мозгу: наследственность, страшная наследственность, ему грозит безумие!
   В самом начале января Клотильда невольно оказалась свидетельницей сцены, от которой у нее сжалось сердце. Она сидела у окна, в кабинете, за книгой, скрытая высокой спинкой своего кресла, когда вошел Паскаль. Со вчерашнего дня он не показывался, запершись на ключ в своей комнате. Он держал в руках широко развернутый лист пожелтевшей бумаги, в котором она узнала родословное древо. Он так пристально вглядывался в него и был до такой степени погружен в свои размышления, что если бы Клотильда и обнаружила свое присутствие, он все равно не заметил бы ее. Он разложил родословную на столе и продолжал упорно всматриваться в нее испуганно вопрошающим! взглядом; казалось, он все более убеждается в чем-то и молит о пощаде; лицо его было мокро от слез. О боже, почему же родословное древо не давало ему ответа, не подсказывало, от кого из предков передалась ему такая наследственность? Почему он не мог сделать соответствующую надпись на собственном своем листке в ряду с другими? Должен ли он сойти с ума? Почему оно не отвечало прямо? Ему, наверно, было бы легче, – ведь больше всего он страдал от неизвестности! Слезы застилали ему глаза, но он продолжал упорно вглядываться. Он был одержим таким желанием узнать истину, что разум действительно стал ему изменять. Неожиданно, так что Клотильде пришлось спрятаться, он встал, подошел к шкафу и открыл обе дверцы настежь. Он вытащил оттуда целую груду папок, бросил их на стол и принялся лихорадочно перелистывать. Повторялась сцена той ужасной грозовой ночи, когда из ворохов этих старых бумаг поднимались вызванные им вереницы призраков, вставали кошмарные видения. К каждому из этих призраков он обращался с вопросом, с горячей мольбой хотя бы о слове, о намеке, который открыл бы ему происхождение его болезни и даровал ему истину. Сначала это было какое-то невнятное бормотание, потом Клотильда смогла уловить слова, отдельные обрывки фраз:
   – Так это ты?.. Или ты?.. Или ты?.. О прародительница, общая наша мать, не ты ли передала мне свое безумие?.. А может быть, за тебя, дядюшка-алкоголик, старый разбойник, должен я теперь расплачиваться? За твое беспробудное пьянство?.. А может, ты, племянник-табетик, или племянничек-мистик, или, еще того лучше, ты, племянница-идиотка, откроете мне истину и поставите диагноз моей болезни? Вернее, впрочем, вы, внучатные мои племянники, один из которых повесился, другой – убийца, а третья – просто сгнила! Не предвещает ли ваш трагический конец и мне нечто подобное – заключение в желтом доме, отвратительный распад всего моего существа?
   Полет призраков продолжался. Они вставали во весь рост и проносились мимо в бурном вихре. Папки ожили, воплотились, теснили друг друга – то было шествие страдающего человечества.
   – О, кто же мне скажет, кто скажет, кто скажет?.. Не этот ли, умерший сумасшедшим? Или эта, погибшая от чахотки? Этот, разбитый параличом? Или эта, приконченная в ранней молодости физическим истощением?.. Чей яд отравляет меня и сулит мне смерть? И что за яд – истерии, алкоголизма, туберкулеза, золотухи? В кого же он превратит меня – в табетика, эпилептика или сумасшедшего?.. В сумасшедшего! Кто сказал, что я сумасшедший? Это они, это они говорят: сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший!
   Рыдания душили Паскаля. Он бессильно уронил ослабевшую голову на папки и плакал, не переставая, охваченный судорожной дрожью. Клотильду объял какой-то религиозный ужас, она почувствовала веяние судьбы, управляющей жизнью рода, и тихонько, удерживая дыхание, вышла из комнаты, ибо понимала, что он сгорит от стыда, если заметит ее присутствие.
   Опять потянулись унылые дни. Январь стоял очень холодный, но небо было удивительно ясное и безоблачное, в его прозрачной синеве сияло солнце; и в сулейядском доме окна кабинета, выходившие на юг, превращали комнату в теплицу, поддерживая в ней приятное тепло. Не приходилось даже зажигать огонь в камине, солнце не покидало комнаты. В этом золотом сиянии медленно кружились уцелевшие за зиму мухи; кроме их жужжания, не слышалось ни звука. Это была ненарушимая сонная теплынь, – казалось, в старом доме приютился уголок весны.
   И теперь уже Паскалю довелось здесь однажды утром услышать конец разговора, который усилил его страдания. Обычно он сейчас не выходил из своей комнаты до завтрака, и Клотильда приняла в кабинете доктора Рамона. Сидя рядышком на солнце, они вполголоса разговаривали.
   В течение этой недели Рамон был здесь уже третий раз. Его личные обстоятельства и главным образом необходимость упрочить окончательно свое положение в Плассане не позволяли ему больше откладывать женитьбу; поэтому он задумал добиться от Клотильды решительного ответа. Уже два раза ему не удавалось поговорить с ней из-за присутствия посторонних. Ему хотелось, чтобы она дала ему согласие совершенно самостоятельно, и он решил объясниться с ней прямо и откровенно. Их дружеские отношения и свойственная обоим рассудительность давали ему на это право. В заключение своей речи он сказал, улыбаясь и глядя ей прямо в глаза:
   – Уверяю вас, Клотильда, это самое благоразумное решение… Вы знаете, что я люблю вас давно… Я питаю к вам самые нежные чувства и глубокое уважение… К тому же мы с вами прекрасно понимаем друг друга, мы будем очень счастливы, я в этом уверен.
   Она не опустила взора, а так же открыто смотрела на него с дружеской улыбкой. Он был действительно очень красив, в полном расцвете молодости и сил.
   – Почему, – спросила она, – вы не женитесь на мадмуазель Левек, дочери адвоката? Она красивее и богаче меня. Я знаю, что она была бы очень счастлива… Боюсь, мой друг, что вы сделаете глупость, выбрав меня.
   Рамон не рассердился, он был уверен в благоразумии принятого им решения.
   – Я не люблю мадмуазель Левек, а люблю вас… К тому же я все взвесил; повторяю вам, я хорошо знаю, что делаю. Скажите да, ведь и у вас самой лучшего выбора нет.
   Клотильда стала серьезной, по ее лицу как будто прошла тень – тень размышлений и внутренней, почти бессознательной борьбы, заставлявшей ее молчать по целым дням.
   – Хорошо, мой друг, – сказала она, – если это так важно, то позвольте мне не отвечать вам сейчас же, дайте мне еще несколько недель… Учитель тяжело болен, и это меня очень расстраивает. Ведь вы не захотите, чтобы я дала согласие необдуманно… Вы знаете, я отношусь к вам прекрасно, но было бы нехорошо принимать окончательное решение теперь, когда в доме такое несчастье… Вы понимаете, не правда ли? Я не заставлю вас долго ждать.
   И, переведя разговор на другую тему, она прибавила:
   – Я очень беспокоюсь за него. Я даже хотела нарочно повидать вас, чтобы сказать вам об этом… На днях я застала его в слезах, он горько плакал. Я знаю, его преследует мысль, что он сойдет с ума… Третьего дня, когда вы разговаривали с ним, я видела, что вы присматривались к нему. Скажите откровенно, что вы думаете о его состоянии? Оно опасно?
   – Да нет же, – запротестовал Рамон, – просто он переутомлен, надорвался, вот и все!.. Но как человек с его знаниями, человек, который столько времени занимался нервными болезнями, может ошибаться до такой степени! Ужасно, когда подумаешь, что самые сильные и ясные умы подвержены таким заблуждениям! В его случае подкожные впрыскивания, найденные им, принесли бы несомненную пользу! Почему он не делает уколов?
   Клотильда безнадежно махнула рукой – он ее не слушает, она даже не смеет больше заговаривать об этом.
   – Хорошо, тогда я скажу сам, – добавил Рамон.
   Как раз в это время Паскаль, услышав голоса в кабинете, вышел из своей комнаты. Но, увидя их вдвоем – молодых, оживленных, красивых, сидящих так близко, рядом, под лучами солнца и будто пронизанных солнечным светом, он сразу остановился на пороге. Он смотрел, широко открыв глаза; его бледное лицо исказилось.
   Рамон, желая еще на мгновение удержать Клотильду, взял ее за руку.
   – Вы обещали, не правда ли? – сказал он. – Я хочу, чтобы летом была наша свадьба… Вы знаете, как я люблю вас, я буду ждать ответа.
   – Хорошо, – ответила Клотильда, – не позже, чем через месяц, все будет решено.
   У Паскаля закружилась голова, он пошатнулся. Недоставало еще, чтобы этот юноша, его друг и ученик, вторгся к нему в дом с целью похитить его сокровище! Он мог ожидать такой развязки, а между тем это внезапное открытие обрушилось на него ужасной непредвиденной катастрофой, которая окончательно погубит его жизнь. Он считал Клотильду своей, он ее создал, – неужели же она уйдет от него без сожаления, оставив его умирать одиноким, покинутым! Еще совсем недавно он так страдал из-за нее, что всерьез подумывал, не лучше ли им расстаться, не отправить ли ее к брату, который все время просил ее приехать? Была минута, когда он почти решился на эту разлуку, полагая, что так будет спокойнее для них обоих. Но когда он внезапно застал ее с этим мужчиной, услышал ее обещание дать ему ответ, понял, что она действительно может выйти замуж и вскоре покинуть его, он почувствовал, что его ударили ножом в сердце.
   Тяжело ступая, он вошел в комнату. Они обернулись, оба немного смущенные.
   – А, учитель! Мы только что говорили о вас, – после небольшого замешательства весело сказал Рамон. – Приходится признаться и открыть наш заговор… В самом деле, почему вы не хотите лечиться? Ведь ничего серьезного нет, вы были бы здоровы через две недели!
   Паскаль, утомленно опустившись на стул, все так же пристально смотрел на них. Ему удалось овладеть собой, ничто в его лице не выдавало боль от полученной им раны. Он мог бы умереть от страдания, и никто бы не догадался о причине. Но он почувствовал облегчение, когда вспылил, наотрез отказавшись от лекарственного питья.
   – Лечиться! Какой смысл?.. – заявил он. – Мое дело стариковское, моя песенка спета!
   Рамон продолжал настаивать, улыбаясь своей спокойной улыбкой.
   – Вы крепче нас всех. Ваша болезнь – случайность, кроме того, у вас есть хорошее средство! Ваши подкожные впрыскивания…
   Паскаль даже не дал ему кончить. Он окончательно вышел из себя. Не хотят ли они, чтобы он отправил себя на тот свет, как Лафуасса! Его подкожные впрыскивания! Подумаешь, какое замечательное изобретение, есть чем гордиться! Он отрицал медицину, клялся, что никогда больше не пойдет ни к одному больному. Если ты больше ни на что не годен, то подыхай, – это будет лучше для всех. Именно так он и намерен сделать, и как можно скорее.
   – Ну, что вы, что вы! – только и нашелся ответить Рамон, и, чтобы не раздражать его еще больше, он встал и начал прощаться. – Я вам оставляю Клотильду, и совершенно спокоен… Она все уладит.
   Эта утренняя сцена была для Паскаля последним ударом. Он с вечера лег в постель и в течение всего следующего дня не выходил из комнаты, даже не открывал двери. Напрасно Клотильда, обеспокоившись не на шутку, стучалась к нему изо всех сил – ни звука, ни шороха в ответ. Сама Мартина, приложившись к замочной скважине, умоляла его сказать хотя бы, что ему ничего не нужно. В комнате царило гробовое молчание; казалось, она была пуста. Наконец на второй день утром Клотильда, случайно повернув дверную ручку, обнаружила, что дверь не заперта; возможно, она стояла открытой уже давно. Теперь Клотильда могла свободно войти в комнату, где она еще не была ни разу. В этой большой, расположенной в северной части дома и потому холодной комнате стояла железная, без занавесок кровать, приспособление для душа в углу, длинный стол из черного дерева, стулья, а на столе, на полках по стенам настоящая кухня алхимика – тигели, ступки, всевозможные приборы и инструменты. Паскаль уже встал и сидел одетый на краю постели, которую он сам с большим трудом оправил.
   – Ты все еще не хочешь, чтобы я ухаживала за тобой? – спросила она взволнованным робким голосом, не решаясь подойти ближе.
   Паскаль устало махнул рукой.
   – Ты можешь войти, не бойся, я не побью тебя, на это у меня не хватит сил.
   С этого дня он терпел ее присутствие и позволил ухаживать за собой. Тем не менее у него были странные капризы: из чувства какой-то болезненной стыдливости он не позволял ей входить, когда он лежал, и заставлял присылать к нему Мартину. Впрочем, он редко оставался в постели; обычно он ходил с места на место не в силах приняться за какую-либо работу. Болезнь его ухудшилась; он дошел до предела – его донимали постоянные мигрени, боли в желудке, ужасная слабость, так что он с трудом передвигал ноги; каждое утро он просыпался с мыслью о том, что к вечеру сойдет с ума и его отправят в Тюлет. Он заметно худел; его страдальческое лицо в ореоле седых волос, которые он по-прежнему тщательно причесывал, приобрело какую-то трагическую красоту. Он больше не верил в медицину и, позволяя ухаживать за собой, наотрез отказывался от всякого лечения.
   С этих пор Паскаль стал единственной заботой Клотильды. Все остальное перестало для нее существовать; сначала она еще ходила к ранней обедне, потом! совершенно бросила посещать церковь. Страстно желая спокойствия и счастья, она, казалось, испытывала удовлетворение, посвящая все свое время любимому человеку, которого ей хотелось видеть добрым и веселым, как прежде. Это было полное самопожертвование, доходившее до самозабвения; для нее не было иного счастья, как видеть его счастливым. И все это она делала совершенно бессознательно, повинуясь только велению своего женского сердца, не отдавая себе отчета в том, какой глубокий переворот совершился в ней за это тяжелое время. Она не вспоминала о происшедшей между ними размолвке. Мысль о том, что она могла бы броситься ему на шею крича, что она его любит, что он должен вернуться к жизни, потому что она, Клотильда, принадлежит ему душой и телом, – эта мысль еще не созрела в ней. Девушка думала, что она относится к нему, как любящая дочь, и что всякая другая родственница на ее месте так же смотрела бы за ним. Ее нежные заботы, ее постоянная предупредительность носили характер необычайной целомудренности и чистоты; они так заполнили ее жизнь, а сама она была так поглощена единственным желанием вылечить его, что дни теперь летели незаметно, без всяких мучительных переживаний.
   Клотильде пришлось выдержать настоящую борьбу, чтобы заставить его делать впрыскивание. Он раздражался, отрицал свое открытие, называл себя идиотом. Она тоже кричала ему в ответ, – теперь она верила в науку и возмущалась тем, что он усомнился в своем гении. Он долго упорствовал, но, наконец, устал и, поддавшись ее все усиливающемуся влиянию, уступил, желая избежать нежных упреков, которые она ему делала каждое утро. После первых же уколов он почувствовал большое облегчение, хотя и не хотел в этом сознаться; исчезло ощущение тяжести в голове, стали понемногу восстанавливаться силы. Клотильда положительно торжествовала: она гордилась Паскалем, превозносила его открытие, негодовала на него за то, что он не восхищается самим собой как живым доказательством чудес, которые он может творить. Паскаль слушал ее с улыбкой; он уже мог теперь разобраться в своей болезни. Рамон оказался прав: все это было следствием нервного истощения. Пожалуй, в самом деле он выкарабкается в конце концов.
   – А ведь это ты, девчурка, – моя целительница, – говорил он, невольно выдавая свою надежду. – Все зависит, видишь ли, не от лекарств, а от руки, которая их дает.
   Он поправлялся медленно, в продолжение всего февраля. Погода стояла ясная и холодная. Солнце целые дни согревало кабинет, заливая его потоком бледных лучей. У Паскаля еще повторялась приступы тяжелого настроения, когда он снова поддавался всяким страхам, и опечаленная его сиделка усаживалась тогда в другом конце комнаты, чтобы не раздражать его еще больше. Паскаль опять и опять отчаивался в своем выздоровлении. Он становился желчным и язвительным.
   В один из таких тяжелых дней Паскаль, подойдя к окну, увидел своего соседа, отставного учителя Беломбра, который у себя в саду осматривал фруктовые деревья, желая узнать, много ли на них почек. Приличный вид старика, его прямая походка, невозмутимое спокойствие эгоиста, который, казалось, никогда не знал, что такое болезнь, внезапно вывели из себя Паскаля.
   – Уж этот никогда не доведет себя до переутомления! Уж он-то постарается избежать малейшей неприятности, сумеет позаботиться о своей шкуре!
   И он разразился целой речью, воздавая ироническую хвалу эгоизму. Жить в одиночестве, не иметь ни друзей, ни жены, ни ребенка, никого на целом свете! Разве это не блаженство? Взять, например, этого бездушного скрягу, который в течение сорока лет только и делал, что хлестал по щекам чужих детей, а теперь вышел в отставку, живет себе один с глухонемым садовником, еще старше его, а даже собаки не завел! Ну не высшее ли это счастье на земле? Никакой ответственности, никаких обязанностей, никакой заботы, разве только о драгоценном своем здоровье! Вот настоящий мудрец, он проживет до ста лет!
   Страх перед жизнью! Честное слово, такая трусость – лучший из пороков!.. А я-то иногда жалею, что у меня нет ребенка! Ну какое право имеем мы плодить несчастных? Нужно пресекать дурную наследственность, убивать жизнь… Право, этот старый трус – единственный честный человек!
   Греясь на мартовском солнышке, г-н Беломбр тихонько продолжал осмотр своих грушевых деревьев. Он не позволял себе слишком резких движений, он оберегал свою здоровую старость. Когда на дорожке под ноги ему попался камень, он отодвинул его концом трости и не спеша пошел дальше.
   – Ты только посмотри на него!.. Ведь как сохранился! Этот благословенный старец выглядит совсем молодцом! Я не видал человека счастливее!
   Клотильда молчала. В иронии Паскаля она угадывала душевную боль. Ей было тяжело за него. Но она обычно защищала г-на Беломбра и чувствовала все усиливающееся желание возразить. На глаза у нее навернулись слезы, и она тихо сказала:
   – Да, но ведь его никто не любит.
   Ее слова положили конец тяжелой сцене. Паскаль, как будто кто-то ударил его, повернулся и посмотрел на нее. Внезапно он почувствовал себя растроганным до слез и отошел, чтобы тут же не расплакаться.
   Так проходили дни в постоянной смене дурных и хороших настроений. Силы у Паскаля прибывали очень медленно; особенно приводила его в отчаяние невозможность работать, – от слабости у него сейчас же выступал пот, и, если бы он вздумал продолжать, он, конечно, потерял бы сознание. Пока он не работал, он чувствовал, что хотя медленно, но все же поправляется. У него опять пробудился интерес к своим старым исследованиям; он перечитывал последние написанные им страницы. Но по мере того, как в нем снова просыпался ученый, возникали и прежние подозрения. Был период, когда он находился в состоянии такого упадка сил, что все окружающее для него как будто перестало существовать: его могли обокрасть, все вынести, все уничтожить – это не произвело бы на него ни малейшего впечатления. Теперь он снова держался настороже, ощупывал свои карманы, чтобы убедиться, на месте ли ключ от шкафа.
   Однажды утром, пролежав в постели дольше обычного, он вышел из своей комнаты только к одиннадцати часам. В кабинете он увидел Клотильду, которая тщательно и очень точно срисовывала цветущую ветку миндального дерева. Она, улыбаясь, подняла голову и, взяв ключ, лежавший около нее на столе, протянула его Паскалю.
   – Возьми, учитель, – сказала она.
   Он с удивлением смотрел на ключ, ничего не понимая.
   – Что это?
   – Твой ключ от шкафа. Ты, вероятно, выронил его вчера из кармана. Я подняла его здесь сегодня утром.
   Паскаль взял ключ. Глубоко взволнованный, он глядел на него, на Клотильду. Значит, все кончено! Она больше не будет его преследовать, не будет одержима желанием украсть, сжечь его работы! И, видя, что Клотильда тоже взволнована, он в порыве неудержимой радости обнял и поцеловал ее.
   – Ах, девочка, если б и на нашу долю выпало немного счастья! – воскликнул он.
   Потом, открыв ящик стола, он бросил туда ключ, как прежде.
   С этого дня силы Паскаля стали прибывать, и выздоровление пошло быстрее. Можно было еще опасаться приступов, – здоровье его очень пошатнулось, но он уже мог писать, и дни проходили не так тягостно. Солнце как будто тоже повеселело, и в кабинете иногда становилось так жарко, что приходилось прикрывать ставни. Паскаль никого не принимал, едва переносил Мартину, и даже матери, которая иногда заходила справляться о его здоровье, всегда просил передать, что он спит. Он чувствовал себя хорошо только в этом восхитительном уединении с вчерашним врагом и мятежницей, а теперь покорной ученицей. Между ними часто наступали минуты долгого молчания, но оно не тяготило их. Их мысли, их мечты были спокойны и отрадны.
   Как-то раз Паскаль сидел в особенно задумчивом настроении. Он уже окончательно убедился теперь, что болезнь его носила совершенно случайный характер и что наследственность здесь не играла ни малейшей роли. И все же он испытывал чувство какого-то унижения.
   – Как мы ничтожны! – пробормотал он. – Я считал себя таким крепким, так гордился своим здравым рассудком! И вот небольшое огорчение, небольшая усталость – и готово, я чуть было не сошел с ума!
   Он замолчал и снова задумался. Его глаза заблестели, он, видимо, старался себя переломить. Потом мужество и рассудок одержали верх.
   – Мое выздоровление радует меня главным образом из-за тебя, – решительно сказал он.
   Клотильда подняла голову.
   – Почему? – недоумевающе спросила она.
   – Ну как же! Я имею в виду твою свадьбу… Теперь, я думаю, можно будет назначить срок.
   Она смотрела на него все тем же удивленным взглядом.
   – Моя свадьба! Ах, да, конечно!
   – Хочешь, мы сегодня же назначим ее на вторую неделю июня?
   – На вторую неделю июня? Ну, что же, очень хорошо.
   Они больше не говорили. Она снова опустила глаза на свое шитье, а он продолжал спокойно сидеть, глядя куда-то вдаль с задумчивым и серьезным видом.



VII


   Придя в этот день в Сулейяд, старая г-жа Ругон заметила в огороде Мартину, занятую посадкой порея. Воспользовавшись удобным случаем, она раньше, чем войти в дом, направилась к служанке, чтобы поговорить с ней и все разузнать.
   Время уходило, она была чрезвычайно расстроена тем, что называла дезертирством Клотильды. Она чувствовала, что никогда уже не получит при ее помощи папки Паскаля. Эта девочка окончательно погубила себя, снова сблизившись с ним во время его болезни; она до такой степени испортилась, что перестала ходить в церковь. Таким образом Фелисите снова вернулась к своей первоначальной мысли – удалить Клотильду и приобрести влияние на сына, когда он будет слаб и одинок. Так как ей не удалось убедить Клотильду отправиться к брату, то теперь она изо всех аил старалась выдать ее замуж и, недовольная постоянными проволочками, готова была хоть завтра отдать ее доктору Рамону. Она примчалась сюда, в полдень, горя желанием ускорить события.