Паскаль был глубоко взволнован, он чувствовал безграничную благодарность, ибо мечта его исполнилась: странница любви, его Ависага, пришла к нему на склоне дней, чтобы снова наполнить его жизнь весенним благоуханием. Потом очень тихо и словно вбирая всю ее одним дыханием, он прошептал ей на ухо:
   – О, твоя юность, твоя юность, как я жажду ее, как она питает меня!.. Но разве ты, такая юная, не жаждешь юности? Зачем ты выбрала меня, такого старого, старого, как мир?
   Клотильда вздрогнула от удивления и, обернувшись, взглянула на него.
   – Ты старый?.. – сказала она. – Да нет же, ты совсем молодой, моложе, чем я!
   И она так рассмеялась, сверкнув зубами, что Паскаль сам не мог удержаться от смеха. Но он продолжал настаивать, все еще немного обеспокоенный:
   – Ты не отвечаешь мне… Разве ты, такая молодая, не хочешь молодости?
   Тогда она протянула ему губы, она поцеловала его и тоже прошептала совсем тихо:
   – Я алчу и жажду лишь одного: быть любимой, любимой больше всего, сильнее всего, так, как ты меня любишь.
   Когда Мартина увидела на стене эту пастель, она некоторое время молча смотрела на нее, потом перекрестилась, причем нельзя было понять, приняла она ее за икону или за дьявольское наваждение. За несколько дней до пасхи она попросила Клотильду пойти с ней в церковь; та ответила отказом. Тогда Мартина, относившаяся теперь к ней с молчаливой снисходительностью, вышла наконец из терпения. Среди всех новшеств, изумлявших ее, самым потрясающим было это внезапное неверие ее молодой хозяйки. И вот она разрешила себе, как в прежние годы, прочитать ей целое наставление и выбранить ее, словно перед ней была прежняя маленькая девочка, не желавшая помолиться богу. Неужто она потеряла страх божий? Неужто не боится, что будет вечно кипеть в адском котле?
   Клотильда не могла удержаться от улыбки:
   – Ну, знаешь, я и прежде не очень-то боялась ада!.. Но ты ошибаешься, если думаешь, что я больше не верю. Я перестала ходить в церковь, потому что теперь молюсь в другом месте. Вот и все.
   Мартина, разинув рот, смотрела на нее, ничего не понимая. Все было кончено, барышня погибла навеки. И она никогда больше не просила Клотильду пойти с ней в церковь св. Сатюрнена. Но ее набожность еще усилилась и перешла в настоящую одержимость. Теперь в часы отдыха ее уже не видели пуляющей со своим вечным чулком, который она вязала даже на ходу. Каждую свободную минуту она бежала в церковь и молилась без конца. Однажды старая г-жа Ругон, бывшая всегда начеку, застала ее там, за колонной, хотя уже час назад видела ее на том же месте. Мартина покраснела и стала извиняться, как служанка, уличенная в безделье.
   – Я молилась за него, – сказала она.
   Между тем Паскаль и Клотильда все больше расширяли границы своих владений. С каждым днем их прогулки становились продолжительней; теперь они уже уходили за город, в открытое поле. Однажды после полудня, отправившись в Сегиран, они пережили душевное потрясение, проходя мимо распаханного унылого участка земли, где некогда тянулись волшебные сады Параду. Пред Паскалем возник образ Альбины, и он как будто вновь увидел ее, цветущую, словно весна. Когда-то он приходил сюда, считая себя уже стариком, весело поболтать с маленькой девочкой и теперь никак не мог убедить себя, что она давно уже умерла, а вот ему жизнь принесла в подарок такую же весну, наполнившую благоуханием его закат. Клотильда, почувствовав, как между ними встало это видение, потянулась к Паскалю с вновь проснувшимся желанием ласки. Она была такой же Альбиной, вечной возлюбленной. Он поцеловал ее в губы, они не обменялись ни одним словом, но какой-то трепет пробежал по ровным полям, засеянным овсом и пшеницей, там, где прежде зыбилось чудесное зеленое царство Параду.
   Паскаль и Клотильда шли теперь голой, выжженной равниной, по хрустевшей под ногами пыли. Они любили эту природу, пышущую жаром, поля, засаженные тощими миндальными деревьями и карликовыми оливами, любили линию безлесных холмов на горизонте с беловатыми пятнами домиков в черной ограде столетних кипарисов. Это было похоже на старинные пейзажи, классические пейзажи старых художников, с жесткими красками, спокойными и величественными очертаниями. Казалось, тот же густой солнечный зной, который спалил эти поля, кипел в их жилах; под этим вечно голубым небом, изливавшим ясный огонь вечной страсти, они были еще жизнерадостнее, еще прекраснее. Клотильда, в легкой тени зонтика, казалось, расцветала под этими волнами света, словно южное растение; а Паскаль молодел, чувствуя, как жаркие соки земли проникают в его жилы, разливаясь в них радостью жизни.
   Прогулка в Сегиран была задумана доктором, услыхавшим от тетушки Дьедоннэ о предстоящем браке Софи с молодым соседом-мельником; ему захотелось узнать, здорова ли и счастлива она в своем уголке. Как только они очутились под высоким зеленым сводом дубовой аллеи, их тотчас охватила приятная свежесть. По обеим сторонам дороги неустанно бежали ручьи, взрастившие эти тенистые громады. Подойдя к дому сыромятника, они как раз натолкнулись на влюбленных: Софи и ее мельник целовались взасос возле колодца, пользуясь тем, что тетушка отправилась полоскать белье за ивами, туда, пониже по течению Вьорны. Застигнутая парочка была очень смущена, оба густо покраснели. Но доктор и Клотильда добродушно рассмеялись, и влюбленные, ободрившись, рассказали, что их свадьба назначена на Иванов день, что ждать еще долго, но в конце концов это время настанет. Конечно, Софи еще поздоровела и похорошела. Она избавилась от тяжелой наследственности и росла под жарким солнцем так же, как эти деревья, пустившие прочные корни в сырую землю, орошаемую ручьями. О, это огромное знойное небо! Какую силу вливало оно в людей и природу! Софи горевала только об одном – о своем брате Валентине, которому осталось жить, быть может, меньше недели. Когда она заговорила о нем, на глазах ее выступили слезы. Вчера ей передали, что он безнадежен. Паскаль был вынужден солгать, чтобы ее утешить, ибо и сам с часу на час ожидал неизбежной развязки. Клотильда и Паскаль медленно возвращались в Плассан, взволнованные и растроганные этой здоровой любовью, которую овеял тонкий холодок смерти.
   В старом квартале одна женщина, пациентка Паскаля, сообщила им, что Валентин только что скончался. Двум соседкам пришлось увести Гирод, которая, рыдая, как сумасшедшая, вцепилась в тело умершего сына. Паскаль вошел в дом, оставив Клотильду у дверей. Потом они молча направились в Сулейяд. Возобновив посещения больных, он, казалось, только исполнял долг врача, не ожидая больше чудес от своего лечения. Однако его удивило, что смерть Валентина наступила так поздно; он понял, что продлил больному жизнь по крайней мере на год. Но, несмотря на замечательные результаты, которых он добился, Паскаль хорошо знал, что смерть неизбежна, неодолима. И все же такое долгое сопротивление ей могло польстить его самолюбию и смягчить незатихающую боль после смерти Лафуасса, – он невольно ускорил ее на несколько месяцев. Но, казалось, Паскаль ничего этого не испытывал – глубокая морщина на его лбу не разгладилась и тогда, когда они вернулись в свою усадьбу. Здесь его ожидало новое волнение. Он увидел на дворе под платанами, где его усадила Мартина, шапочника Сартера из Тюлет, которого так долго лечил своими уколами. На этот раз рискованный опыт как будто удался – впрыскивания нервного вещества укрепили его волю; помешанный, утром уйдя из убежища, сидел теперь здесь и клялся, что более не подвержен припадкам, что совсем избавился от мании убийства, под влиянием которой он мог внезапно броситься на прохожего и удушить его. Паскаль внимательно присматривался к нему – это был маленький, очень смуглый человек с покатым лбом и лицом наподобие птичьего клюва, причем: одна щека у него казалась значительно толще другой. Сейчас Сартер был в здравом уме и совершенно спокоен; преисполненный благодарности, он горячо целовал руки своего спасителя. Растроганный Паскаль ласково простился с ним, посоветовав опять вернуться к трудовой жизни – лучшему способу сохранить телесное и нравственное здоровье. После его ухода Паскаль, умиротворенный, уселся за стол и весело заговорил о другом.
   Клотильда смотрела на него с удивлением, даже с некоторым возмущением.
   – Как, учитель, – сказала она, – ты и теперь недоволен собой?
   Он пошутил:
   – О, собой я никогда не бываю доволен! Что же касается медицины, то и тут, видишь ли, день на день не приходится!
   Ночью, в постели, между ними возникла первая размолвка. Они погасили свечу и лежали в объятиях друг друга, окутанные глубокой тьмой. Он крепко обнимал ее, а она, гибкая, тоненькая, прижалась к нему, положив голову на грудь, против сердца. Но Клотильда сердилась на него за то, что он так скромен, и снова начала выговаривать Паскалю: почему он не гордится выздоровлением Сартера и даже тем, что настолько продлил жизнь Валентина? Теперь она сама страстно жаждала его славы. Она напомнила о его собственной болезни, – разве он не вылечил себя? Может ли он после этого отрицать плодотворность своего метода? Грандиозная мечта, которая когда-то владела им, повергала ее в трепет: победить слабость, эту единственную причину болезней, исцелить страждущее человечество, сделать его здоровым и более совершенным, ускорить наступление всеобщего счастья, создать будущее общество, гармоничное и благоденствующее, оказав ему помощь и даруя всем здоровье!.. Ведь в его руках эликсир жизни, целебное средство от всех болезней, позволяющее питать эту великую надежду!
   Паскаль молчал, прильнув губами к обнаженному плечу Клотильды. Потом он прошептал:
   – Да, это так. Я вылечил себя, вылечил многих других. Я и сейчас уверен, что мои уколы в большинстве случаев действуют положительно… Я не отрицаю медицины: угрызения совести в связи с этим несчастным случаем, смертью Лафуасса, не заставят меня быть несправедливым… Пойми, работа была моей страстью, именно она отнимала у меня все силы. Ведь я чуть не умер, желая доказать себе возможность возродить одряхлевшее человечество, сделав его могучим и разумным… Но это мечта, прекрасная мечта!
   Она тоже крепко обняла его своими гибкими руками, словно слившись с ним.
   – Нет, нет! Не мечта, а действительность, – действительность, открытая твоим гением, учитель! – воскликнула она.
   И в этой тесной близости он стал шептать еще тише; его слова звучали, как признание, как едва уловимый вздох:
   – Слушай. Я хочу сказать тебе то, чего не скажу никому в мире, чего не говорю открыто даже самому себе… Нужно ли исправлять природу, вмешиваться в ее дела, изменять ее и препятствовать ей в достижении неведомой цели? Когда мы лечим, отсрочиваем смерть больного ради его личного счастья, продлеваем его жизнь, несомненно во вред всему его роду, мы разрушаем то, что хочет сделать природа. Имеем ли мы право мечтать о более здоровом и сильном человечестве, созданном сообразно нашим представлениям о здоровье и силе? Что же мы станем делать, зачем нам вмешиваться в работу жизни, средства и цели которой нам не известны? Быть может, все хорошо и так? А вдруг мы убьем любовь, гений, самую жизнь… Ты слышишь, я исповедуюсь тебе одной, – сомнения обуревают меня, я содрогаюсь при мысли об этой алхимии двадцатого века, я прихожу к выводу, что благороднее и полезнее предоставить природу ее естественному развитию.
   Он помолчал и прибавил так тихо, что она едва расслышала:
   – Знаешь ли, теперь я впрыскиваю им воду. Ты сама заметила, что в моей комнате больше не слышно шума ступки, а я на это сказал, что у меня есть запас настойки… Вода приносит им облегчение, – тут, наверное, просто механическое воздействие. О, я, конечно, хочу облегчить страдания, устранить их! Быть может, это моя последняя слабость, но я не могу видеть, когда страдают, страдание выводит меня из себя как некая чудовищная и бесполезная жестокость природы… Я лечу теперь только для того, чтобы избавить от страданий…
   – В таком случае, – ответила Клотильда, – раз ты не хочешь больше исцелять, не нужно говорить всю правду. Ведь жестокая необходимость обнажать все язвы могла быть оправдана только надеждой на их излечение.
   – Нет, нет! Нужно знать, знать во что бы то ни стало, ничего не скрывать, выведать точную истину обо всем существующем!.. Неведение не приносит счастья, только познание может обеспечить спокойную жизнь. Когда люди больше будут знать, они, конечно, примирятся со всем… Разве ты не понимаешь, что желание все исцелить, все возродить – только незаконное притязание нашего эгоизма, бунт против жизни, которую мы объявляем дурной, потому что судим о ней с точки зрения наших интересов! Я хорошо чувствую, что стал спокойнее духом, что мысль моя шире и возвышеннее с тех пор, как я признал право на естественное развитие. Причина этого – моя страстная любовь к жизни, торжествующая победу; я перестал с пристрастием доискиваться ее целей, доверился ей весь, и до такой степени, что растворился в ней, даже не испытывая желания исправлять ее в соответствии с моими представлениями о добре и зле. Одна только жизнь – наша верховная владычица, она одна знает, что творит и куда идет; я в силах лишь постараться понять ее, чтобы жить, как она этого требует… И вот, видишь ли, я постиг ее лишь с тех пор, как ты стала моей. Пока ты не была моей, я искал истину вовне, я мучился неотвязной мыслью спасти мир. Но ты пришла, жизнь стала полна. Мир ежечасно спасает себя любовью, огромной и неустанной работой всего, что живет и размножается в беспредельном пространстве… О жизнь! Непогрешимая, всемогущая, бессмертная жизнь!
   Все это прозвучало как символ веры, как трепетный вздох покорности высшим силам. Клотильда не возражала больше, она тоже смирилась.
   – Учитель, – прошептала она, – я не хочу выходить из твоей воли. Возьми меня и сделай своей, чтобы я исчезла и вновь возродилась вместе с тобой!
   И они отдались друг другу. Потом снова послышался шепот, они мечтали о сельской идиллии, о спокойной и здоровой жизни в деревне. К этому простому пожеланию жить в укрепляющей силы обстановке и сводился его врачебный опыт. Он проклинал города. По его мнению, можно быть здоровым и счастливым только на вольном просторе, под горячим солнцем, но при условии отказаться от денег, от честолюбия, даже от напряженных умственных занятий, которые тешат нашу гордость. Нужно только одно: жить и любить, обрабатывать свою землю и родить хороших детей.
   – О дитя, – продолжал он тихо, – наше дитя, которое могло бы родиться у нас…
   Паскаль не окончил, глубоко взволнованный мыслью об этом позднем отцовстве. Он стирался не говорить о детях, и всякий раз, когда они, гуляя, встречали улыбающуюся им девочку или мальчика, отворачивался в сторону, с глазами, полными слез.
   Клотильда просто, со спокойной уверенностью сказала:
   – Но ведь оно родится!
   Это представлялось ей естественным и необходимым: завершением любви. В каждом ее поцелуе таилась мысль о ребенке, ибо любовь без этой цели казалась ей ненужной и низменной.
   Быть может даже, это было одной из причин ее нелюбви к романам. В противоположность матери Клотильда не слишком увлекалась чтением; ей было достаточно собственного воображения, и всякие вымышленные истории казались ей скучными. Любовные романы, где никогда не думают о ребенке, постоянно вызывали у нее глубокое удивление и негодование. Там ребенок всегда являлся неожиданностью; если случайно он зачинался среди любовных утех, это было катастрофой, глупостью, серьезным затруднением. В этих романах влюбленные, отдаваясь друг другу, даже не подозревают о том, что они творят дело жизни, что у них родится ребенок. В то же время занятия естественными науками открыли ей, что природа заботится лишь об одном – о плоде. Только это ей важно, это ее единственная цель, и все ее ухищрения направлены к тому, чтобы семя не пропало даром и чтобы мать произвела на свет детеныша. Человек, наоборот, придав любви утонченность и благородство, избегает даже самой мелели о ребенке. В самых замечательных романах пол героев стал лишь орудием страсти. Они обожают друг друга, сходятся, расстаются, тысячу раз умирают и воскресают, целуются, убивают друг друга, вызывают целую бурю общественных бедствий – и все это ради одного наслаждения, независимо от законов природы; они просто забывают о том, что, отдаваясь любви, зачинают детей. Это нечистоплотно и глупо.
   Клотильда развеселилась. Немного смущенная, она с пленительной смелостью влюбленной женщины шептала ему на ухо:
   – Оно родится… Ведь мы делаем для этого все, что нужно. Почему же ты не веришь, что оно будет?
   Паскаль не сразу ответил ей. Она почувствовала, как он, охваченный скорбью и сомнением, вздрогнул в ее объятиях, словно от холода. Помолчав, он печально прошептал:
   – Нет, нет! Слишком поздно… Подумай, любимая, о моем возрасте!
   – Но ты же молодой! – воскликнула она в новом порыве страсти, обжигая его своим телом и покрывая поцелуями.
   Потом они рассмеялись. И заснули в объятиях друг друга; он лежал на спине, обнимая ее левой рукой, а она прильнула к нему всем своим гибким телом, положив голову ему на грудь и смешав свои рассыпавшиеся белокурые волосы с его белой бородой. Сунамитянка спала, прижавшись щекой к сердцу своего царя. В большой темной комнате, объятой тишиной и такой благосклонной к их любви, слышалось только их спокойное дыхание.



IX


   Доктор Паскаль продолжал лечить своих больных в городе и в окрестных деревнях. Почти всегда его сопровождала Клотильда, навещавшая вместе с ним весь этот бедный люд.
   Но теперь, как ей признался сам Паскаль однажды ночью, это делалось только чтобы утешить и облегчить страдания. Он и прежде не мог уже заниматься своей практикой без чувства отвращения, потому что сознавал всю ничтожность современного врачевания. Его приводил в отчаяние эмпиризм медицины. Поскольку она являлась не наукой, основанной на опыте, а искусством, он испытывал тревогу и сомнение, сталкиваясь с бесконечными видоизменениями болезни и лекарств, в зависимости от больного. Способы лечения менялись сообразно тем или другим гипотезам – сколько людей было отправлено на тот свет лекарствами, от которых теперь совершенно отказались! Чутье врача заменяло все: он превращался в какого-то высокоодаренного кудесника, который тоже шел ощупью, но, случалось, вылечивал больных благодаря своей удачливости. Вот почему после двенадцати лет практики Паскаль мало-помалу забросил своих пациентов и всецело отдался чистой науке. Потом, когда глубокие исследования в области наследственности привели его одно время к надежде изменить положение вещей, он снова занялся своими подкожными впрыскиваниями. Это увлечение продолжалось до того дня, когда вера Паскаля в жизнь, побуждавшая его оказывать ей помощь, восстанавливая жизненные силы людей, стала еще сильнее. Она превратилась в возвышенную уверенность, что жизнь со всем справится сама, ибо она – единственный источник здоровья и силы. И он, как всегда, спокойно улыбаясь, стал посещать только тех больных, которые настойчиво взывали к его помощи и чувствовали необыкновенное облегчение даже в том случае, если он им впрыскивал чистую воду.
   Теперь Клотильда иногда позволяла себе подшучивать над ним. В глубине души она все еще преклонялась перед тайной и весело повторяла, что если он творит чудеса, значит, есть у него такая власть, значит, он и правда сам господь бог! Тогда он, в свою очередь, посмеивался над ней, утверждая, что только благодаря ей их посещения приносят пользу. По его словам, когда ее не было с ним, лечение не давало результатов, значит, именно в ней было что-то от мира иного, какая-то неведомая, но необходимая сила. Поэтому-то люди богатые, буржуа, к которым она избегала заходить, охают по-прежнему, не чувствуя ни малейшего облегчения. Этот любовный спор забавлял их обоих. Каждый раз они выходили из дому, словно им предстояли новые открытия, а у постели больного они обменивались сострадательными, понимающими взглядами. Как возмущал их этот демон мучений, с которым они боролись! Как они бывали счастливы, когда им удавалось победить его! И они чувствовали глубочайшее удовлетворение, видя, как проходит у больных холодный пот, как стихают вопли и оживляются помертвевшие лица. Несомненно, их любовь, которую они всюду приносили с собой, давала успокоение этой малой части страдающего человечества.
   – Умереть-то пустяки, это в порядке вещей, – часто говаривал Паскаль. – Но зачем страдать? Это отвратительно и нелепо!
   Однажды после полудня Паскаль и Клотильда отправились в маленькую деревушку св. Марты, навестить больного. Жалея Добряка, они решили ехать поездом, и на вокзале им была уготована неожиданная встреча. Их поезд шел из Тюлет. Станция св. Марты была первой остановкой на пути в противоположную сторону, к Марселю. Когда поезд прибыл, они поспешили к нему и уже открывали дверь вагона, когда из купе, которое им показалось свободным, вышла старая г-жа Ругон.
   Она не сказала им ни слова, легко соскочила с подножки, несмотря на свой возраст, и направилась дальше с весьма непреклонным и добродетельным видом.
   – Сегодня первое июля, – сказала Клотильда, когда поезд тронулся. – Бабушка возвращается из Тюлет после своего ежемесячного визита к тете Диде… Ты видел, какой взгляд она бросила на меня?
   Паскаль в глубине души был очень доволен размолвкой с матерью: это освобождало его от постоянного беспокойства, связанного с ее посещениями.
   – Ну что ж! – спокойно заметил он. – Когда люди не понимают друг друга, им лучше не встречаться.
   Но Клотильда была огорчена и задумчива. Помолчав, она сказала вполголоса:
   – По-моему, она изменилась, побледнела… Ты заметил, у нее только на одной руке была перчатка – зеленая перчатка на правой руке?.. А ведь она всегда так аккуратна… Не знаю почему, мне стало ее очень жаль.
   Паскаля это тоже смутило, он сделал неопределенный жест рукой. Конечно, его мать в конце концов состарится, как и все люди. Она еще и теперь чересчур деятельна, чересчур близко все принимает к сердцу. Он рассказал, что она намерена завещать свое состояние городу Плассану на постройку богадельни имени Ругонов. Оба они рассмеялись, как вдруг Паскаль воскликнул:
   – Погоди-ка, ведь завтра мы сами едем в Тюлет к нашим больным. Кстати, я обещал отвезти Шарля к дядюшке Маккару.
   Фелисите действительно возвращалась из Тюлет, куда она ездила каждый месяц, первого числа, справляться о тетушке Диде. Уже много лет она чрезвычайно интересовалась состоянием ее здоровья. Больная все еще жила, и это изумляло г-жу Ругон; такая жизнеспособность, превосходившая все обычные границы, это подлинное чудо долголетия выводили ее из себя. Какое облегчение почувствовала бы она, похоронив в одно прекрасное утро эту неприятную свидетельницу прошлого, этот призрак долготерпения и искупления, воскрешавший все ужасы семьи Ругонов! Ведь столько людей отдали душу богу, а эта безумная, сохранившая искру жизни только в глазах, казалось, забыта смертью. Сегодня Фелисите опять застала ее в кресле, такую же сухонькую, прямую и недвижную. По словам сиделки, нечего было и думать, что она когда-либо умрет. Ей уже исполнилось сто пять лет.
   Фелисите ушла из Убежища для умалишенных, чувствуя глубокую обиду. Кстати она вспомнила и дядюшку Маккара. Он тоже мешал ей, тоже засиделся на этом свете с каким-то несносным упрямством! Хотя ему было восемьдесят четыре года – всего только на три года больше, чем ей, – он казался ей старым до смешного, непозволительно старым. И этот человек, шестьдесят лет предававшийся распутству, мертвецки пьяный каждый день, живет! Благоразумные, воздержанные умирали, а он цвел, толстел, сияя здоровьем и весельем. В свое время, когда он только водворился в Тюлет, Фелисите прислала ему в подарок вино, ликеры и коньяк, в тайной надежде освободить семью от этого грязного шалопая, который не сулит ей ничего, кроме неприятностей и позора. Но очень скоро она заметила, что достигла совершенно противоположного результата: алкоголь, казалось, поддерживал у Маккара прекрасное настроение, его физиономия расплывалась в улыбке, глаза насмешливо блестели. И она перестала делать ему подарки, он только толстел от этого яда, на который она так уповала. Фелисите питала против него страшную злобу и, если бы осмелилась, охотно убила бы его. Это желание возникало у нее при каждой встрече, когда он, твердо стоя на отекших от пьянства ногах, смеялся ей в лицо, – Маккар отлично знал, что она подкарауливает его смерть, чтобы похоронить вместе с ним кровавые и грязные события, связанные с двукратным завоеванием Плассана, и мысль о том, что он не доставляет ей этого удовольствия, приводила его в совершенный восторг.
   – Видите ли, Фелисите, – частенько говорил он со своей жестокой усмешкой, – я торчу здесь, чтобы беречь нашу старую мамашу. И если когда-нибудь мы с нею решим умереть, то только для того, чтобы оказать вам любезность. Вот именно! Только для того, чтобы избавить вас от труда навещать нас ежемесячно с такой сердечностью.
   Обычно Фелисите, не обольщая себя больше надеждой, даже не заходила к Маккару, разузнавая о нем в Убежище. Но на этот раз, услышав, что он пьет запоем, не выходя из дому, и ни разу не протрезвился в течение двух недель, она полюбопытствовала взглянуть собственными глазами, до какого состояния он дошел. И вот, возвращаясь на вокзал, она сделала крюк, чтобы пройти мимо усадьбы дядюшки Маккара.