Было восемь часов. Мартина, ожидавшая их, увидела, что сегодня вечером ей не придется стряпать на кухне. Она притворилась, будто уже пообедала, и Паскаль, заметив ее болезненный вид, велел ей немедленно лечь в постель.
   – Мы отлично обойдемся без тебя, – повторяла ей Клотильда. – Ведь картофель уже варится, и мы сами возьмем его.
   Служанка, у которой было скверное настроение, согласилась, невнятно пробормотав, что незачем садиться за стол, если все съедено. Но прежде чем запереться в своей комнате, она сказала:
   – Сударь, у Добряка нет больше овса. По-моему, он стал какой-то чудной. Может, вы бы посмотрели его.
   Обеспокоенные Паскаль и Клотильда тотчас же отправились на конюшню. Действительно, старый конь дремал, лежа на своей подстилке. Уже с полгода его не выводили из конюшни, – ноги Добряка были совсем скрючены ревматизмом, к тому же он совершенно ослеп. Никто не понимал, почему доктор держал у себя это одряхлевшее животное. Даже Мартина пришла к заключению, что его необходимо убить, хотя бы из простой жалости. Но Паскаль и Клотильда негодовали и так возмущались, словно им предлагали прикончить старого родственника, который зажился на свете. Нет, нет! Он служил им больше четверти века, – пусть же он умрет у них прекрасной смертью славного товарища, каким он был всегда. И сегодня вечером доктор не преминул внимательно исследовать его. Он осмотрел ему ноги, десны, выслушал сердце.
   – Ничего нет, – сказал он, закончив осмотр. – Просто старость… Ах, мой бедный старикан, нам уже не придется ездить вместе!
   Мысль о том, что у Добряка нет овса, мучила Клотильду, но Паскаль уверил ее, что животному в таком возрасте, уже на покое, нужно очень мало. Тогда Клотильда, наклонившись, взяла немного травы из охапки, принесенной сюда Мартиной, и какова же была их радость, когда Добряк из чувства простой хорошей дружбы принялся есть эту траву из ее рук.
   – Вот так так! – воскликнула она, смеясь. – Оказывается, ты еще не потерял аппетита, тогда не старайся нас разжалобить… Спокойной ночи, спи же хорошенько!
   И они оставили его дремать, поцеловав по обыкновению в обе стороны морды.
   Наступала ночь. Паскалю и Клотильде не хотелось ужинать внизу, в пустом доме, и они решили запереть входные двери и взять обед наверх, в ее комнату. Клотильда быстро принесла блюдо с картофелем, соль и красивый графин с ключевой водой. А Паскаль доставил наверх корзинку с первым виноградом, снятым с рано созревшей лозы внизу террасы. Они заперлись и накрыли маленький столик, посредине поставили блюдо с картофелем, между солонкой и графином, а корзину с виноградом – на стуле, рядом. Это было чудесное пиршество, напомнившее им изысканный завтрак, который они приготовили сами на следующий день после их свадьбы, когда Мартина упорно отказывалась говорить с ними. Они были в восторге, что так же, как и тогда, остались одни, сами услуживают друг другу и, сидя рядом, едят из одной тарелки.
   Этот вечер, отмеченный неприкрытой нуждой, которую они, несмотря на все свои усилия, не могли прогнать, уготовил им самые чудесные в их жизни часы. Как только они очутились в этой большой приветливой комнате, им показалось, что равнодушный город, где они только что бродили, – далеко, далеко. Все исчезло: печаль, страх, даже воспоминание о злополучном дне, потерянном в бесплодных поисках. Они снова были беззаботны и думали только о своей любви, они забыли, богаты они или бедны, нужно ли им завтра разыскивать какого-нибудь друга, чтобы пообедать вечером. К чему бояться нужды, к чему беспокоиться, если им достаточно быть вместе, чтобы испытывать блаженство?
   – Боже мой! – вдруг испугался Паскаль. – А мы так боялись этого вечера! Разве можно быть такими счастливыми? Кто знает, что сулит нам завтрашний день?
   Она закрыла ему рот своей маленькой рукой:
   – Нет, нет! Завтра мы будем любить друг друга так же, как любим сегодня… Люби меня сильно, сильно, как я тебя.
   Никогда еще они не ужинали с таким удовольствием. Клотильда уписывала картофель с аппетитом здоровой девушки и, смеясь, говорила, что ни одно самое хваленое блюдо не казалось ей таким замечательным, таким вкусным. К Паскалю тоже вернулся аппетит молодого человека. Они отпивали большими глотками простую воду и находили, что это превосходный напиток. Потом их привел в восхищение виноград вместо сладкого – эти свежие гроздья, эти соки земли, позлащенные солнцем. Они наелись до отвала, они опьянели от воды и винограда, а особенно от веселья. Нет, никогда еще они так не пировали! Даже их первый завтрак, когда всего было в изобилии, – котлет, хлеба и вина, – не был таким упоительным, полным радости жизни. Счастье быть вместе превратило простой фаянс в золотую посуду, жалкую пищу – в нектар и амброзию, которых не отведывали и боги.
   Уже наступила ночь, но они не зажигали лампы. Какое счастье сейчас же лечь в постель! Окна были широко открыты, в них смотрело огромное летнее небо, а вечерний ветер, еще дышащий зноем, врываясь в комнату, приносил издалека запах лаванды. На горизонте вставала луна, такая большая и полная, что вся комната была залита серебряным светом. Они видели друг друга, словно в сиянии грезы, ослепительной и нежной.
   Тогда Клотильда, с обнаженными руками и грудью, роскошно завершила пир в честь Паскаля, сделав ему царский подарок – отдав себя.
   Накануне ночью они впервые почувствовали тревогу, инстинктивный страх перед близящейся угрозой несчастья. А сейчас весь остальной мир, казалось, снова забыт ими, – то была последняя блаженная ночь, дарованная любовникам; ослепленным страстью, благосклонной природой.
   Она открыла свои объятия, вверяясь ему, отдаваясь душой и телом.
   – О учитель, учитель! Я хотела работать для тебя, но поняла, что не годна ни на что и не способна добыть для тебя даже кусок хлеба. Я только могу любить тебя, принадлежать тебе, быть твоей минутной утехой… И с меня довольно быть твоей утехой! Если бы ты знал, как я рада, что ты находишь меня красивой; ведь я могу подарить тебе эту мою красоту! У меня нет ничего, кроме нее, а я так счастлива твоим счастьем!
   Обнимая ее, он прошептал в упоении:
   – Да, ты прекрасна! Самая прекрасная, самая желанная!.. Все эти жалкие безделушки, которыми я тебя украшал, это золото и каменья не стоят самого маленького кусочка твоей атласной кожи. Один твой волос, один твой ноготок – бесценные сокровища. Я с благоговением поцелую одну за другой каждую твою ресничку.
   – О учитель, слушай же: я рада, что ты стар, а я молода, – так мое тело сильнее пленяет тебя. Если бы ты был так же молод, как я, оно давало бы тебе меньшее наслаждение и я не была бы так счастлива… Я горжусь моей красотой и юностью только из-за тебя, я ликую только потому, что могу их отдать тебе.
   Глаза Паскаля увлажнились, он был глубоко потрясен, почувствовав, как безраздельно она принадлежит ему, как она пленительна и дорога ему.
   – Ты сделала меня самым богатым и самым могущественным человеком на свете, – сказал он ей. – Ты осыпаешь меня всевозможными благами, ты даришь мне божественное наслаждение, какое только может испытать сердце мужчины.
   И она еще беззаветнее отдавалась ему, она принадлежала ему вся, до последней капли крови.
   – Возьми же меня, учитель, пусть я исчезну и растворюсь в тебе… Возьми мою юность, возьми ее всю сразу, в одном поцелуе, выпей ее одним глотком, осуши до дна так, чтобы на губах остался только вкус меда. Ты дашь мне такое счастье! Это я должна быть тебе благодарна… Возьми мои губы – они свежи, вдохни мое дыхание – оно чисто, возьми мою шею – она сладостна для поцелуя, возьми мои руки, возьми меня всю, все мое тело – оно только начало расцветать, оно нежно, как шелк, оно исполнено благоухания, которое опьяняет тебя… Ты слышишь, учитель! Пусть я буду для тебя как живой букет, аромат которого ты вдыхаешь! Пусть я буду для тебя как сладкий плод, который ты вкушаешь! Пусть я буду для тебя как бесконечная ласка, которой ты наслаждаешься!.. Я твоя вещь, цветок, выросший у твоих ног, чтобы тебе понравиться, вода, струящаяся рядом, чтобы тебя освежить, животворный сок, что бьет ключом, чтобы вернуть тебе молодость. Я – ничто, учитель, когда не принадлежу тебе!
   Она отдалась ему, и он принял этот дар. Отблеск лунного света внезапно озарил ее во всей ее торжествующей наготе. Она казалась воплощением женской красоты, сиявшей бессмертной юностью. Никогда еще Паскаль не видел Клотильду такой молодой, такой снежно-белой и божественно прекрасной. Он был так благодарен ей, как будто она подарила ему все сокровища мира. Какое приношение может сравниться с тем, что делает молодая женщина, даря себя, вызывая новый прилив жизни, обещая, быть может, ребенка! Оба они мечтали о ребенке, отчего их счастье было полнее на этом роскошном пиру юности, который задала Клотильда Паскалю и которому позавидовали бы короли.



XI


   Однако следующей ночью возвратилась тревожная бессонница. Ни Паскаль, ни Клотильда не говорили о случившейся беде; долгие часы лежали они рядом во мраке погрустневшей комнаты, притворяясь, что спят, и думали о своем положении, которое все ухудшалось. Каждый из них забывал о себе и беспокоился за другого. Им пришлось задолжать, Мартина забирала в долг хлеб, вино, мясо; при этом ей было очень стыдно, так как приходилось лгать, и весьма осторожно, ибо все знали, что они разорены. Доктор подумывал заложить Сулейяд. Но это было последнее средство, – у Паскаля ничего не осталось, кроме усадьбы, оцененной в двадцать тысяч франков, – впрочем, при продаже вряд ли он выручил бы за нее пятнадцать. А там уже начиналась беспросветная нужда, он очутился бы на улице, не имея ничего за душой, даже камня под изголовье. Поэтому Клотильда умоляла его подождать и не делать последнего шага, пока положение не станет совершенно безвыходным.
   Так прошло три или четыре дня. Наступил сентябрь, и погода, к несчастью, испортилась. По всему краю пронеслись страшные бури, часть стены, окружавшей Сулейяд, была снесена; всю ее не могли поднять и укрепить, и на месте обвала осталась зияющая брешь. Булочник уже начинал грубить, а однажды утром Мартина, подавая на стол бульон с мясом, расплакалась: мясник стал отпускать ей плохую говядину. Еще несколько дней – и больше им не будут давать в долг. Нужно было непременно придумать что-то и найти средства на ежедневные мелкие расходы.
   В понедельник, когда начиналась новая мучительная неделя, Клотильда все утро была в крайнем возбуждении. Казалось, ее раздирает какая-то внутренняя борьба, но она приняла окончательное решение только во время завтрака, увидев, что Паскаль отказывается от кусочка оставшегося жаркого. После этого она перестала волноваться, по-видимому, что-то до конца обдумав, и ушла вместе с Мартиной, спокойно положив ей в корзину маленький сверток, – по ее словам, кой-какое старое платье для бедных.
   Клотильда возвратилась через два часа. Она была очень бледна, но ее большие глаза, такие ясные и открытые, сияли, от радости. Тотчас же подойдя к доктору, она взглянула ему прямо в лицо и покаялась во всем.
   – Учитель, я должна попросить у тебя прощения, – сказала она. – Я была непослушной и, наверное, сильно огорчу тебя.
   Он не понял и забеспокоился.
   – Что же ты натворила?
   Медленно, не отводя от него взгляда, она вынула из кармана конверт и вытащила из него несколько банковых билетов, Внезапно его осенила догадка, и он закричал:
   – Боже! Драгоценности, все мои подарки!
   Паскаль, всегда такой добрый и спокойный, на этот раз вспылил. В гневе он схватил ее за руки и сжал с такой силой, что чуть не раздавил ей пальцы, державшие билеты.
   – О. боже, что ты сделала, несчастная! – кричал он. – Ведь ты продала мое сердце! Ведь тут, в этих драгоценностях, наше с тобой сердце. И ты продала его за деньги!.. По-твоему, я должен взять обратно эти украшения, эту память о самых святых часах нашей любви, и пользоваться ими! Пойми же, они подарены тебе, они твои, только твои! Разве это возможно? Подумала ли ты о том, как ужасно меня огорчаешь?
   Она кротко ему возразила:
   – А ты подумал, учитель, могла ли я спокойно видеть нашу нужду, знать, что у нас нет хлеба, когда в ящике у меня лежали все эти перстни, ожерелья и серьги? Все мое существо восставало против этого, я просто сочла бы себя скрягой, эгоисткой, если бы сохраняла их дольше… Правда, мне было трудно расстаться с ними, очень трудно, я даже сама не понимаю, как у меня достало мужества сделать это. Но я уверена, что всего лишь выполнила свой долг – долг послушной тебе и любящей жены.
   Но он по-прежнему сжимал ее руки, слезы выступили у нее на глазах, и она, слабо улыбнувшись, прибавила таким же кротким голосом:
   – Не жми так сильно, ты делаешь мне больно.
   Тогда он тоже заплакал, растроганный, полный глубокой нежности.
   – Я просто грубое животное, – сказал он, – если мог так рассердиться… Ты сделала правильно, ты не могла поступить иначе… Но все-таки прости меня, мне было так тяжело увидеть тебя ограбленной. Дай мне твои руки, твои бедные руки, я их полечу.
   Он снова бережно взял ее руки и покрыл их поцелуями. Без колец, тонкие, изящные, они казались ему несравненными. Тогда, облегченно вздохнув, Клотильда весело рассказала ему о своей проделке, о том, как она посвятила во все Мартину, как они вдвоем отправились к перекупщице, той самой, у которой он приобрел корсаж из старых алансонских кружев. Эта женщина внимательно все осмотрела и после бесконечных споров о цене предложила за все украшения шесть тысяч франков. Паскаль едва не выдал своего отчаяния: шесть тысяч франков! А ему они стоили больше чем втрое – тысяч двадцать, по крайней мере.
   – Послушай, – сказал он наконец, – я возьму эти деньги потому, что их дарит мне твое доброе сердце. Но условимся заранее: они твои. Клянусь, я стану теперь еще скупее Мартины; я буду давать ей совсем мало, только на самое необходимое. Все, что останется от этой суммы, ты найдешь в моем письменном столе, если мне не удастся когда-нибудь пополнить ее и вернуть тебе все деньги целиком!
   Опустившись в кресло, он взял ее на колени и, глубоко взволнованный, крепко обнял. Затем тихонько прошептал ей на ухо:
   – И ты продала все, совершенно все?
   Она ничего не ответила, но, покраснев и улыбаясь, слегка высвободилась из его объятий и грациозно, кончиками пальцев, стала что-то искать у себя на груди. Наконец она вытащила тонкую цепочку, на которой сверкали, словно млечные звезды, семь жемчужин. Казалось, она открыла частицу своей наготы, живой аромат ее тела исходил от этого драгоценного украшения, прильнувшего к ее коже; то была сокровенная тайна ее души. Она тотчас же спрятала ожерелье обратно, его снова не стало.
   Он покраснел не меньше, чем она; испытывая глубокую сердечную радость, он, страстно целуя ее, воскликнул:
   – Как ты мила мне! Как я тебя люблю!
   Но с этого вечера воспоминание о проданных драгоценностях легло тяжелым гнетом на его душу. Он не мог равнодушно, без горечи, видеть эти деньги в своем письменном столе. Его угнетала неизбежная, приблизившаяся вплотную бедность; еще более мучительной и тягостной была мысль о возрасте, о шестидесяти годах, которые делали его бесполезным, неспособным создать счастливую жизнь женщине. Он как будто очнулся от своей обманчивой грезы о вечной любви и снова увидел тревожную действительность. Внезапно он впал в нищету и почувствовал себя очень старым – это леденило его, наполняло какими-то горькими сожалениями, отчаянием и гневом против самого себя, как будто отныне жизнь его была опорочена недостойным поступком.
   Потом у него наступило страшное просветление. Однажды утром, оставшись один, Паскаль получил письмо с почтовым штемпелем Плассана и долго рассматривал конверт, удивляясь незнакомому почерку. В конце письма не было подписи, и, пробежав первые строки, он с раздражением хотел его разорвать; все же он опустился на стул и, дрожа от волнения, прочитал письмо до конца. В смысле вежливости оно было написано безупречным стилем – длинные фразы следовали одна за другой, сдержанные и осторожные, словно фразы дипломата, единственная цель которого уверить в своей правоте. Ему доказывали с чрезмерной убедительностью, что скандал в Сулейяде слишком затянулся. Если страсть до известной степени и оправдывает его вину, то все же человек в его возрасте и с его положением в конце концов вызовет всеобщее презрение, продолжая злоупотреблять несчастьем своей молоденькой родственницы. Все знают, как велико его влияние на нее, допускают даже, что она гордится своим самопожертвованием, но неужели он не понимает, что она не могла полюбить старика и поддалась только чувству жалости и благодарности? Давно уже пора избавить ее от старческих объятий, из которых она выйдет опозоренной, отверженной – ни женой, ни матерью. Теперь у него даже нет возможности обеспечить ей маленькое состояние, поэтому позволительно надеяться, что он выполнит долг честного человека и найдет в себе силы расстаться с нею, позаботившись о ее благополучии, если осталось еще для этого время. Письмо заканчивалось рассуждением о том, что дурное поведение всегда в конце концов наказывается.
   С первых же слов Паскаль понял, что это анонимное письмо исходит от его матери. Без сомнения, старая г-жа Ругон продиктовала его, он слышал в нем даже ее интонации. Однако, начав читать письмо в приступе гнева, Паскаль окончил, бледный и дрожащий, словно в ознобе, – эта дрожь теперь пронизывала его всякий час. В письме была какая-то правда, оно выясняло причины его беспокойства: то были угрызения совести, что он, старый и нищий, удерживает подле себя Клотильду. Он встал, подошел к зеркалу и долго рассматривал себя; мало-помалу глаза его затуманились слезами – какое отчаяние эти морщины, эта седая борода! Смертельный холод, леденивший его кровь, объяснялся мыслью о том, что теперь разлука станет необходимой, предрешенной, неизбежной. Он прогонял эту мысль, он не верил, что может примириться с нею, хотя и знал, что она неизбежно вернется и ни на минуту не оставит его в покое, что он будет терзаться в этой борьбе между любовью и разумом, пока наконец в какой-то страшный вечер не уступит ей ценой крови и слез. Он весь дрожал от страха, предчувствуя, что настанет день, когда у него хватит на это мужества. То было начало неотвратимой развязки: Паскаль испугался за Клотильду, за ее молодость, и решил выполнить свой долг – спасти ее от самого себя.
   Отдельные слова и выражения из этого письма преследовали его; сначала он мучился, пытаясь уверить себя, что Клотильда не любила его, а только жалела и чувствовала к нему благодарность. «Если бы я убедился, – думал он, – что она принесла себя в жертву, это облегчило бы разрыв, ибо, удерживая ее дальше, я только тешил бы свой чудовищный эгоизм». Но, сколько он ни наблюдал ее, каким испытаниям ни подвергал, она была всегда такой же нежной, такой же влюбленной. Он совершенно растерялся, придя к этому выводу, который не допускал пугающей его развязки, ибо Клотильда становилась ему еще дороже. Тогда он постарался доказать себе необходимость разлуки с ней, обсудив все доводы в пользу этого. Жизнь, которую они вели в продолжение нескольких месяцев, жизнь, свободная от каких бы то ни было других отношений и обязанностей, совершенно праздная, – была нехорошей. Правда, самого себя он считал годным лишь на то, чтобы мирно покоиться под землей в каком-нибудь уголке кладбища; но разве для нее, для Клотильды, такое существование не было прискорбным? Разве после такой жизни она не станет безвольной, испорченной, неспособной желать? Он развращал ее, поклоняясь ей, словно кумиру, среди скандальных сплетен и пересудов. Потом вдруг ему представилось, что он уже умер, а Клотильда осталась одна, на улице, без средств, презираемая всеми. Никто не приютил ее, она скиталась по свету, и не было у нее больше ни мужа, ни детей! Нет! Нет! Это было бы преступлением; он не смеет ради оставшихся ему нескольких дней личного счастья завещать ей позор и нищету.
   Однажды утром Клотильда вышла одна куда-то по соседству. Она вернулась взволнованная, бледная и дрожащая. Взбежав наверх, к себе, она упала почти без сознания на руки Паскаля. Какой-то бессвязный лепет вырвался у нее:
   – Ах, боже мой!.. Боже мой!.. Эти женщины…
   Испуганный, он забросал ее вопросами:
   – Ну что случилось? Отвечай же!
   Тогда краска стыда залила ее щеки. Обняв его, она спрятала лицо у него на плече.
   – Это они, те женщины… – говорила она. – Когда, переходя на теневую сторону, я закрыла зонтик, я, к несчастью, толкнула какого-то ребенка. Он упал, а они все набросились на меня и стали кричать. Боже, что только они кричали! Будто у меня никогда не будет детей, будто дети не рождаются у таких тварей, как я!.. И еще, и еще такое, чего я не могу повторить и чего я не поняла!
   Она разрыдалась. Паскаль страшно побледнел и, не в силах найти нужные слова, только безумно целовал ее, плача вместе с нею. Вся эта картина живо представилась ему – он видел, как ее преследуют, поносят грязными словами. Наконец он пробормотал:
   – Это я виноват, ты страдаешь из-за меня… Послушай, давай уедем далеко-далеко, куда-нибудь, где нас никто не знает. Там будут с тобой приветливы, там ты будешь счастлива…
   Увидев, что он тоже расплакался, Клотильда сделала над собой мужественное усилие, встала и осушила слезы.
   – Как это гадко! Что я натворила! – сказала она. – Ведь я столько раз давала себе слово ничего тебе не рассказывать! Но как только я очутилась дома, мне стало так больно, что все у меня вылилось из сердца само собой… Но теперь, ты видишь, все прошло, не огорчайся же… Я люблю тебя…
   Улыбаясь, она нежно обняла его и стала целовать, – так целуют отчаявшегося человека, чтобы смягчить его страдания.
   Но он плакал, не переставая, и она снова начала плакать вместе с ним. В этой бесконечной печали, овладевшей ими, горестно смешивались их поцелуи и слезы.
   Оставшись один, Паскаль решил, что он поступает мерзко. Он больше не мог оставаться причиной несчастья этой обожаемой девочки. Но вечером в тот же день произошло событие, приблизившее развязку, которой он искал, страшась в то же время ее найти. После обеда Мартина отвела его в сторону и сказала с чрезвычайно таинственным видом:
   – Я встретила госпожу Фелисите, и она поручила мне, сударь, передать вам это письмо. Она просила сказать вам, что принесла бы его сама, но это дурно отразилось бы на ее добром имени. Она просит вас вернуть ей это письмо г-на Максима и уведомить о решении барышни.
   Это было действительно письмо от Максима. Получив его, Фелисите была прямо счастлива. Надежда увидеть сына сломленным нищетой и покорным оказалась тщетной; но теперь в ее руках снова было сильное средство. Ни Паскаль, ни Клотильда не обратились к ней за помощью и поддержкой, поэтому она снова изменила свой план, возвратившись к прежней мысли их разлучить; ей казалось, что на сей раз подоспел самый подходящий для этого случай. Письмо Максима было очень настойчиво: он обращался к своей бабушке с просьбой оказать воздействие на его сестру. У него обнаружилась сухотка спинного мозга – теперь он мог двигаться только с помощью слуги. Особенно он горевал о проявленной им слабости к одной красивой брюнетке, которая втерлась к нему в дом: в ее объятиях он потерял последние силы. Но хуже всего была его уверенность в том, что эта пожирательница мужчин являлась тайным: подарком его папаши. Саккар любезно подослал ее к нему, чтобы ускорить получение наследства. И теперь, выбросив ее вон, Максим заперся в своем особняке, не впускал к себе отца и весь трепетал при мысли, что как-нибудь утром тот влезет к нему в окно. Но одиночество пугало его, и он в отчаянии взывал к своей сестре, уповая на нее, как на оплот против этих гнусных покушений на него и, наконец, как на ласковую, правдивую женщину, которая будет за ним ухаживать. В письме также заключался намек, что если она будет хорошо с ним обращаться, то не раскается в этом. В конце он напоминал Клотильде про обещание, которое она ему дала во время его приезда в Плассан, – приехать, когда это действительно будет ему нужно.
   Паскаль оцепенел. Он еще раз перечитал четыре страницы. Разлука устраивалась сама собой: повод оказался удачным для него, благоприятным для Клотильды и представлялся таким естественным и удобным, что нужно было немедленно согласиться. Но, несмотря на все усилия разума, он чувствовал себя таким слабым и нерешительным, что ему пришлось на минутку присесть, у него подкашивались ноги. Тем не менее, желая держаться мужественно, он успокоился и позвал свою подругу.
   – Прочти-ка это письмо, – сказал он. – Его переслала мне бабушка.
   Клотильда внимательно прочитала письмо до конца, не выдав своих чувств ни словом, ни движением. Потом она совсем просто сказала:
   – Ну, что же! Ты, верно, хочешь ответить?.. Я отказываюсь.
   Паскаль с трудом удержался от радостного восклицания. И тотчас же, как будто заговорил кто-то другой, он услышал свой собственный рассудительный голос:
   – Ты отказываешься, но ведь это невозможно… Нужно подумать. Хочешь, отложим ответ до завтра? Мы обсудим его.