Настала осень, студия пустела...
   И дальше, через несколько строк:
   Зима настала, серебрился иней:
   И толстым слоем льда покрылся зал.
   На кухне был потоп, пожар в камине,
   Никто уж больше лекций не читал...
   В ДОМЕ ИСКУССТВ
   Надгробные эти стихи появились в "Чукоккале" 21 ноября 1919 года, а за два дня до того, 19 ноября на Невском в бывшем дворце петербургского богача Елисеева открылся ныне знаменитый Дом искусств, куда захиревшая Студия перекочевала в обновленном составе.
   О том, чтобы этот дом был предоставлен писателям, я начал хлопотать еще в июле. Хлопотал и в Петрограде и в Москве. Дело долго не сдвигалось с мертвой точки, покуда во главе учреждения не встал А. М. Горький.
   В мемуарной литературе Дом искусств описывался тысячу раз. Поэтому не стану вдаваться в подробности. Скажу только, что этот огромный домина выходил на три улицы: на Мойку, на Большую Морскую и на Невский - и что трехэтажная квартира Елисеевых, которую предоставили Дому искусств, была велика и вместительна. В ней было несколько гостиных, несколько дубовых столовых и несколько комфортабельных спален; была белоснежная зала, вся в зеркалах и лепных украшениях; была баня с роскошным предбанником; была буфетная; была кафельная великолепная кухня, словно специально созданная для многолюдных писательских сборищ. Были комнатушки для прислуги и всякие другие помещения, в которых и расселились писатели: Александр Грин, Ольга Форш, Осип Мандельштам, Аким Волынский, Екатерина Леткова, Николай Гумилев, Владислав Ходасевич, Владимир Пяст, Виктор Шкловский, Мариэтта Шагинян, Всеволод Рождественский... И не только писатели: скульптор С. Ухтомский (хранитель Русского музея), скульптор Щекотихина, художник В. А. Милашевский, сестра художника Врубеля и другие.
   Здесь же водворились три студиста, те, которые уже успели приобщиться к писательству: Лева Лунц, Слонимский и несколько позднее - Зощенко.
   На меня была возложена обязанность руководить Литературным отделом. Обязанность нелегкая, но трудился наш отдел с увлечением: мы расширили библиотеку (таскали на себе мешки с книгами с Фонтанки из Книжного пункта), наладили публичные лекции, возродили Студию, которая стала работать с удесятеренной энергией, принялись за издание журнала под названием "Дом искусств" (несмотря на тысячи препятствий, мы все же выпустили два очень содержательных номера). Нами была организована Книжная лавка 1. По нашему приглашению в ДИСК (фамильярное название Дома искусств) прибыл из Москвы в 1920 году Маяковский и прочитал здесь с огромным успехом свою поэму "150000000", Несколько раз выступал у нас Горький. Несколько раз - Александр Блок. Часты были выступления Кони.
   1 Упоминание о ней сохранилось в стихотворении Ал. Блока, обращенном ко мне:
   Мы из лавки Дома искусства
   На Дворцовую площадь шли...
   Естественно, ДИСК был магнитом для множества начинающих авторов.
   К 1921 году из них выделились наиболее талантливые: Всеволод Иванов, Николай Никитин, Николай Тихонов, Константин Федин, Вениамин Каверин.
   У каждого из этих новоявленных авторов хранились в потертых чемоданчиках, сумках, портфелях измызганные листочки бумаги, исписанные вдоль и поперек рассказами, очерками, повестями, стихами. Рукописи было невозможно довести до читателей, так как книгопечатание почти прекратилось. Дом искусств стал местом их дружеских встреч. К ним примкнули и лучшие наши студисты. Они жаждали общаться друг с другом, читать друг другу свои сочинения. Они обсуждали эти сочинения по целым часам в одной из комнатенок Дома искусств - наиболее неудобной, холодной и тесной - в комнатенке Михаила Слонимского.
   Здесь-то и расцвело дарование Зощенко, здесь началась его первая слава. Здесь он прочитал только что написанные "Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова". Восхищаясь многоцветною словесною тканью этого своеобразного цикла новелл, студисты повторяли друг другу целые куски из "Виктории Казимировны" и "Гиблого места". Многие слова и словечки из этих рассказов, также из рассказа "Коза", который они узнали тогда же, они ввели в свою повседневную речь, то и дело применяя их к обстоятельствам собственной жизни.
   "Что ты нарушаешь беспорядок?" - говорили они. "Довольно свинство с вашей стороны". - "Блекота и слабое развитие техники". - "Человек, одаренный качествами". - "Штаны мои любезные". - "Подпоручик ничего себе, но сволочь". - "Что же мне такоеча делать?"
   Эти и многие другие цитаты из произведений молодого писателя зазвучали в их кругу как поговорки. Слушая в Доме искусств плохие стихи, они говорили: "Блекота!" А если с кем-нибудь случалась неприятность: "Вышел ему перетык".
   Вообще в первые годы своей литературной работы Зощенко был окружен атмосферой любви и сочувствия.
   Думаю, что в то время он впервые нашел свою литературную дорогу и окончательно доработался до собственного - очень сложного и богатого стиля. Талантливые юноши, люди высоких душевных запросов, приняли его радушно в свой круг. Он повеселел, стал общительнее, и было похоже, что тяжелая грусть, томившая его все эти годы, на время отступила от него. Правда, он и теперь меньше всего походил на таких профессиональных остроумцев и комиков, каким был, например, в старое время талантливый Аркадий Аверченко, сыпавший с утра до вечера смешными (и несмешными) остротами. Правда, и теперь выдавались такие периоды, когда на целые сутки Зощенко одолевала тоска, и он, уединившись в своей нетопленой комнате, прятался от всех посторонних. Но это было редко, в исключительных случаях. Обычно же среди новых друзей, так высоко оценивших его дарование, он давал своему юмору полную волю.
   Если, проходя по коридору, вы слышали за дверью комнаты Михаила Слонимского взрывы многоголосого смеха, можно было с уверенностью сказать, что там Зощенко: либо читает свою новую рукопись, либо рассказывает какой-нибудь смешной эпизод. Войдешь - и увидишь: все сгрудились вокруг него и хохочут, как запорожцы у Репина, а он сидит с неподвижным лицом, словно и не подозревает о причине смеха.
   ...Дом искусств просуществовал около двух лет.
   Написавшая о нем целую повесть Ольга Форш назвала его: "Сумасшедший корабль" 1. Этот корабль не раз натыкался на подводные скалы и в 1922 году затонул окончательно, едва только Горький уехал из России.
   1 Форш О. Сумасшедший корабль. Л., 1931.
   РАННЯЯ СЛАВА
   1
   К середине двадцатых годов Зощенко стал одним из самых популярных писателей.
   Его юмористика пришлась по душе широчайшим читательским массам.
   Книги его стали раскупаться мгновенно, едва появившись на книжном прилавке. Не было, кажется, такой эстрады, с которой не читались бы перед смеющейся публикой его "Баня", "Аристократка", "История болезни" и пр. Не было, кажется, такого издательства, которое не считало бы нужным выпустить хоть одну его книгу: и "Земля и фабрика", и "Радуга", и "Пролетарий", и "Огонек", и "Смехач", и "Прибой", и "Издательство писателей", и Детиздат, и Госиздат, и издательство "Красной газеты", и даже издательство с инфантильным названием "Картонный домик" - еле успевали печатать его сочинения, причем многие из его повестей и рассказов переиздавались опять и опять, и все же ненасытный читательский спрос возрастал из года в год...
   ...Подумать только: уже в 1928 году, то есть всего через восемь лет после напечатания его первых рассказов, появилась о нем целая книга в ученом издательстве "Academia" (в серии "Мастера современной литературы").
   А немного позднее, в 1929 году, когда он все еще был молодым человеком, издательство "Прибой" предприняло Собрание его сочинений.
   Вводная статья к этому изданию начиналась такими словами:
   "С именем Зощенко связана крупная литературная удача".
   2
   Но удача его была какая-то странная и, я бы сказал, роковая, чреватая тяжелыми последствиями.
   Та публика, которая создала ему популярное имя, знать не знала, что у него есть своя, глубоко выстраданная, заветная тема. Публика увидела в нем только своего развлекателя, только пустопорожнего автора мелких и смешных пустяков и, утробно смеясь его "Аристократкам" и "Баням", относилась к нему с тем непочтительным чувством, с каким толпа обыкновенно относится ко всяким смехотворцам, анекдотистам, острякам, балагурам.
   Его литературное значение поняли к началу тридцатых годов лишь такие знатоки и ценители художественного русского слова, как Алексей Толстой, Юрий Олеша, академик Евг. Тарле, Ольга Форш, Самуил Маршак, Юрий Тынянов, Валентин Стенич. (Здесь я называю лишь тех, от кого слышал своими ушами восторженные мнения о нем.)
   Громче всех восхищался Алексей Максимович Горький.
   "Хорош Зощенко", "очень хорош Зощенко", "очень обрадован тем, что Зощенко написал хорошую вещь" 1, - постоянно повторял он в своих письмах.
   "А юмор ваш я ценю высоко, - сообщал он писателю, - своеобразие его для меня - да и для множества грамотных людей, - бесспорно так же, как бесспорна и его "социальная педагогика"" 2.
   В каждом отзыве Горького - любовь и хвала. "Отличный язык выработали вы, Михаил Михайлович, и замечательно легко владеете им, - писал Горький, едва познакомившись с его сочинениями. - И юмор у вас очень "свой"... Данные сатирика у вас - налицо, чувство иронии очень острое, и лирика сопровождает его крайне оригинально. Такого соотношения иронии и лирики я не знаю в литературе ни у кого..." 3
   Горький дважды сообщал молодому писателю, что любит читать его вслух "вечерами своей семье и гостям" 4.
   1 Горький и советские писатели: Неизданная переписка // Лит. наследство. Т. 70. С. 378, 490 и др.
   2 Там же. С. 163.
   3 Там же. С. 159.
   4 Там же. С. 159, 165.
   Горький в то время, живя на чужбине, получал несметное множество книг, рукописей, брошюр и журналов, и то, что из всей этой груды он выбрал для чтения вслух рассказы и повести юного Зощенко, было само по себе верным свидетельством особенной любви Алексея Максимовича к автору "Уважаемых граждан".
   О зощенковском языке Горький в одном из своих писем выражается так: "Пестрый бисер вашего лексикона" 1.
   В "Воспоминаниях" Л. Пантелеева читаем: "Вообще Алексей Максимович очень часто вспоминал Зощенко, очень любил его и всегда, когда заговаривал о нем, как-то особенно, отечески нежно улыбался" 2.
   3
   Язык Зощенко, этот "пестрый бисер" его лексикона, уже к концу двадцатых годов привлек самое пристальное внимание критики.
   Едва только в печати появились первые рассказы и повести Михаила Михайловича, его язык в этих первых вещах показался таким своеобразным и ценным, что профессор (впоследствии академик) В. В. Виноградов счел нужным написать о нем целый трактат, который так и озаглавил: "Язык Зощенко" 3.
   1 Горький и советские писатели: Неизданная переписка // Лит. наследство. Т. 70. С. 163.
   2 Пантелеев Л. Избранное. Л., 1967. С. 463.
   3 См. кн.: Зощенко М. Мастера современной литературы. Л., 1928. С. 51-92.
   Вообще в то далекое время все статьи и рецензии о его сочинениях сосредоточивались почти исключительно на их языке.
   Кем-то было тогда же подмечено, что многие рассказы и повести Зощенко рассчитаны на чтение вслух, так как в них чаще всего воспроизводится разговорная устная речь, и что, стало быть, почти все они писаны так называемым сказом.
   С той поры это слово "сказ" прилипло к Зощенко раз навсегда. Благо в ту пору оно было модным. Ни одной я не помню газетной или журнальной статейки о нем, где его творчество не определялось бы сказом.
   Критики писали один за другим:
   "Типичен для Зощенко новеллистический сказ..."
   "Литературная судьба Зощенко связана со сказом".
   "В рассказах Зощенко мы наблюдаем явную тенденцию к сказу".
   "Его рассказы даны в сказовой манере".
   Сказ. Этим поверхностным словом исчерпывались все их суждения о Зощенко.
   Откуда взялся этот сказ? Каково содержание этого сказа? Что хочет писатель сказать этим сказом? Ко всему этому они были вполне равнодушны. Не заинтересовало их также и то, что в зощенковском сказе была злободневность, что сказ этот не сочинен и не выдуман, а выхвачен автором прямо из жизни из той, что кипела вокруг в то время, когда он писал. Это не лесковская мозаика старинных, редкостных, курьезных и вычурных слов - это живая, свежая, неподдельная речь, которая зазвучала тогда на базарах, в трамваях, в очередях, на вокзалах, в банях.
   Зощенко первый из писателей своего поколения ввел в литературу в таких широких масштабах эту новую, еще не вполне сформированную, но победительно разлившуюся по стране внелитературную речь и стал свободно пользоваться ею как своей собственной речью. Здесь он - первооткрыватель, новатор.
   Так досконально изучить эту речь и так верно воспроизвести на бумаге ее лексику, ее интонации, ее синтаксический строй мог только тот, кто провел свою жизнь в самой гуще современного быта и узнал его на своей собственной шкуре. Зощенко именно таким человеком и был, человеком большого житейского опыта, прошедшим, так сказать, сквозь огонь, и воду, и медные трубы.
   С самой ранней юности он весь с головой погружен во внелитературную речевую стихию: ему не было еще двадцати семи лет, а он успел побывать и столяром, и сапожником, и телефонистом, и штабс-капитаном 16-го гренадерского мингрельского полка, и милиционером, и плотником, и актером, и красным командиром, и агентом угрозыска, и бухгалтером, и контролером на железной дороге, - словно специально готовился к своей единственной важнейшей профессии - изобразителя нравов современных ему людей и людишек 1.
   1 См. его шуточную автобиографию в "Литературных записках" (1922. № 3. С. 28-29).
   Такова была та трудная житейская школа, в которой он учился языку. Курс был долгий, учителей было много.
   Ученик оказался на диво способный и памятливый, с тонким, восприимчивым слухом. Он так успешно усвоил современное ему просторечие и с такой точностью (в сгущенном, концентрированном виде) воспроизвел его в своих сочинениях, что стоило нам в вагоне или на рынке услышать чей-нибудь случайный разговор, мы говорили: "Совсем как у Зощенко".
   Как-то летом в середине двадцатых годов я пошел разыскивать его жилье в Сестрорецке (он жил в какой-то слободе на окраине). День стоял жаркий, и все обитатели были на улице или за низкими заборами своих чахлых садов. То и дело до меня доносились обрывки их криков, перебранок и мирных бесед, и меня поразило, что все эти люди, и мужчины, и женщины, изъясняются между собою по-зощенковски.
   Писатель жил в окружении своих персонажей, в сфере канонизированного им языка.
   И хотя этот введенный им в литературу язык за полвека истаскали в своих сочинениях десятки подражателей и эпигонов писателя, на этом языке всегда остается печать его творческой личности.
   4
   Об этом языке в свое время будет напечатано немало исследований. Будет доказано, что это сложный химический сплав нескольких разнообразных жаргонов, и для каждого будут установлены рубрики: вот это воровской, а вот это крестьянский, а вот это солдатский жаргон, - и в конце концов будет доказано, что все эти жаргоны в своем органическом, живом сочетании дали писателю тот лексикон, который по праву называется зощенковским и который получил от Горького наименование: бисер.
   Много потребовалось Зощенко творческих сил, чтобы сделать этот язык художественным, экспрессивным и ярким. Искусно пользуясь им для своих рассказов и очерков, Зощенко не забывал никогда, что сам по себе этот язык глуповат и что из него можно извлекать без конца множество комических и живописных эффектов именно потому, что он так уродлив, нелеп и смешон.
   На каждой странице писатель готов отмечать вывихи его синтаксиса, опухоли его словаря, демонстрируя с веселым злорадством полную неспособность ненавистного ему слоя людей пользоваться разумной человеческой речью.
   О какой-то женщине они, например, говорят, что она "нюхала цветки и настурции".
   Как будто настурции - не цветки!
   И вот другая такая же фраза:
   "Раздаются крики, возгласы и дамские слезы".
   Как будто слезы могли раздаваться.
   И еще:
   "Раз он, сволочь такая, в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, а другой свет зажигает".
   Или:
   "В одной руке у него газета. В другой почтовая открытка. В третьей руке его супруга держит талон".
   Или:
   "Музыка играла траурные вальсы".
   И так далее.
   Вздумал, например, зощенковский обыватель сказать, что ему очень хотелось бы, чтобы сердце у него билось ритмично, но он так непривычен к культурным словам, что у него получается:
   "Сердце не так аритмично бьется, как хотелось бы".
   Хочет пожаловаться, что кто-то критикует кого-то, и у него получается:
   "Наводит на все самокритику".
   Хочет накричать на кого-то, зачем тот нарушает порядок, а у него получается:
   "Что ты нарушаешь беспорядок?"
   Вот до чего бестолково речевое мышление у новоявленных советских мещан: слова непослушны их мыслям и часто выражают суждения, прямо противоположные тем, какие им хочется выразить.
   Вдобавок эти скудоумные, как явствует из зощенковских книг, прямо-таки обожают казенные, канцелярские фразы, и когда, например, одному из них захотелось сказать, что он любит детей, он щегольнул таким канцеляритом:
   "Я,- сказал он,- не имею (!) такого бесчувствия (!) в детском вопросе (!)".
   Даже о рождении ребенка зощенковский мещанин выражается так:
   "Родился ребенок как таковой".
   Этот человек так порабощен эстетикой протоколов, донесений и рапортов, что, рассказывая, например, как его толкали в театре, только и находит такие слова:
   "Кручусь... вызывая нарекания и даже толкание и пихание в грудь".
   Канцелярские штампы обывательской речи, которые получили такое развитие в лексике тридцатых и сороковых годов, были зорко подмечены Зощенко еще при своем зарождении. (Вообще он ввел в свои книги очень многие формы внелитературного языка, подмеченные лингвистами в более позднее время: и словечко "переживать" без дополнения, и "обратно" в смысле "опять" и др.)
   Канцелярит всегда вызывал негодование Зощенко. В его новелле "История болезни" некто побывавший в больнице рассказывает:
   "...тут сестричка подскочила:
   - Пойдемте, говорит, больной, на обмывочный пункт.
   Но от этих слов меня тоже передернуло.
   - Лучше бы, говорю, называли не обмывочный пункт, а ванна. Это, говорю, и красивей и возвышает больного. И я, говорю, не лошадь, чтоб меня обмывать".
   Своими рассказами Зощенко сигнализировал нам, что нарождается целое поколение людей, для которых "обмывочный пункт" куда милее, чем ванна, для которых лес - зеленый массив, шапка - головной убор, телега - гужевой транспорт и т. д. Их бедное мышление порабощено всеми этими казенными терминами.
   Кроме канцелярита, новомещанская речь богата по наблюдениям Зощенко, дурно понятыми иностранными словами, которые еще с давнего времени так приманчивы для этих людей. Со смердяковским упоением они то и дело употребляют их совершенно некстати:
   "И вот происходит такая ситуация..."
   "И вот при такой ситуации у них происходит рождение ребенка".
   "И вот при такой ситуации живет в Симферополе вдова".
   То же самое со словом элемент (в смысле: человек).
   "Жила, жила с таким отсталым элементом и взяла и утонула".
   Возмущаясь какой-то нелепостью, они говорят:
   "Это действительно курская аномалия".
   Любят эти люди словечко утопия, причем, конечно, они твердо уверены, что оно происходит от слова топить и означает беду.
   "Это же утопия, если всех жильцов выселять".
   И вот их типичное построение фразы:
   "...Бьет его в рыло за исковерканную дамскую жизнь плюс туфельки и пальто".
   Алогизм, косноязычие, неуклюжесть, бессилие этого мещанского жаргона сказывается также, по наблюдениям Зощенко, в идиотических повторах одного и того же словечка, завязшего в убогих мозгах.
   Нужно, например, зощенковскому мещанину поведать читателям, что одна женщина ехала в город Новороссийск, и он ведет свое повествование так:
   "...и едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще (!) бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.
   У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.
   Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе.
   Вот она к нему и едет.
   И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у ней малютка, на лавке узелок и корзинка. И вот она едет в таком виде в Новороссийск.
   Едет она к мужу в Новороссийск. А у ней малютка на руках...
   И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск..." 1
   1 См. рассказ "Происшествие". (Слова едет, едут подчеркнуты мною. - К. Ч.)
   Слово Новороссийск повторяется пять раз, а слово едет (едут) - девять раз, и рассказчик никак не может развязаться со своей бедной мыслишкой, надолго застрявшей у него в голове.
   Для того чтобы воссоздать это наречие, в сознании писателя должен постоянно присутствовать строго нормированный, правильный, образцовый язык. Только на фоне этой безукоризненной нормы могли выступить во всем своем диком уродстве те бесчисленные отклонения от нее, те синтаксические и словесные "монстры", которыми изобилует речь зощенковских "уважаемых граждан".
   "УВАЖАЕМЫЕ ГРАЖДАНЕ"
   Пока сволочь есть в жизни, я ее в художественном произведении не амнистирую.
   В. Маяковский
   1
   Читая Зощенко, нельзя не прийти к убеждению, что низменный, грубый язык его "сказов" создан низменной, грубой средой.
   Те, кто говорит на этом языке в его книгах, - люди очень невысокой морали.
   Писателю до тошноты были ненавистны те бесчисленные хищники, деньголюбы, вещелюбы, стяжатели, которые, приспособившись к революционной действительности, мошеннически воспользовались ее светлыми лозунгами ради того, чтобы обеспечить себе процветание и полное право на бездушную черствость, на угнетение беззащитных и немощных.
   Его книга "Уважаемые граждане" и примыкающие к ней рассказы - суровый обвинительный акт против этих приспособленцев, готовых рядиться в любые личины.
   Такими рассказами, как "Парусиновый портфель", "Забавное приключение", "Плохая жена", он обвиняет в том, что все они скотски блудливы.
   Такими рассказами, как "Кража", "Дрова", "На живца", он обвиняет их в том, что они лишены самой элементарной порядочности: мелкие жулики, воры, они даже не верят, что на свете есть честность; и когда одному из них случилось проглотить золотые монеты, он, испытывая острую боль в животе, все же побоялся обратиться к хирургам: как бы хирурги "во время хлороформа" не сперли у него этих монет ("Сильнее смерти").
   А рассказами "Святочная история", "Спекулянтка", "Пожар" он обвиняет их в том, что все они злостно корыстны, заботятся только о собственной выгоде и всегда готовы поджечь дом, доверху набитый жильцами, если знают, что в фундаменте этого дома спрятано десять или пятнадцать рублей. А один из них даже притворился покойником, ибо хотел "начисто смыться", чтобы начать "новую великолепную жизнь" ("Святочная история"). А другой, перед тем как сблизиться с любящей женщиной, настаивает, чтобы та написала расписку, что она, если станет матерью, не будет требовать у него алиментов ("Расписка").
   Больше всего возмущает писателя их чудовищное неуважение к человеческой личности, их черствость и неискоренимое хамство. С гневом изобличает он этот порок в рассказах "Страдания молодого Вертера", "История болезни", "Веселая игра", "Поминки" и во многих других.
   Здесь - золотая мечта о деликатности, чуткости, благожелательности людских отношений.
   "Товарищи, - говорит Зощенко в "Страданиях молодого Вертера", - мы строим новую жизнь, мы победили, мы перешагнули через громадные трудности, давайте все-таки уважать друг друга".
   В рассказе "Поминки" он напоминает читателям, что, если на тех ящиках, в которых перевозят какую-нибудь ценную кладь, пишут крупнейшими буквами: "Не бросать!", "Осторожно!" и проч., - не худо бы и на каждом человеке писать: "Фарфор!", "Легче!" - "поскольку человек - это человек".
   Изображаемый им быт до такой степени груб и свиреп, что одно деликатное, учтивое слово кажется здесь чудом из чудес, редкостным, необычайным событием, действующим на людей потрясающе. В раннем рассказе "Коза" маленький человечек Забежкин, двойник гоголевского Акакия Акакиевича, затурканный жестокой средой, вдруг на улице услыхал от прохожего, который нечаянно задел его локтем, обыкновеннейшее слово "извиняюсь", и это слово как гром поразило его.
   "Господи! - сказал Забежкин. - Да что вы? Пожалуйста..."
   Но прохожий был далеко.
   "Что это? - подумал Забежкин. - Чудной какой прохожий... И кто ж это? Писатель, может быть, или какой-нибудь всемирный ученый... Извиняюсь, говорит. Ах ты штука какая!"..."
   Так воспринимается благожелательное любезное слово в том мире глумления над человеческой личностью, в котором провел всю свою жизнь Забежкин. Недаром он называет этого прохожего "необыкновенным прохожим", потому что для человека, привыкшего к ежедневным обидам, к постоянному склочничеству, самая заурядная вежливость кажется каким-то поразительным исключением из общего правила.
   В "Огнях большого города" писатель рассказывает поучительную притчу о том, как в мерзостно-грубом быту один скандалист и задира буквально переродился и стал человеком, когда вместо ожидаемых им зуботычин, оплеух и ругательств услышал обращенное к нему учтивое слово и увидел почтительный жест.
   "Уважаемые граждане" - страшная книга. Все взаимные отношения изображенных в этой книге людей основаны на бешеной ненависти.